Федор Успенский
Осип Мандельштам: чужие языки в стихии русского
Верность слову и его вековечная первозданность: Осип Мандельштам.
От редакции: Из-под пера Федора Успенского, доктора филологических наук, заместителя директора Института славяноведения РАН, вышел в свет сборник статей о языке и поэтике Осипа Мандельштама «Соподчиненность порыва и текста». Конспект его выступления на презентации сборника в РГГУ и краткое интервью журналиста и эссеиста Алексея Огнёва с Федором Успенским — в интернет-журнале «Гефтер».
Просветление темнот
В поэтике позднего Мандельштама меня всегда поражала предельно противоречивая установка на все большее усложнение, которая постепенно сужала круг потенциальных читателей; вместе с тем все, что мы знаем о Мандельштаме в тот период, связано с поиском идеального читателя, которого он то и дело находил в разных людях, волею судеб попадавших в его окружение. В части из них он разочаровывался, а некоторыми так и был очарован до конца жизни. Тем не менее, выкрик
Читателя! Советчика! Врача!
На лестнице колючей разговора б!
был как никогда злободневен в Воронеже, учитывая те обстоятельства, в которых жил и творил поэт.
Занимаясь поздними стихами Мандельштама, я сосредоточился не на поэтике, а на языке и языковом сознании Мандельштама, которое я всячески пытался реконструировать. Книга, будучи филологической по запалу и по сути, дрейфует скорее в сторону лингвистического описания, чем строго литературоведческого исследования, хотя заинтересованный читатель найдет там и классические литературоведческие статьи.
В книге есть главы лексикографического характера, призванные выявить темные места и даже темные слова в поэзии Мандельштама. Один очерк связан с историей слова «стрекоза» в стихотворении
Дайте Тютчеву стрекозу —
Догадайтесь почему!
Веневитинову — розу.
Ну, а перстень — никому.
Другой очерк связан с крайне неуместным, на первый взгляд, появлением слова «ублюдок» в переводах со старофранцузского.
Всякий раз внимание к языку или языковому образу позволяло сосредоточиться буквально на одной метафоре (конечно, учитывая контекст стихотворения в целом). Возможно, у читателя создастся эффект фрагментарности моих наблюдений; тем не менее, такой подход казался мне оправданным и продуктивным.
Межъязыковые каламбуры
Мандельштамоведов уже больше полувека будоражит явление межъязыкового каламбура или межъязыковой интерференции, иностранный язык как подтекст. Конечно, слово «каламбур» вносит неуместную игривость в описание поэтики Мандельштама. Но относится к игре с языками чересчур серьезно тоже было бы странно, учитывая невероятное чувство юмора, свойственное Осипу Эмильевичу, которое чувствуется в самых весомых его приемах.
Видимо, впервые явление межъязыкового каламбура было замечено в работах Тименчика и Левинтона. Все началось с беглого замечания о строчке: «Есть блуд труда, и он у нас в крови».
Русское слово «блуд», по мнению исследователей, перекликается здесь с немецким Blut = «кровь».
Отсюда выросла целая отрасль мандельштамоведения, которая сегодня работает, я бы сказал, скорее эффектно, чем эффективно, потому что всякая находка вызывает сомнения в ее достоверности. Например, утверждение об игре с венгерским языком, которого Мандельштам, судя по всему, все-таки не знал, уже вызывает вопросы к методологии исследователя. Я пытался работать с этим материалом крайне осторожно, сознательно себя ограничивал и пытался выстроить что-то вроде иерархии, шкалы правдоподобности примеров. Мне кажется, ее отсутствие — одна из бед хороших, интересных мандельштамоведческих работ, в частности книги Льва Городецкого «Квантовые смыслы Осипа Мандельштама».
Как сформулировать индикатор правдоподобности? Когда должна зажигаться лампочка, либо предостерегающая тебя от завирания либо, наоборот, одобряющая твою интерпретацию? Приведу в качестве иллюстрации три догадки, расположенные на разных уровнях шкалы правдоподобия.
1. Голова глуха
Пою, когда гортань сыра, душа — суха,
И в меру влажен взор, и не хитрит сознанье:
Здорово ли вино? Здоровы ли меха?
Здорово ли в крови Колхиды колыханье?
И грудь стесняется, — без языка — тиха:
Уже я не пою — поет мое дыханье —
И в горных ножнах слух, и голова глуха…
Судя по воспоминания современников, стихотворение описывает абхазскую свадьбу. Синтагма «голова глуха» в силу ее естественности проскальзывает мимо читательского восприятия, тем более что текст построен на звуке, на глухоте. Но здесь присутствует некоторая странность, и она становится тем более очевидной, если мы вспомним прозаическое «Путешествие в Армению», главку «Ашот Ованесьян»:
«Голова по-армянски: глух’, с коротким придыханием после “х” и мягким “л”… Тот же корень, что по-русски…
<…>
Видеть, слышать и понимать — все эти значения сливались когда-то в одном семантическом пучке. На самых глубинных стадиях речи не было понятий, но лишь направления, страхи и вожделения, лишь потребности и опасения. Понятие головы вылепилось десятком тысячелетий из пучка туманностей, и символом ее стала глухота».
Мне кажется, здесь мы безусловно имеем дело с межъязыковом каламбуром. Для меня этот пример на вершине правдоподобия. Но представим себе, что Мандельштам не упомянул бы о перекличке двух разноязычных слов и филологи дошли бы до этого самостоятельно. Думаю, каждый из нас усмехнулся бы: мол, далеко шагнули успехи мандельштамоведов!
2. Чепчик счастья
Второй пример в моей голове расположен по степени достоверности чуть-чуть ниже. Речь идет о метафоре в «Стихах о неизвестном солдате»:
Развивается череп от жизни
Во весь лоб — от виска до виска, —
Чистотой своих швов он дразнит себя,
Понимающим куполом яснится,
Мыслью пенится, сам себе снится, —
Чаша чаш и отчизна отчизне,
Звездным рубчиком шитый чепец,
Чепчик счастья — Шекспира отец…
Конечно, автор осознанно погружает читателя в тему гамлетовского диалога с черепом Йорика. Вообще подтекстов разной степени убедительности было найдено довольно много. Я бы сказал, что из всего весьма криптографического текста «Стихов о неизвестном солдате» фрагмент о черепе чуть ли не самый прозрачный. Совершенно очевидно, что здесь переплетаются и взаимно толкаются тема смерти и тема рождения. Словосочетание «чепчик счастья» является буквальной калькой с немецкого Glükshaube — так обозначается околоплодной пузырь, в котором появляются на свет некоторые младенцы. В русском языке возобладала идиома «родиться в рубашке», но в диалектах есть выражение «родиться в чепце». Можно даже написать статью о типологии языков, которые распадаются по принципу «родиться в чепчике/шапочке» и «родиться в рубашке/сорочке», хотя четкой границы между ними все-таки нет.
Пример немного не похож на «блуд труда» и «голова глуха», но тут задействован немного другой механизм работы с чужим языком — калька становится плодотворной основой для вереницы метафор; к словосочетанию «чепчик счастья» подверстывается все богатство культурного фонда автора и его читателей: так стремится к магниту металлическая стружка.
Наверное, найдется заранее мною уважаемый критик, который скажет, что перед нами случайное совпадение. Я бы возразил: немецкий язык и идиш в огромной мере формировали языковое сознание Мандельштама, о чем он ярко пишет в «Шуме времени».
3. Барская лжа
Третий пример призван показать, в каких неврозах и сомнениях проходят дни мандельштамоведа, работающего с межъязыковыми каламбурами.
Ночь на дворе. Барская лжа:
После меня хоть потоп.
Что же потом? Хрип горожан
И толкотня в гардероб.
Бал-маскарад. Век-волкодав.
Так затверди ж назубок:
Шапку в рукав, шапкой в рукав —
И да хранит тебя Бог.
Мне пришло в голову, что слово «лжа» является здесь отражением крылатой французской фразы Après moi le déluge = После меня хоть потоп. Ее принято приписывать маркизе де Помпадур. Но я не уверен, что мы имеем дело со столь же сознательно игрой, как в случае с «чепчиком счастья» и «блудом крови». По моим ощущениям, тут языковые механизмы в голове Мандельштама работали по инерции. Как показал мой отец, нередко у Осипа Эмильевича вместо искомого, подразумеваемого слова называется другое, либо омонимичное, либо близкое по созвучию, намекающее, как во сне, на слово-прообраз. В данном случае сближены слова «потом» и «потоп».
Чужелюбие
Мандельштам вырос в специфической языковой среде, в ситуации многоязычия: вокруг него звучал немецкий, польский, русский, идиш, иврит. Мешанина языков определила отстраненное отношение к русскому языку. Будучи одним из лучших его носителей, он в чем-то видит его как иностранец, может подметить то, чего мы по привычке не замечаем, на что у нас не хватает языковой компетенции. На мой взгляд, в своем языкотворчестве Мандельштам сопоставим только с фигурой Хлебникова. Для меня творчество Хлебникова и творчество позднего Мандельштама — ветви, растущие из одного ствола, но если Хлебников являлся, так сказать, славянофилом, погруженном в недра праславянского единства, то Мандельштам выступает как типичный западник, испытывающий тоску по мировой культуре и обращающийся не к одному конкретному языку, а ко всей языковой совокупности.
Я попытался показать процесс втягивания чужих языковых стихий в стихию русского языка на примере стихотворения:
Оттого все неудачи,
Что я вижу пред собой
Ростовщичий глаз кошачий —
Внук он зелени стоячей
И купец воды морской.
Там, где огненными щами
Угощается Кащей,
С говорящими камнями
Он на счастье ждет гостей —
Камни трогает клещами,
Щиплет золото гвоздей.
У него в покоях спящих
Кот живет не для игры —
У того в зрачках горящих
Клад зажмуренной горы,
И в зрачках тех леденящих,
Умоляющих, просящих,
Шароватых искр пиры.
Оно во многом строится как полемика с Батюшковым, который в 1811 году в письме к Гнедичу жалуется на чудовищность и варварскую основу русского языка, на его неблагозвучие:
«Отгадайте, на что я начинаю сердиться? На что? На русский язык и на наших писателей, которые с ним немилосердно поступают. И язык-то по себе плоховат, грубенек, пахнет татарщиной. Что за ы? что за щ? что за ш, ший, щий, при, тры? О варвары!»
На мой взгляд, Мандельштам пытается ввести итальянскую фонетику, о которой мечтал Батюшков, в стихию русского поэтического слова. Он пишет Тихонову из Воронежа в 1936 году:
«Посылаю вам еще две новых пьесы. Одна из них “Кащеев кот”. В этой вещи я очень скромными средствами, при помощи буквы “ща” и еще кое-чего сделал материально кусок золота. Язык русский на чудеса способен: лишь бы стих ему повиновался, учился у него и смело с ним боролся».
Разговор о Мандельштаме
— Федор Борисович, вы занимаетесь Скандинавией и Русью. Откуда научный интерес к Мандельштаму?
— Интерес к Мандельштаму, мне кажется, естественен для всякого филолога, а я именно филолог, хотя и занимаюсь зачастую историческими темами. Интерес начинался как читательский и, в сущности, остался таковым, профессиональное (традиционное) мандельштамоведение меня интересует и раздражает одновременно, наверное, так относятся к конкурентам.
— В одном из интервью вы говорите: «В университете начинал я с того, что занимался скальдической поэзией и при помощи Смирницкой читал, комментировал, трактовал ее, а это, надо сказать, не фунт изюма, потому что скальдическая поэзия отличается исключительной сложностью формы, это не просто стихи, а это стихи, трижды закрученные в узел, практически зашифрованные, до сих пор филологи и лингвисты бьются над их расшифровкой, и что-то удается, а что-то нет, то есть это одно из сложнейших занятий». Есть большой соблазн отнести эти слова и к стихам Мандельштама. Как вам кажется, есть параллели между его поздним творчеством и скальдической поэзией? Если есть, то насколько осознанные?
— Соблазн такой есть, я согласен, не раз об этом думал. «Мачеха звездного табора» (ночь) или «приятель и ветра и капель» — вполне себе выглядят как скальдический кеннинг. Однако параллели эти, на мой взгляд, неосознанные, едва ли Мандельштам знал скальдическую поэзию в том объеме, чтобы подражать ей. Типологическое, «случайное» сходство не менее интересно.
— Как вам кажется, почему все-таки Мандельштам шел на максимальное усложнение, если так мечтал о собеседнике? Не мог халтурить, лукавить перед самим собой?
— Не мог, это одна из основных его тем последнего периода. Трудно сказать, почему он не опускал планку для собеседника, его вообще раздражал разговор с читателем как с идиотом.
— Нет ли у вас ощущения, что дисциплины «мандельштамоведение», «пастернаковедение» (ряд можно продолжить) — своего рода игра в бисер, ученая забава? Мне кажется, Осип Эмильевич от души посмеялся бы над многими выкладками по поводу его текстов. Вспоминается шутка Пастернака: «Надо было Пушкину жениться на пушкинисте. Тот бы его понимал и уж во всяком случае не изменил бы ему с Дантесом»…
— Едва ли так можно сказать обо всем мандельштамоведении или пастернаковедении в целом, здесь есть свои взлеты и падения. Наверное, поэта что-то бы и рассмешило, он, кажется, вообще был смешлив, но ученой забавой, игрой в бисер я это считать никак не могу, это такая же филологическая работа, как и любая другая. Блеск и нищета мандельштамоведения в наличии/отсутствии таланта и вкуса у мандельштамоведа, хорошее мандельштамоведение — это же не разгадывание ребусов, а вдумчивое и медленное прочтение.
— Академик Гаспаров писал в предисловии к сборнику поэта с подробными комментариями, что мы на полпути к пониманию Мандельштама. Согласитесь? И как должно выглядеть продвижение по этому пути? Явно речь идет не только о филологических, но и о междисциплинарных исследованиях, свое слово должны говорить геологи, зоологи, кристаллографы, но здесь опять звучит комическая нота. Или все-таки нет? Изучение наследия Гёте привело (насколько я понимаю) к рождению антропософии, такой развязки точно не хотелось бы, но тогда как быть иначе?
— Мне трудно оценивать, сделано очень немало, в том числе не только профессиональными филологами, но и вдумчивыми читателями. Как будет развиваться изучение Мандельштама, я сказать не берусь, но, смею надеяться, развиваться оно будет. Вместе с тем мандельштамоведение едва ли ни единственная известная ветвь филологии, где несколько крупных исследователей, сделавших очень много для изучения поэтического наследия поэта, сознательно и декларативно (в той или иной степени) отказались от дальнейших занятий Мандельштамом, так сказать, «закрыли проект». Причины были разные, кто-то считал, что изучение творчества поэта пошло по неверному пути, кто-то — что изменился социальный контекст мандельштамовских штудий, но это тревожный симптом.
— С другой стороны, разбираться в стихах ОМ надо в любом случае, многие находки просто проливают свет на его тексты, иначе их не понять. Другое дело, что зерна надо отделить от плевел, надо выстраивать некую иерархию, как вы совершенно справедливо замечаете, противопоказано искать переклички стихов Мандельштама и Талмуда и прочее в этом роде. Но вот дилемма: сам Мандельштам называл «Стихи о неизвестном солдате» ораторией, он писал «Оду» для «сильных губ чтеца», говорил, если верить мемуаристам, что эпиграмму на Сталина будут распевать в Большом театре; он думал о миллионах, а в итоге в России его понимает горстка людей. Надо что-то с этим делать или оставить все как есть? Вы с иронией относитесь к словам Бродского о повсеместном распространении стихов, о поэзии в метро и на спичечных коробках или здесь есть доля разумного?
— К этим словам Бродского отношусь с иронией. Что же касается того, надо ли что-то делать, то я не знаю, как ответить на такой вопрос. Конечно, надо! Надо читать, рассказывать, выступать с докладами, учить студентов… Я не уверен, что речь идет прямо-таки о горстке людей, которые понимают поэта. Мандельштамовские же чаяния и опасения относительно своих будущих читателей — это отдельный интересный вопрос. Многое из того, что случилось с его наследием (сохранение ненапечатанного, рукописная традиция, в рамках которой долго бытовали его тексты), он предвидел, и это в чем-то гораздо поразительнее, чем распевание эпиграммы о Сталине миллионами.
Конспект выступления и подготовка интервью — Алексей Огнёв
Комментарии