Сокровища девяностых
Гуманитарный наблюдатель
03.04.2015 // 1 592Год дефолта, 1998-й, был и годом стремительного исчезновения европейского христианства в России. Два игумена, Игнатий (Крекшин) и Мартирий (Багин), вытеснены в католический мир: именно потому, что они учили о том, что «все мы работники одиннадцатого часа», что у нас не осталось уже ничего, кроме открывшегося нам будущего. Реальность будущего им не простили, обозвав «харизматиками», заявив, что они гонители Церкви вместе с Соросом, Мадлен Олбрайт и островерхим кайзером. Слишком ранние предтечи слишком медленной весны. «После смерти человек забудет все, останутся только знания о Боге, если они были истинными», — говорил о. Мартирий, и в этих словах не сравнение знаний, а сравнение ценностей: мысль дороже всего отмеченного нами в записной книжке наших потребностей. О. Георгий Чистяков призывал забыть хотя бы на время о реликвиях и вспомнить человека, не потеряли ли мы его где-то на улице или на вокзале, последнего бомжа или растерянного интеллигента. Совсем иное советовали официальные рачители духовности: святое ноу-хау, рычаг культурного творчества, чтобы нетленный свет лег на датчики переживаний и запустил правильную программу «духовного возрождения».
Работа велась тогда в элизиуме забвения, среди лотосов случайно издаваемых книг. Инна Войцкая в Минске объясняла «аллегорию брака» в русском романе, счастья как возможность забыть все, когда знания о Боге неспешно доскажут пропавшее в былых разговорах, в чем-то даже обгоняя Льюиса и Честертона: они вещали с кафедр, а она просто объясняла школьникам, что нечто есть и не надо бояться слова «есть», которое ты вымолвил ненароком. Вардан Айрапетян, переехавший на время из Еревана под крыло великодушного академика Топорова, пытался «объяснить Пушкину Ивана», совсем ненароком говорящего на «лязыке», ле-ле-ющем свободу. Книга Айрапетяна о русском языке, многократно дописывавшаяся, представляла собой открытую структуру, как в семиотическом смысле, обоснованном Умберто Эко, так и в романном смысле: необходимость найти верный тон для описания жизненной драмы диктует открытый финал.
Романный разбор жизненной драмы языка удался. С точностью Бальзака Айрапетян следил, как слово расстается со своей «грамматической эмпирией» наподобие того, как сыны века расставались с былой невинностью. То было не привычное нам толкование слова как превращение его возможных значений в проекты и перспективы смысла, не эпическое воссоздание могущества слова, но, скорее, лирическое исследование того, как ссорятся и мирятся слова: как они расходятся, как расходятся их значения и как они потом могут сойтись для решения еще не поставленной задачи.
Неслучайно библиография была дана в этой книге навыворот: не по именам авторов, а по названиям произведений, — наподобие того, как лирика часто безымянна, стихи безымянны и расположить стихи мы можем по тем вещам, которые там названы. Таким названием может быть тема или образ, но может быть и дата или посвящение. После десятилетий советской цензуры, когда можно было легко снять дату или посвящение без ведома автора, Айрапетян восстанавливает значение таких названий, таких называний.
По сути, в книге рассматривалась одна проблема: как можно следовать за языком как за учителем. «Начиная с платонова Парменида до последнего времени, пока не появились работы диалогистов и Бахтина, отношение “я сам — другие” было заслонено в европейской философии производными от него отвлеченными противоположностями “единое и многое”, “тождество и различие”». Заслонку отняли, и автор не может наговориться, почему «остров» «острый», почему дурак-маргинал на «краю» и любит «красное» как крайний цвет спектра, как Пушкин стал «нашим всем», чтобы мы стали другими. Все это можно было бы считать игрой в этимологии, но вслед за Пушкиным Айрапетян разделяет поэзию и правду, если «низкие истины» и правдивее, то возвышающий обман «дороже», и нужно выяснить, почему слово, так нелепо обманывая само себя, вдруг стало таким дорогим, как любая покупка для ребенка.
В начале «у Гомера говорит Муза», а в конце «у Набокова говорит он сам» (Айрапетян). Дельный писатель слишком быстро соблазняется тем, чтобы стать старшим, и Айрапетян хотел вернуться к музе языка, чтобы научиться быть младшим. Для такого «младшего» тождественны золотое правило этики и телемская свобода: везде одиноко стоящий субъект, «стоеросовая дубина» портретирующего себя в языке субъекта обозревается из атмосферы свободы, в которой не осталось места ничему нежеланному. К этому же стремился и Аверинцев: он все время в те годы говорил не о портретах, а об автопортретах поэзии, называя, скажем, образ старухи у К. Брентано «одним из автопортретов брентановской музы»: мы обозреваем желанное в поэзии прошлого, утешительную музыку желаний, из атмосферы будущей для всех нас доброжелательности. Пусть статья Аверинцева написана в 80-е, звучала поэзия и правда тогда, в 1990-е.
Слово, по Аверинцеву, не маркируется случайными обстоятельствами, но маркирует, нюансированностью своей звуковой оболочки, ту беззащитность вещей, панцирь которой — сплетение наших собственных слов, которые мы и не ожидали так крепко сплести. Так защищал беззащитного перед политическими нападками Хайдеггера бибихинский перевод «Бытия и времени», проложивший настоящий тоннель от набоковского изящества к гомеровской похвале. Присутствие (перевод Dasein) хвалится своей красотой, как Ахилл своим бегом. Нужно только помочь Ахиллу догнать черепаху; и не в зеркале, и не в виде математической модели, а реально. Бык Европу везет по волнам, а черепаха уже у финиша.
Комментарии