Владимир Кантор
Метафизика еврейского «нет» в романе Ильи Эренбурга «Хулио Хуренито»
«Назовем это произведение просто книгой»: личный проект Владимира Кантора в интернет-журнале «Гефтер»
© «Чтобы помнили»
Как беззаконная комета
В июне-июле 1921 года в Бельгии в местечке Ля Панн русским писателем Ильей Эренбургом была написана одна из величайших книг ХХ столетия, где в заглавии слышался не очень скрываемый хулиганский российский мат: «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников». Этот, скажем так, российский пофигизм, замешанный на мексиканской биографии героя, казалось, и в самом деле был ответом на кошмары войны и революции, которые ошеломили человечество. Книгу поначалу и восприняли как довольно веселую сатиру — в том числе и на уже окрепшую Советскую Россию, разумеется, и на буржуазный Запад, о чем охотно говорили проталкивавшие книгу в советскую печать благожелатели — от Бухарина до Воронского. Публика книгу читала, смеялась. Высоколобая и мелочная филологическая критика восприняла ее резко отрицательно, поскольку и все законы жанра нарушены, более того, в ней чудился (что так не любят в современниках эстеты) серьезный разговор, да не просто о жизни — о судьбах человечества. Как же это возможно, удивлялись они, когда все великие книги уже написаны, уже есть Библия, есть ницшевский Заратустра, есть «Капитал» Маркса. Книга просилась в этот контекст, но от среднего стихотворца и забавного фельетониста ничего такого ожидать не приходилось, тем более что он и хорошей филологической школы не прошел.
И вот Юрий Тынянов, оценивая современный литературный процесс, по поводу Эренбурга сарказмов не пожалел: «Массовым производством западных романов занят в настоящее время Эренбург. Его роман “Необычайные похождения Хулио Хуренито” имел необычайный успех. Читатель несколько приустал от невероятного количества кровопролитий, совершавшихся во всех повестях и рассказах, от героев, которые думают, думают. Эренбург ослабил нагрузку “серьезности”, в кровопролитиях у него потекла не кровь, а фельетонные чернила, а из героев он выпотрошил психологию, начинив их, впрочем, доверху спешно сделанной философией. Несмотря на то что в философскую систему Эренбурга вошли и Достоевский, и Ницше, и Клодель, и Шпенглер, и вообще все кому не лень, — а может быть, именно поэтому — герой стал у него легче пуха, герой стал сплошной иронией. <…> Результат всего этого получился несколько неожиданный: у экстракта “Хулио Хуренито” оказался знакомый вкус — он отдавал “Тарзаном”» [1].
Особенно характерно сравнение эренбурговской книги с «Тарзаном», в котором ничего, кроме желания унизить писателя, сегодня разглядеть невозможно. Подлинной современности и своевременности романа опоязовцы увидеть не хотели, занятые поиском филологических тонкостей, анализом литературного быта и честным приспособлением к запросам советской власти (особенно старался Виктор Шкловский, или Некрылов, как назвал его в своем романе Вениамин Каверин). По сути дела Тынянову ответил Евгений Замятин, автор великой антиутопии «Мы», весьма чувствовавший эпоху и не сгибавшийся перед ней: «Эренбург — пожалуй, самый современный из всех русских писателей внутренних и внешних. <…> Есть чей-то рассказ про одну молодую мать: она так любила своего будущего ребенка, так хотела поскорее увидать его, что, не дождавшись девяти месяцев, — родила через шесть. Это случилось и с Эренбургом. Впрочем, может быть, здесь — просто инстинкт самосохранения: если бы “Хуренито” дозрел — у автора, вероятно, не хватило бы сил разродиться. Но и так — с не закрывшимся на темени родничком, кое-где еще не обросший кожей — роман значителен и в русской литературе оригинален.
Едва ли не оригинальней всего то, что роман — умный и Хуренито — умный. За малыми исключениями, русская литература за последние десятилетия специализировалась на дураках, идиотах, тупицах, блаженных, а если пробовали умных — не выходило умно. У Эренбурга — вышло. Другое: ирония. Это — оружие европейца, у нас его знают немногие; это — шпага, а у нас — дубинка, кнут» [2].
Ирония-то была, как шпага, но замах был не на дуэль. А на сражение с целым миром. Когда-то Новалис воскликнул, что Библия еще пишется и каждая книга, глубоко проникающая в суть мира, есть часть этой книги книг. А оппоненты, волей-неволей, именно эту всемирность претензий не приняли, совпав, как это ни парадоксально, с антисемитизмом русских писателей предреволюционных и революционных лет.
Фон
Начну, пожалуй, с такого серьезного, как Андрей Белый, тоже претендовавший на символическое постижение мира, а в поэме «Первое свидание» (тоже, кстати, написанной в июне 1921 года) даже на некие пророчества:
Мир — рвался в опытах Кюри
Атомной, лопнувшею бомбой
На электронные струи
Невоплощенной гекатомбой;
Я — сын эфира, Человек, —
Свиваю со стези надмирной
Своей порфирою эфирной
За миром мир, за веком век.
Заметим, что ни одного почвенного образа в этих строках мы не найдем. Зато много библейских тем и угадок, не говорю уж об ориентации на западную науку. Любопытно при этом, что именно против отсутствия почвенности, против «интернационализма» в русской литературе он написал настоящую погромную статью, смысл которой по сути дела был воспроизведен опоязовцами: «Бесспорна отзывчивость евреев к вопросам искусства; но, равно беспочвенные во всех областях национального арийского искусства (русского, французского, немецкого), евреи не могут быть тесно прикреплены к одной области; естественно, что они равно интересуются всем; но интерес этот не может быть интересом подлинного понимания задач данной национальной культуры, а есть показатель инстинктивного стремления к переработке, к национализации (юдаизации) этих культур (а следовательно, к духовному порабощению арийцев); и вот процесс этого инстинктивного и вполне законного поглощения евреями чужих культур (приложением своего штемпеля) преподносится нам как некоторое стремление к интернациональному искусству» [3]. Тыняновский пассаж о «массовом производстве западных романов» Эренбургом выглядит как некая иллюстрация к этой антисемитской выходке Белого. То, что он готов был позволить себе как русскому писателю, Белый не желал терпеть в творчестве писателей, евреев по крови, даже не по культуре, именно в силу их всемирной отзывчивости, т.е. той черты, которая так восхищала Достоевского в Пушкине.
Современники, описывавшие парижского Эренбурга, рисовали классический портрет еврея: «Я не могу себе представить Монпарнас времен войны без фигуры Эренбурга, — писал Максимилиан Волошин. — Его внешний облик как нельзя более подходит к общему характеру духовного запустения. С болезненным, плохо выбритым лицом, с большими, нависшими, неуловимо косящими глазами, отяжелелыми семитическими губами, с очень длинными и очень прямыми волосами, свисающими несуразными космами, в широкополой фетровой шляпе, стоящей торчком, как средневековый колпак, сгорбленный, с плечами и ногами, ввернутыми внутрь, в синей куртке, посыпанной пылью, перхотью и табачным пеплом, имеющий вид человека, “которым только что вымыли пол”, Эренбург настолько “левобережен” и “монпарнасен”, что одно его появление в других кварталах Парижа вызывает смуту и волнение прохожих» [4]. Литературную смуту вызвал, как мы видели, и его первый роман.
Тема еврейства чрезвычайно обильна в русской литературе. От гордых и трогательных строк Пушкина про Юдифь, Сусанны Тургенева через чудовищные тексты Достоевского и Розанова, требования поголовной стерилизации евреев («оскопление всех евреев») известным православным философом Флоренским [5] до «Скрипки Ротшильда» Чехова, «Гамбринуса» Куприна, потрясающего цикла Бунина «Тень птицы» об Иудее. Тот же Бунин прекрасно понимал роль еврея в русской культуре как козла отпущения. В «Окаянных днях» (1918) он написал: «Конечно, большевики настоящая “рабоче-крестьянская власть”. Она “осуществляет заветнейшие чаяния народа”. А уж известно, каковы “чаяния” у этого “народа”, призываемого теперь управлять миром, ходом всей культуры, права, чести, совести, религии, искусства. <…> Левые все “эксцессы” революции валят на старый режим, черносотенцы — на евреев. А народ не виноват! Да и сам народ будет впоследствии валить все на другого — на соседа и на еврея. “Что ж я? Что Илья, то и я. Это нас жиды на все это дело подбили…» [6]
Очевиден расизм инвектив поэта-символиста, ибо трудно найти расово чистого и «полноценного» французского писателя (Пруста, что ли?) или тем более русского, если даже Достоевскому Толстой приписывал еврейские черты, Пушкина Булгарин корил арапским происхождением, что, де, не давало ему возможности постичь «русский дух», не говорю уж о поэтах начала ХХ века — Бальмонте, Блоке, Мандельштаме, Пастернаке, великом исследователе русской литературы Гершензоне, философе Шестове, Франке и других. Возможно, этот антисемитизм великого символиста выразил поднимавшийся дух времени. Но интересно, что Белый считал себя последователем Вл. Соловьева, который перед смертью молился за «еврейское племя». В воспоминаниях С.Н. Трубецкого о последних днях и часах В.С. Соловьева (записанных в день его смерти) рассказывается, как перед смертью в июле 1900 года молился он за еврейский народ: «Молился он и в сознании, и в полузабытьи. Раз он сказал моей жене: “Мешайте мне засыпать, заставляйте меня молиться за еврейский народ, мне надо за него молиться”, — и стал громко читать псалом по-еврейски. Те, кто знал Владимира Сергеевича и его глубокую любовь к еврейскому народу, поймут, что эти слова не были бредом» [7].
В «Краткой повести об антихристе» Соловьев предсказал, что ХХ век будет веком великих войн, междоусобий и переворотов, описал явление антихриста, а также истребление им евреев, которые в ответ на его преследования собирают многомиллионную армию, разбивают войска антихриста и овладевают Иерусалимом. И тогда враги, пишет Соловьев, «увидели с изумлением, что душа Израиля в глубине своей живет не расчетами и вожделениями Мамона, а силою сердечного чувства — упованием и гневом своей вековечной мессианской веры». Именно евреи, а не христиане, по мысли Соловьева, побеждают антихриста. Антихристу, однако, удается вырваться из кольца окруживших его евреев, после чего он собирает невероятную по размерам армию, чтобы дать бой евреям. Но тут происходит землетрясение, под Мертвым морем, неподалеку от которого расположилось войско антихриста, открылся кратер огромного вулкана, который поглотил антихриста и его армию. Так наступил предсказанный конец света, в котором с помощью Бога евреи уничтожили врага рода человеческого. После чего произошло единение всех верных — христиан и евреев [8]. Но до полной победы над врагом рода человеческого, очевидно, и это Соловьев прекрасно понимал, должны пройти годы антихристовых побед и превентивного уничтожения его главного врага — евреев.
Оценив этот пророческий фон, мы можем перейти к теме эренбурговского романа.
Медиум
В том же июле 1921 года, когда был создан «Хуренито», написаны Эренбургом стихотворные строки:
Я не трубач — труба. Дуй, Время!
Дано им верить, мне звенеть.
Услышат все, но кто оценит,
Что плакать может даже медь?
Позиция медиума, пророка, через которого нечто говорит. Что? Будущее время? Прошлое? Непонятно.
Но Время было трубачом.
Не я, рукой сухой и твердой
Перевернув тяжелый лист,
На смотр веков построил орды
Слепых тесальщиков земли.
Это уже книга пишется, вот-вот подойдет к концу. Он ставит в конце сроки написания книги: «Июнь-июль 1921 г.». В два месяца такое написать — это словно некое высшее задание выполнял, хотя сам он называл еще более краткий срок: «Я работал с утра до поздней ночи в маленькой комнате с окошком на море. “Хулио Хуренито” я написал за один месяц, писал как будто под диктовку. Порой уставала рука, тогда я шел к морю» [9].
Что же у него получилось? Мы уже видели первые реакции русских читателей. Роман сразу перевели в Германии, но и там его проблематика показалась поначалу плохо переваренными темами Ницше. Во всяком случае, я слышал такие рассказы от современных немецких филологов. Ситуация стала меняться много позже. И дело не в потрясающей публицистике Эренбурга военных лет, не в его мемуарах, которые решали культурную задачу — великую задачу — подъема утонувшего материка культуры. Просто пришло время поставить книгу в другой ряд, не обращая даже внимания на иные произведения писателя. Немцы сопрягают «Хулио Хуренито» с «Волшебной горой» Томаса Манна, русские исследователи — с «Мастером и Маргаритой» Мих. Булгакова, в которых прослеживается иррациональный дух XX века и вполне осознанные параллели с вечной книгой. Если говорить о Булгакове, то явление Хуренито вполне сопоставимо с явлением Воланда [10], а стилистически первое знакомства автора-рассказчика и одновременно героя напоминает знакомство писателя Максудова с издателем Рудольфи, которого тот вначале принимает за дьявола.
Эренбург понимал, что его книга не то, что несвоевременна, как называл свои писания Горький, подражая Ницше, она просто из другого разряда, из другого духовного ряда [11]. Я помню, как на первом курсе университета беседовал с начинающим критиком и сказал ему, что мне понравился «Хуренито». «Мне тоже когда-то нравился, — важно ответил тот, — но это не литература. Литература — это Чехов, Юрий Казаков, может быть, Распутин». Поначалу я оскорбился за Эренбурга. Потом я согласился. Это, действительно, не литература. Но в таком же смысле, в каком не литература «Волшебная гора» Томаса Манна, «Поэма о великом инквизиторе» Достоевского, «Три разговора» Вл. Соловьева. Что же это, если не роман? Назовем это произведение просто книгой. Это совсем не мало, а то и слишком высоко. Впрочем, именно так называл свой текст сам Эренбург в одном из стихотворений того же года:
Кому предам прозренья этой книги?
Мой век среди растущих вод
Земли уж близкой не увидит,
Масличной ветви не поймет.
Ревнивое встает над миром утро.
И эти годы не разноязычий сечь,
Но только труд кровавой повитухи,
Пришедшей, чтоб дитя от матери отсечь.
Да будет так! От этих дней безлюбых
Кидаю я в века певучий мост.
Это январь или февраль 1921 года. Так он сам помечает стихотворение. Книга еще не написана. Но вся в голове. Да и когда писать начал, то будто не сам писал. Он вспоминал: «Писать я не умел. В книге много ненужных эпизодов, она не обстругана, то и дело встречаются неуклюжие обороты. Но эту книгу я люблю» [12]. Ее он не мог не любить, поскольку не сам создал ее, а был лишь посредником, медиумом высших сил, за которыми едва поспевал записывать. Кому же передал? Сам не знал. Он прожил долгую жизнь, и новые поколения даже не подозревали о существовании этой книги: «Для молодых читателей я как писатель родился в годы Второй мировой войны, — жаловался он в своих мемуарах. — О “Хуренито” помнят у нас предпочтительно пенсионеры, а он мне дорог: в нем я высказал много того, что определило не только мой литературный путь, но и мою жизнь. Разумеется, в этой книге немало вздорных суждений и наивных парадоксов; я все время пытался разглядеть будущее; одно увидел, в другом ошибся. Но в целом это книга, от которой я не отказываюсь» [13]. Он, конечно, юлил и хитрил, но очень хотел вернуть в жизнь запретный текст, ссылался на то, что книгу прочитал Ленин (судя по воспоминаниям Крупской) и ему она понравилась. Так, прибегая к разным уверткам, Эренбургу все же еще при жизни удалось переиздать ее, правда, пожертвовав главой о Ленине как Великом Инквизиторе. Что дало основание последующим читателям-правдолюбцам искать именно эту главу, именно ее делать репрезентативной по отношению ко всему тексту. Даже влюбленный в Эренбурга Бен. Сарнов именно через эту главу читает «Хуренито» [14]. Как кажется, вопросы там поставлены более серьезные. Я бы сказал, метафизические. Вряд ли неведомая сила, водившая рукой Эренбурга, заботилась лишь об обличении вождя мирового пролетариата.
Ни Бога, ни черта
Достоевский не раз рассуждал, что можно верить в черта, не веря в Бога. Об этом рассуждают и Ставрогин, и Иван Карамазов. Потом Ницше объявил, что Бог умер. Но это его радовало, поскольку опустевшее место должен был занять сверхчеловек, или, точнее сказать, что не скрывал сам Ницше, антихрист. Однако, как убедительно сумел доказать Мартин Хайдеггер, смерть Бога вовсе не означает, что это вакантное вроде бы место кто-то сумеет занять. Ничего подобного, и весь ужас нового мира, что Бога в нем нет, а потому, как жить, никто не знает. Утеряны не только моральные ориентиры, но и некое духовное пространство, которое выводило человека из животного состояния. Поэтому ликования французских и последующих материалистов о том, как здорово жить на обезбоженной земле, очевидно, оказались несколько преждевременны. Первая мировая война, затем революция в России это показали. Что же происходит в таком случае с миром? Надо сказать, новое обстоятельство («нетость Бога», по выражению Хайдеггера) не сразу было осмыслено, ибо священники обслуживали воюющие стороны, большевики расстреливали священников, борясь с Церковью как с сущностным врагом. А ужас был в том, что оставались лишь маски, за которыми была пустота, на время наполняемая инфернальными энергиями.
Все в России ждали черта, об этом писали не раз, особенно Булгаков, который нарисовал Советскую Россию епархией дьявола. Все это традиционная христианская, или даже манихейская, схема: зло и добро. Эренбург предлагает нечто совсем иное: небытие, ничто. Это восприняли как шутку, чему давал основание иронический текст романа-трактата. Но Эренбург показывает относительность всей системы ценностей — и старых, и новых. Он, как Эйнштейн, взглянул на мир с точки зрения иной вселенной.
«Я ждал быстрой расправы, насмешек, может быть, традиционных когтей, а может, проще, повелительного приглашения следовать с ним в такси. Но мучитель проявлял редкую выдержку. Он сел за соседний столик и, не глядя на меня, развернул вечернюю газету. Наконец, повернувшись ко мне, он приоткрыл рот. Я встал. Но далее последовало нечто совершенно невообразимое. Негромко, даже лениво как-то, он подозвал официанта: “Стакан пива!” — и через минуту на его столике пенился узкий бокал. Черт пьет пиво! Этого я пережить не мог и вежливо, но в то же время взволнованно, сказал ему: “Вы напрасно ждете. Я готов. К вашим услугам. Вот мой паспорт, книжка со стихами, две фотографии, тело и душа. Мы ведь, очевидно, поедем в автомобиле?..” Повторяю, я старался говорить спокойно и деловито, как будто речь шла не о моем конце, ибо сразу отметил, что мой черт темперамента флегматического.
Теперь, вспоминая этот далекий вечер, бывший для меня путем в Дамаск, я преклоняюсь перед яснозоркостью Учителя. В ответ на мои маловнятные речи Хулио Хуренито не растерялся, не позвал официанта, не ушел, — нет, тихо, глядя мне в глаза, он промолвил: “Я знаю, за кого вы меня принимаете. Но его нет”. Слова эти, не слишком отличавшиеся от обычных наставлений лечившего меня доктора по нервным болезням, тем не менее показались мне откровением (выделено мной. — В.К.) — дивным и гнусным. Все мое стройное здание рушилось, ибо вне черта были немыслимы и “Ротонда”, и я, и существовавшее где-то добро» (223).
Эренбург описывает себя как слабого, мелкого и т.д., он рисует своего героя через свою биографию. Неважно, какой еврей, важно, что еврей. Он и автор, и герой, это существенно. Поскольку среди семи учеников Хуренито — все люди разных культурно-национальных ментальностей: немец, француз, итальянец, русский, достаточно абстрактный негр, американец и еврей. Кроме еврея, все достаточно условны и литературны, хотя ярки и впечатляющи. Но понимаешь, что все они не увидены изнутри. Образ еврея тем более мог бы выглядеть сомнительно, слишком много коннотаций с ним связано. Однако биографизм героя делает этот образ вполне правдоподобным и художественно более живым, чем другие персонажи. Это отметил Замятин, как всегда лаконично, но точно: «В “Хуренито” — очень удачен прием введения автора в число действующих лиц» [15].
Только еврей Эренбург понимает, что он вступает в контакт с Учителем, проникающим своим разумом сквозь время и пространство, только он называет себя учеником: для мистера Куля он гид, для мсье Дэле компаньон, для Эрколе Бамбучи Хуренито богач, нанявший Эрколе как гида, и т.д. И только еврей Эренбург называет себя Учеником: «Я буду вашим учеником, верным и старательным» (226). Ему дано прозревать высший смысл. Так двенадцать Галилейских рыбаков вдруг назвали себя учениками Того, над Кем смеялась толпа, почувствовав его неотмирность. Но Хуренито другой. Учитель мыслил веками, народами, не сегодняшним и не завтрашним днем, но вовсе не считал себя Спасителем. Не считал, потому что высший этаж мироздания казался ему пустым, иначе не был бы мир этот столь бессмыслен.
Мы все помним страшные обвинения, предъявленные Богу Иовом, потом повторенные Иваном Карамазовым. Хуренито удручала бессмысленность всех мировых событий, они могли быть чудовищны, ужасны, смешны и нелепы, чехарда войн и революций, но он не видел в них высшего смысла. Он пришел свидетельствовать об исчезновении трансцендентного начала в мире. Это все же нечто иное, нежели ницшевское утверждение, что Бог умер. Бога не было, но мир полон иллюзий, вер, идеологий, которыми человечество загораживается от ужаса бытия, чтобы хоть как-то объуютить свой кусочек мироздания. Но дело в том, что этот уют порой чреват мировым ужасом.
Не забудем, что наступавший век назвали веком идеократий, которые структурировали тоталитарные системы, определяя ценностные ориентиры новых деспотий. Возможна ли теология после Освенцима? — задавали вопрос западные мыслители и богословы. Ответы были, но вопросы Ивана Карамазова оставались без ответа. Более того, поэтически усиливались. На ужас Второй мировой было проклятье Божьему миру от русской поэтессы Марины Цветаевой.
О, черная гора,
Затмившая — весь свет!
Пора — пора — пора
Творцу вернуть билет.
…………………………..
На твой безумный мир
Ответ один — отказ.
(15 марта — 11 мая 1939)
Вот этому миру Эренбург попытался противопоставить иное понимание — трагической выморочности идей и идеологий, за которые умирать не надо, тем более ни к чему обвинять Бога в том, что он не совершал. По сути дела, Эренбург предложил удивительную теодицею, оправдывая Бога тем, что его нет. Как я уже поминал, Эренбургу инкриминировали следование Ницше и немецкие, и российские литературоведы. Казалось бы, Хайдеггер показал бесплодность попыток сверхчеловека занять место Бога, но «Хуренито» по-прежнему упорно пытаются сопрячь с «Заратустрой». Хотя в отличие от смутно обозначенных слушателей Заратустры ученики Хуренито представляют вполне разные культуры, даже расы. А это для Эренбурга очень важно — представить в одной системе все культуры и посмеяться над их мнимыми противоречиями, которые приводят порой к нешуточному кровопролитию. Только сакрального смысла в этом он не ищет, наоборот, грустно иронизирует. И тогда мы увидим, что Эренбург вполне продолжает библейскую традицию приятия чужого. В книге Левит, скажем, заповедуется благоволение к чужакам: «Когда поселится пришлец в земле вашей, не притесняйте его. Пришлец, поселившийся у вас, да будет для вас то же, что туземец ваш; люби его, как себя; ибо и вы были пришельцами в земле Египетской» (Лев 19:33–34). Речь здесь еще не идет о любви к врагам, — но о любви к несоплеменникам, чужакам, становящимся соседями или домочадцами.
Идея о подражании Эренбурга Ницше вернулась в российскую мысль в парадоксальном эссе постмодернистского публициста из эмигрантов третьей волны Бориса Парамонова: «Ницше. Мы уже сказали, что Заратустра может считаться литературным предком Хуренито: взят сам тип мудреца-парадоксалиста, романа нет вне монологов Хуренито, он к ним и сводится» [16].
Очевидно, можно поискать предков и подальше: это мудрецы и пророки Библии (и Ветхого, и Нового Завета), травестийное подражание которой и есть весь Ницше, неспособный выбраться из библейской парадигмы даже в своем Антихристе, где именно евреев обвиняет в том, что они преодолели в христианстве культуры других народов. Впрочем, ясно и без Ницше, что христианство есть наднациональная идея. И мы видим в романе, как каждый из учеников Хуренито держится за свои национальные ценности, защищая их до кровопролития, за исключением еврея Эренбурга. Неслучайно задолго до Сталина русский философ Василий Розанов назвал евреев космополитами [17]. Но если глянем еще дальше, то поймем, что это самоназвание киников (Диогена), идущее из Древней Греции, весьма охотно применяли к себе первохристиане.
Строго говоря, Учитель в романе Эренбурга не то, чтобы против Бога, он просто констатирует отсутствие этой идеи в современной ему европейской культуре. Сам Хуренито между тем — и здесь я вижу одну из загадок романа — вполне живет в трансцендентном измерении. Именно в это измерение тянется и герой романа — еврей Эренбург.
Предсказания, они же историческая констатация
Уничтожение евреев во время революции и Гражданской войны приняло в России, Украине, Польше чудовищные размеры. Фактов этих, исторических, статистических и пр., число неимоверное. Приведу несколько строк из художественного произведения, написанного, разумеется, евреем, но евреем, прошедшим всю Гражданскую и написавшим очередную библейскую книгу о жизни евреев в диаспоре. Я имею в виду Исаака Бабеля.
В рассказе «Замостье» из «Конармии» добродушный мужик-красноармеец беседует с рассказчиком в страшной ночи, когда издали доносятся стоны убиваемых поляками евреев: «Мужик заставил меня прикурить от его огонька.
— Жид всякому виноват, — сказал он, — и нашему и вашему. Их после войны самое малое количество останется. Сколько в свете жидов считается?
— Десяток миллионов, — ответил я и стал взнуздывать коня.
— Их двести тысяч останется! — вскричал мужик и тронул меня за руку, боясь, что я уйду. Но я взобрался на седло и поскакал к тому месту, где был штаб».
В советской России надеялись, что штаб спасет. Но культурный Запад? Там и вообще ничего подобного быть не могло. Костры инквизиции, изгнание евреев из Англии и Испании казались таким далеким прошлым! Это было практически всеобщим убеждением: «Протоколы сионских мудрецов», сочиненные в России, антисемитские книжки и журналы в Германии, выпускавшиеся, как правило, выходцами из Восточной Европы и Прибалтики, даже дело Дрейфуса, осужденное всеми интеллектуалами Запада, выглядели досадной случайностью, без которой не обойтись в эпоху либерализма и свободы слова. Если их запретить, то это нарушит основной принцип европейской свободы.
И вдруг Хуренито проделывает странный эксперимент. Ситуация описана примитивно простая:
«Мирно беседуя, поджидали мы Учителя, который обедал с каким-то крупным интендантом. Вскоре он пришел и, спрятав в маленький сейф пачку документов, измятых в кармане, весело сказал нам:
“Сегодня я хорошо потрудился. Дело идет на лад. Теперь можно немного отдохнуть и поболтать. Только раньше, чтобы не забыть, я заготовлю текст приглашений, а ты, Алексей Спиридонович, снесешь их завтра в типографию “Унион”.
Пять минут спустя он показал нам следующее:
В недалеком будущем состоятся
торжественные сеансы
уничтожения еврейского племени
в Будапеште, Киеве, Яффе, Алжире
и во многих иных местах.
В программу войдут, кроме излюбленных уважаемой
публикой традиционных погромов, реставрированные в духе
эпохи: сожжение евреев, закапывание их живьем в землю, опрыскивание полей еврейской кровью, а также новые
приемы «эвакуации», «очистки от подозрительных
элементов» и пр., пр.
Приглашаются
кардиналы, епископы, архимандриты, английские лорды,
румынские бояре, русские либералы, французские
журналисты, члены семьи Гогенцоллернов, греки
без различия звания и все желающие.
О месте и времени будет объявлено особо.
Вход бесплатный.
“Учитель! — воскликнул в ужасе Алексей Спиридонович. — Это немыслимо! Двадцатый век, и такая гнусность! Как я могу отнести это в “Унион” — я, читавший Мережковского?”» (с. 296).
Далее Учитель произносит длинный перечень исторических событий, приводивших к тотальному уничтожению евреев. Описание каждого из событий он сопровождает издевательской иронией в адрес тогдашних либералов и гуманистов. Приведу наугад одно: «В южной Италии, при землетрясениях, сначала убегали на север, потом осторожно, гуськом, шли назад — поглядеть, трясется ли еще земля. Евреи тоже убегали и тоже возвращались домой, позади всех. Разумеется, земля тряслась или потому, что евреи захотели этого, или потому, что земля не захотела евреев. В обоих случаях полезно было отдельных представителей этого племени закопать живьем, что и проделывалось. Что говорили люди передовые?.. Ах да, они очень боялись, что закопанные окончательно растрясут землю». Каждый раз это уничтожение способствовало сплочению некоего национального племени и укреплению в нем деспотического правления, выросшего на борьбе с «общим врагом — евреем». Ханна Арендт неслучайно настойчиво подчеркивает в своем капитальном исследовании о тоталитаризме, что предвестием тоталитаризма непременно является антисемитизм.
Почему же евреи чужды миру?
Исходя из явной симпатии Учителя к евреям, Парамонов даже высказывает остроумное предположение, что он на самом деле тоже не кто иной, как еврей. По мысли публициста, «Хуренито трактован как метафизический тип еврея, как его чистая идея. <…> Единственной художественной выдумкой Эренбурга в романе (правда, чрезвычайно удавшейся) является раздвоение авторского “я”: идейный монолог отдан “мексиканцу” Хуренито, а еврейская ипостась автора дана в его собственном биографическом облике, подчеркнуто сниженном. Тем самым мысли Хуренито обрели некий надчеловеческий или, по крайней мере, сверхъевропейский (“мексиканец”) масштаб. Но ничего мексиканского в монологах Хуренито, конечно, нет <…>, это именно еврейские монологи. Роман Эренбурга — ироническое воплощение той мысли Ницше, что формой существования еврейства является паразитирование на язвах чужих культур. Это и есть провокаторство Хуренито» [18].
Автор строит свое утверждение на известном 24-м фрагменте Ницше из «Антихриста» о роковой роли евреев в мировой истории. Но, надо сказать, Ницше говорит прямо вопреки Парамонову, что евреи отнюдь не паразитируют на чужих, арийских разумеется, культурах. Процитирую этот пассаж: «Евреи — это самый замечательный народ мировой истории, потому что они поставленные перед вопросом: быть или не быть, со внушающей ужас сознательностью предпочли быть какою бы то ни было ценою. <…> Евреи вместе с тем самый роковой народ всемирной истории: своими дальнейшими влияниями они настолько извратили человечество, что еще теперь христианин может чувствовать себя анти-иудеем, не понимая того, что он есть последний логический вывод иудаизма» [19].
Как видим, у Ницше речь идет о преодолении небытия, в которое евреев пытались загнать другие народы, и о победе евреев в этой борьбе. У Эренбурга речь все же о другом. О том, почему евреи смогли преодолеть эти частные и локальные культуры. Ибо и христианство, и марксизм, по логике Эренбурга, имеют общий корень в еврействе. Да и вряд ли можно назвать провокацией доведение до логического конца каждой идеи — прием, к которому постоянно прибегает Хуренито. И в этом он полный союзник своего ученика Эренбурга.
«“Учитель, — возразил Алексей Спиридонович,— разве евреи не такие же люди, как и мы?”
(Пока Хуренито делал свой “экскурс”, Тишин протяжно вздыхал, вытирал платком глаза, но на всякий случай отсел от меня подальше.) [20]
“Конечно, нет! Разве мяч футбола и бомба одно и то же? Или, по-твоему, могут быть братьями дерево и топор? Евреев можно любить или ненавидеть, взирать на них с ужасом, как на поджигателей, или с надеждой, как на спасителей, но их кровь не твоя и дело их не твое. Не понимаешь? Не хочешь верить? Хорошо, я попытаюсь объяснить тебе вразумительнее. Вечер тих, не жарко, за стаканом этого легкого вуврэ я займу вас детской игрой. Скажите, друзья мои, если бы вам предложили из всего человеческого языка оставить одно слово, а именно “да” или “нет”, остальное упразднив, — какое бы вы предпочли?”» (с. 298).
Известно устоявшееся мнение, что еврей «всегда в жизни устроится». Более того, именно подмятие мира под себя и своего удобства — якобы сущностная задача евреев, поэтому-де они так разбросаны, как Вечные Жиды, по всем странам мира, чтобы их освоить для своих соплеменников. В «Протоколах сионских мудрецов», появившихся в России в начале века, как наиболее важную надо бы выделить тему, точнее легенду, о великом еврейском заговоре с целью завоевания мирового господства. Тема старая, легенда старая, но весьма актуализировавшаяся именно в начале ХХ века — века создания мощных тоталитарных структур, не только претендовавших, но пытавшихся на практике, реально, осуществить свои претензии на мировое господство. Об этом писала, скажем, Ханна Арендт, ссылавшаяся на большевистские и нацистские источники: «Тоталитарные правления стремятся к глобальному завоеванию и подчинению всех народов земли своему господству. <…> Решающее здесь то, что тоталитарные режимы действительно строят свою внешнюю политику исходя из той последовательной посылки, что они в конце концов достигнут своей конечной цели» [21]. Один из аргументов тоталитаризма — противостояние мировому еврейскому заговору. Эренбург принимает идею, что евреи против мира, но дает этому совершенно иную — метафизическую — трактовку. Интересно, что тоталитарные режимы, как и Хуренито, полагают, что Бога нет, но поэтому возводят Вавилонскую башню, царство Великого инквизитора, заставляя всех людей благословлять окружающий их мир.
Когда все ученики Хуренито приняли «да» как основу своего миропонимания, трусоватый еврей Эренбург произносит нечто совсем неожиданное. Этот эпизод я хотел бы привести почти полностью:
«“Что же ты молчишь?” — спросил меня Учитель. Я не отвечал раньше, боясь раздосадовать его и друзей. “Учитель, я не солгу вам — я оставил бы “нет”. <…> Конечно, как сказал мой прапрапрадед, умник Соломон: “Время собирать камни и время их бросать”. Но я простой человек, у меня одно лицо, а не два. Собирать, вероятно, кому-нибудь придется, может быть, Шмидту. А пока что я, отнюдь не из оригинальничанья, а по чистой совести должен сказать: “Уничтожь “да”, уничтожь на свете все, и тогда само собой останется одно “нет”!”
Пока я говорил, все друзья, сидевшие рядом со мной на диване, пересели в другой угол. Я остался один. Учитель обратился к Алексею Спиридоновичу:
“Теперь ты видишь, что я был прав. Произошло естественное разделение. Наш еврей остался в одиночестве. Можно уничтожить все гетто, стереть все черты оседлости, срыть все границы, но ничем не заполнить этих пяти аршин, отделяющих вас от него. Мы все Робинзоны, или, если хотите, каторжники, дальше дело характера. Один приручает паука, занимается санскритским языком и любовно подметает пол камеры. Другой бьет головой стенку — шишка, снова бух — снова шишка, и так далее; что крепче — голова или стена? Пришли греки, осмотрелись — может, квартиры бывают и лучше, без болезней, без смерти, без муки, например Олимп. Но ничего не поделаешь — надо устраиваться в этой. А чтобы быть в хорошем настроении, лучше всего объявить различные неудобства — включая смерть (которых все равно не изменишь) — величайшими благами. Евреи пришли — и сразу в стенку бух! “Почему так устроено? Вот два человека, быть бы им равными. Так нет: Иаков в фаворе, а Исав на задворках. Начинаются подкопы земли и неба, Иеговы и царей, Вавилона и Рима. Оборванцы, ночующие на ступеньках храма, — ессеи трудятся: как в котлах взрывчатое вещество, замешивают новую религию справедливости и нищеты. Теперь-то полетит несокрушимый Рим! И против благолепия, против мудрости античного мира выходят нищие, невежественные, тупые сектанты. Дрожит Рим. Еврей Павел победил Марка Аврелия!”»
Здесь прервем на мгновение речь Хуренито. Он высказывает ту мысль, которую тем или иным образом пытаются сформулировать многие писатели и философы: почему евреи преодолевают временную ограниченность всех тех культур, с которыми им приходилось сталкиваться, переживают их. Почему всегда они среди недовольных существующим порядком мира? Генетическое воспоминание о рае? Может быть. Поэтому они стремятся и другие народы убедить в том, что не надо обоготворять данное мгновение. Сошлюсь на замечательного мыслителя, писавшего совсем независимо от Эренбурга: «Евреи одним своим существованием предохраняют народы от рецидива успокоительного самообожания. <…> Выполнение такой функции на протяжении тысяч лет может показаться пустяком. <…> Но это именно то, что постоянно делают евреи. Они существуют и своим существованием напоминают неевреям об их ущербности, о незавершенности их странствия» [22]. Дело в том, что это преодоление исторической ограниченности есть и слабость, и сила еврейского племени. Поэтому оно так противоположно, по сути неспособно до конца отдаться какой-либо политической идее. Философской — конечно, но не политической. Троцкие всегда в проигрыше у Сталиных, ибо, по мысли только что упомянутого мыслителя, правитель, дающий свое имя моменту истории, должен быть полностью поглощен этим моментом. Он должен нырнуть в волны этого момента и стать неотличимым от него сильнее, чем какой-либо другой человек. Ибо обозначение эпохи является делом именно правителя [23], и он появляется на марках или монетах своей страны. Правление, поскольку оно персонифицирует эпоху, всегда противоположно деяниям Вечности. Еврей на это неспособен. Продолжу цитирование Розенштока-Хюсси: «Языческий лидер является слугой времени. Еврей никогда не может “верить” во Время, он верит в Вечность» [24].
Продолжим чтение речи Хуренито, который показывает причину, по которой люди, как правило, стремятся жить во времени, а не в вечности: «Но люди обыкновенные, которые предпочитают динамиту уютный домик, начинают обживать новую веру, устраиваться в этом голом шалаше по-хорошему, по-домашнему. Христианство уже не стенобитная машина, а новая крепость; страшная, голая, разрушающая справедливость подменена человеческим, удобным, гуттаперчевым милосердием. Рим и мир устояли. Но, увидав это, еврейское племя отреклось от своего детеныша и начало снова вести подкопы. Даже где-нибудь в Мельбурне сейчас сидит один и тихо в помыслах подкапывается. И снова что-то месят в котлах, и снова готовят новую веру, новую истину. И вот сорок лет тому назад сады Версаля пробирают первые приступы лихорадки, точь-в-точь как сады Адриана. И чванится Рим мудростью, пишут книги Сенеки, готовы храбрые когорты. Он снова дрожит, “несокрушимый Рим”!
Евреи выносили нового младенца. Вы увидите его дикие глаза, рыжие волосики и крепкие, как сталь, ручки. Родив, евреи готовы умереть. Героический жест — “нет больше народов, нет больше нас, но все мы!” О, наивные, неисправимые сектанты! Вашего ребенка возьмут, вымоют, приоденут — и будет он совсем как Шмидт. Снова скажут — “справедливость”, но подменят ее целесообразностью. И снова уйдете вы, чтобы ненавидеть и ждать, ломать стенку и стонать “доколе”?
Отвечу — до дней безумия вашего и нашего, до дней младенчества, до далеких дней. А пока будет это племя обливаться кровью роженицы на площадях Европы, рожая еще одно дитя, которое его предаст.
Но как не любить мне этого заступа в тысячелетней руке? Им роют могилы, но не им ли перекапывают поле? Прольется еврейская кровь, будут аплодировать приглашенные гости, но по древним нашептываниям она горше отравит землю. Великое лекарство мира!..”
И, подойдя ко мне, Учитель поцеловал меня в лоб».
Чуть позднее Учитель целует Великого Инквизитора — Ленина, объясняя свой поступок подражанием аналогичным поступкам героев русских романов. Поцелуй, которым он целует еврея Эренбурга, означает лишь одно: их духовное родство, полное приятие таинственным мексиканцем пафоса еврейства.
Произнесенные Хуренито фразы можно свести к всем известным филосемитским банальностям, однако здесь банальности эти преодолеваются чрезвычайно мощной идеей, которую я и хотел бы обсудить.
«Нет» как шаг к трансценденции
Это уже нечто другое, чем карамазовское неприятие мира. «Мне надо возмездие… и возмездие не в бесконечности где-нибудь и когда-нибудь, а здесь, уже на земле, и чтоб я его сам увидел. Я веровал, я хочу сам и видеть… Я хочу видеть своими глазами, как лань ляжет подле льва и как зарезанный встанет и обнимется с убившим его. Я хочу быть тут, когда все вдруг узнают, для чего все так было. На этом желании зиждутся все религии на земле, а я верую». Иван Карамазов требует осуществления всех эсхатологических чаяний в этом мире, оттого и возникает у него проект теократии, которая отдает мирскую жизнь под власть Церкви, пусть даже забывшей о Боге, зато утирающей каждую слезинку ребенка. Ивану недостаточно каких-то загробных воздаяний, он хочет гармонии и счастья для всех людей уже здесь, на земле.
Поскольку гармонии нет, он и возвращает Богу свой билет. Эренбург говорит совсем другое. Иван не принимает земной мир, поскольку в нем царит зло. Эренбург не принимает этот мир, даже если он благополучен, просто за то, что он лишен высшего смысла, за национальный эгоизм каждого народа, устроившегося на Земле, за то, что довольны собой и не могут подойти к себе со словом «нет». Конечно же, каждая нация усвоила свою дозу христианской истины или того, что сочла за таковую. И даже исполняет в меру человеческих сил необходимые заповеди. Но нет нас, все мы! Еврейство, несмотря на национализм иудаизма, без конца рождает наднациональные идеологии, ибо исходно рожденный ими Бог был понят ими как Бог всех народов. Это народ, отрицающий племенных богов, но создающий общего Бога, который царство свое имеет в ином мире [25]. Именно такое обстоятельство дает евреям основу для противоупора современному им миру. И их избранность Богом означает лишь страшную ответственность перед Богом, который суров к избранникам (потоп, Содом и Гоморра), но и ненависть остальных народов, преданных сиюминутности, а потому ненавидящих евреев за их бытие в Вечности. Бытие в Вечности, несмотря на постоянное уничтожение этого племени в каждый конкретный исторический отрезок времени. Это гениальное свойство еврейского племени увидела Марина Цветаева, может, и не без влияния эренбурговской книги.
«Поэма конца», 12 гл.
Зá городом! Понимаешь? За!
Вне! Перешед вал.
Жизнь — это место, где жить нельзя:
Ев — рейский квартал.
Так не достойней ль вó сто крат
Стать Вечным Жидом?
Ибо для каждого, кто не гад,
Ев — рейский погром —
Жизнь. Только выкрестами жива!
Иудами вер!
На прокаженные острова!
В ад! Всюду! Но не в
Жизнь, — только выкрестов терпит, лишь
Овец — палачу!
Право-на-жительственный свой лист
Но — гами топчу!
Втаптываю! За Давидов щит —
Месть! — В месиво тел!
Ну упоительно ли, что жид
Жить — не захотел?!
Гетто избранничеств! Вал и ров:
По — щады не жди!
В сем христианнейшем из миров
Поэты — жиды!
1924 (Прага)
Это тот уровень, на который всходят избранники всех народов. Об этом строчки Марины Цветаевой, которые помечены годом смерти Франца Кафки, тоже увидевшего, опережая время, наступившую «нетость Бога» и ужас от наступавшей на мир безличности, претендовавшей заместить Бога [26]. Жизнь в сем мире — путь «выкрестов», т.е. отказавшихся от свободы человека для приспособления к миру. Путь поэта — это тоже «нет» современному миру, это путь в гибель, поэтому поэты — «жиды». За неприятие современного мира, скрываемое под униженными улыбками, засаленными лапсердаками, мир, чувствующий это еврейское презрение к миру сему, так ненавидит, строит гетто, которое потом уничтожает, распространяя мифы о желании евреев захватить власть над вселенной. А на самом деле это другое — это отказ от «евклидовой геометрии».
В моем романе «Крепость» (глава 7-я) герой рассуждает на эту тему. Приведу эти рассуждения, чтоб не пересказывать и не множить сущности, а некоторую возможную неточность спишем на то, что произведение художественное, а не научное:
«— Исторический парадокс в том состоит, что народ, давший миру христианство, привнесший в мир идеи гуманизма, снова дал людей, по силе своей и страсти равных библейским пророкам и евангельским апостолам, которые оказались среди разрушителей христианства. Но этот парадокс, может, даже не исторический, а мистический, и нам пока невнятный. Помнишь, Иван Карамазов говорил, что своим евклидовым умом он не в состоянии понять неевклидову логику и мудрость Священного писания?..
— То есть? — видно, что пытаясь понять, спросила Лина.
— Я имею в виду, что это племя, не знаю, избранное Богом или Дьяволом, а может, инопланетянами, может, сами они инопланетяне, работает на трансцендентальных идеях, тащит за собой человечество из мирного уюта полуживотной жизни, а то и прямо из людоедской, варварской — в разреженные выси духа, где человек становится человеком, свободным и самостоятельным. И они, представители этого племени, вовлекли, втянули все человечество в свои духовные распри. Никогда споры между кантианцами и гегельянцами не принимали такой остроты, как между христианами, марксистами, фрейдистами, троцкистами, ленинцами… Будто не об идеях спорили, а о самой сути жизни, да жизнью за эти идеи и платили» [27].
В не вошедшем в это издание эпизоде беседы герой замечает: «Если же я назову имя еще одного гениального еврея — Альберта Эйнштейна, тоже преодолевшего земную физику Ньютона, то перед нами налицо две точки, а то и три, если вспомнить Библию, позволяющие провести прямую линию, на которой сразу располагаются творения еврейских мудрецов, их ряд позволяет уловить некоторую закономерность». Эта прямая линия может быть выражена этим словом «нет» по отношению к земному миру. Эренбурговское «нет» вроде бы близко к возвращению билета Богу у Ивана Карамазова, но по сути другое. Повторю: это «нет» отказывается и от благоустроенного миропорядка, если он лишен трансцендентной духовности.
И, надо сказать, это «нет», обращенное к евклидовой геометрии устроения собственного дома, основывается на классических эпизодах еврейской истории. Точку отсчета каждый может взять свою. Я такой точкой беру Исход из Египта. В какой-то момент «возроптало все общество сынов Израилевых на Моисея и Аарона в пустыне, и сказали им сыны Израилевы: о, если бы мы умерли от руки Господней в земле Египетской, когда мы сидели у котлов с мясом, когда мы ели хлеб досыта!» (Исх 16, 2-3). Потом был ропот по поводу жажды, потом и вообще золотого тельца построили, долго не видя Моисея, поднявшегося на гору Синай. Сорок лет пришлось водить евреев по пустыне, пока не забыли они о прелести земного рабства. Это было «нет» рабству этой жизни Моисея, которому он учил свой народ. А потом пророки обличали соплеменников, когда те погрязали в распутстве этой жизни, в языческих инстинктах. Первый — Илия в Х веке до Р.Х., выступивший против власти, против царя Иеровоама, потакавшего народу. Пророки как вестники Царства Божия были не раз побиваемы камнями теми, чьей жизни они говорили «нет». Пока не добились от своего народа, как говорил Соловьев, нравственной однородности с Богом. «Отделившись от язычества и поднявшись своей верою выше халдейской магии и египетской мудрости, родоначальники и вожди евреев стали достойны Божественного избрания. Бог избрал их, открылся им, заключил с ними союз. Союзный договор или завет Бога с Израилем составляет средоточие еврейской религии. Явление единственное во всемирной истории, ибо ни у какого другого народа религия не принимала этой формы союза или завета между Богом и человеком, как двумя существами, хотя и неравносильными, но нравственно однородными» [28]. Именно это состояние духа позволило герою-рассказчику, персонажу романа еврею Эренбургу, в том мире, который покинул Бог, повторить подвиг своих единоплеменников, сказать «нет» этому миру. Причем сказать с отчаянным мужеством или, если угодно, с мужеством отчаяния.
Это мужество тогда не оценили, да и не поняли. Не понял и сам автор.
Конечно, именно потому, что Эренбург сказал «нет» надвигающемуся миру, он мог не до конца принимать его всерьез, мог подыгрывать ему и пр. Именно эту музыкальную партию разыгрывает и Хулио Хуренито, осуществляя на практике эренбурговское «нет» в своем издевательстве над всеми историческими формами, рожденными ХХ веком. Сам Эренбург прекрасно понимал свой последовавший отказ от себя, и для понимающего читателя он написал рассказ во время войны, вроде бы с рассуждением о стойкости простого народа, а на деле — о своей судьбе. Писатель Дадаев в рассказе «Слава» из сборника «Рассказы этих лет» 1944 года чувствует себя меньше прославленного солдата Лукашова, который не хочет славы, а писатель Дадаев все делает для своей славы: «Он был одарен, писал занимательно, писал то, что от него требовали, — не от угодливости, а от глубокого равнодушия, которое скрывалось за горячими речами и безрассудными поступками. <…> Ставкой была слава» [29]. Иными словами, «да» — это равнодушие к миру, незаинтересованность в его делах, а слава — мысль о себе, т.е. тщета. Для человека, выбравшего когда-то «нет», слава — символ земного и преходящего. Герой-писатель, глазами которого показана война, совсем не осуждается: он лично смел, находится на передовой, стреляет из автомата по нацистам и т.д. Но это двойное «да» его фамилии много говорило возможным читателям его первой и великой книги.
Это была поздняя тоска по своему реальному мужеству, не бытовому, не личному, не военному, а метафизическому, которое в раскладе человеческих смыслов важнее всего. Смыслу «Хуренито» повредили последующие романы, слишком простые, слишком злободневно актуальные, без выхода в трансценденцию. В их контексте оценивали и «Хулио Хуренито», который стал восприниматься всего лишь как сатирический рассказ о современности. Чуть позже увидели и исполнившиеся пророчества — о холокосте, о нацизме, о бомбежке Японии американцами. Итак, писатель как пророк ХХ века. Как остроумно заметил Сергей Земляной, «инициалы главного героя книги — Х.Х. — это сознательно или бессознательно закодированное обозначение двадцатого века» [30]. Когда я прочитал это замечание своей дочке [31] (тогда студентке третьего курса филологического факультета РГГУ), она сказала, что эти две буквы можно прочесть и как два икса, т.е. двойное неизвестное. Можно увидеть в этих инициалах еще и первые буквы слова «ха-ха». Итак, неизвестный XX век в квадрате, о котором писатель рассказывал со смехом, в форме иронически выписанных пророчеств, которые и впрямь по большей части исполнились.
Но метафизический смысл эренбурговского «нет» как смысловой основы еврейской судьбы и фактора самодвижения человечества в этом мире оценен не был. Показать этот смысл и было задачей моего текста.
Декабрь 2005
Примечания
Комментарии