Историческая наука 1920–1940-х годов в контексте советской семиосферы (опыт первичного анализа)

Сталинская историческая наука: формирование или отражение советской семиосферы?

Карта памяти 25.05.2015 // 7 036
Историческая наука 1920–1940-х годов в контексте советской семиосферы (опыт первичного анализа)

Советское общество было пронизано символами и мифами. По мнению Г.Г. Почепцова, как кажется, несколько преувеличенному, «в Советском Союзе не было несимволической действительности» [1]. А вот мнение М.Я. Геллера: «Набор мифов создает вокруг советского человека магическое кольцо, закрывающее все выходы во внешний мир» [2]. Явная и скрытая символика окружала советского человека вне зависимости от его места в социальной иерархии, образования, профессиональной подготовки и политических взглядов. Не были исключением и историки. Историк В.П. Смирнов в своих воспоминаниях подчеркивал: «…Создавался мифологический образ страны и мира, в котором мы жили, а известно, что “мифологическое сознание” обладает большой устойчивостью. Подобно религиозному сознанию, оно способно не замечать или не воспринимать факты, не соответствующие мифу» [3].

Исходя из вышесказанного, представляется важным рассмотрение того семиотического пространства, в котором находилась историческая наука. Не будет преувеличением сказать, что все историки оказались в центре символической системы. Стоит отметить, что существовал своеобразный порог восприятия советских символов со стороны представителей разных поколений и, так сказать, субкультур историков. Очевидно, что ученые «старой школы» критичнее глядели на действительность и ее символическое воплощение, в то время как молодые историки-марксисты были гораздо восприимчивее к советской идеологии, отраженной в символике.

Семиотический анализ постепенно занимает свою нишу в отечественных исторических исследованиях [4]. К сожалению, специальной работы, посвященной выявлению символического контекста развития исторической науки, до сих пор нет, хотя в многочисленных публикациях присутствуют отдельные ценные наблюдения. Приходится констатировать, что, несмотря на стремление Тартуско-Московской школы предложить историкам развернутую программу по исследованию прошлого на основе анализа семиотических систем, возникающих в процессе коммуникации [5], эти идеи профессиональными историками оказались практически не востребованы.

Главным источником моделирования советской семиосферы [6] 1920–40-х годов был, конечно же, сам И.В. Сталин. Именно его высказывания и тексты оказывались теми кирпичами, из которых строилась историческая политика в СССР. Органы пропаганды, образования и науки (грань между ними часто стиралась) иногда творчески переосмысливали идеи вождя, но сути не меняли. Особую роль играли «сталинские указания». На деле они часто звучали туманно, но всегда были «исчерпывающими» [7]. «Без знания этих указаний не может обойтись ни один историк, какой бы эпохой и какими бы конкретными вопросами он ни занимался» [8]. Имея мифические «исчерпывающие» указания, историки, тем не менее, совершали ошибки. Объяснялось это только тем, что они либо не поняли этих указаний, либо сознательно их проигнорировали. Последнее уже квалифицировалось как саботаж и вредительство.

«Сталинские указания» сродни приказам гениального полководца, ведущего свои войска от победы к победе: «Сталинские указания, касавшиеся как общеметодологических проблем, так и отдельных конкретных вопросов истории, стали основой решительного перелома на фронте исторической науки» [9].

Значительный интерес представляет и язык Сталина, воплощенный в том числе и в главных для историков директивных текстах и выступлениях. В семиотике принято выделять естественный и искусственный языки. Искусственный язык разрабатывается учеными специально для того, чтобы сформировать универсальные непротиворечивые термины, понятия и категории, исключающие или минимизирующие двоякое толкование. Сталин всегда предпочитал естественный язык, подразумевающий различные интерпретации и восприятия. Этим частично можно объяснить и особую любовь диктатора к истории, где терминология значительно проще и неопределеннее по сравнению даже с другими гуманитарными дисциплинами. Помимо того, что самого Сталина можно обвинить в недостаточной образованности, популизме, эта любовь объясняется и тем, что в естественном языке проще подстраивать смыслы под собственный дискурс, трансформировать их, в нужный момент показывая, что имелось в виду совсем не то, что усвоили слушатели или читатели. Такая позиция позволяла играть роль единственного интерпретатора.

Определяя свой статус в советской символической иерархии, Сталин позиционировал себя как «Ленин сегодня». Другой вариант: «Сталин — ученик Ленина». Таким образом, если следовать за терминологией семиотики, Сталин — это цитата Ленина. Не будем вдаваться в рассуждения о том, насколько это верно. В данном случае это неважно. Необходимо подчеркнуть другое. Помимо культа отца-основателя, присущего любому обществу и государству, это отражает бинарность советской символики [10]. Примеры: Маркс — Энгельс, рабочий — колхозница, Чапаев — Фурманов, Ленин — Сталин, революция — контрреволюция, красные — белые и т.д. Данный код прослеживается в исторической мифологии. Например, «Кутузов — ученик Суворова» — схема, которая была реализована как в популярных, пропагандистских сочинениях о русской военной славе, так и в серьезных научных монографиях.

В первое десятилетие существования советской власти к прошлому демонстрировалось явное пренебрежение. Пафос строительства нового общества и разрушение наследия предыдущего не способствовали обращению к истории. В 1930-е годы значение образов прошлого в идеологии заметно возросло. Связать это можно не только с поворотом к построению «социализма в отдельно взятой стране» и культивации «советского патриотизма», но и с растущим противостоянием, в том числе и символическим, с Германией. В Третьем рейхе история играла структурообразующую роль. Исторические образы являлись фундаментом довольно иррациональной идеологии. Как следствие, внешнеполитическая доктрина нацизма делала особый акцент на мифологизированное прошлое. Советская сторона должна была дать адекватный ответ, в том числе и мифо-исторический. Так историки и история оказались на передовой идеологического фронта.

Метафора фронта или войны являлась фундаментальной в советской мифологии. Пропаганда конструировала милитаризированный дискурс, внедряя в общество менталитет «осажденной крепости», мобилизационную психологию. Даже за урожай приходилось биться. Историческая наука — не исключение. Регулярное напоминание о том, что история — важный участок идеологического фронта, — обыденность для советских историков. Особенно это стало популярным во время и после Великой Отечественной войны, когда военная терминология тотально заполнила социальное пространство. Отсюда и популярная метафора — «прорыв исторического фронта». Любое обнаруженное идеологическое упущение в работе историков оценивалось именно так. Фронт могли прорвать внешние враги (буржуазные историки), но куда чаще его прорывали враги внутренние, то есть, даже находясь внутри страны, историк был на линии фронта. Это наблюдение позволяет утверждать, что в пространственном континууме советского мифа фронт был повсюду, он не имел четких границ. Немаловажно и другое: «прорыв фронта» мог произойти не только, да и не столько из-за действий врага, сколько из-за бездействия или оплошности самих «солдат» невидимого фронта. Любое послабление — это предательство. Метафора фронта как нельзя лучше поддерживала атмосферу напряжения и мобилизации, насаждавшуюся в обществе. Ведь мало где человек находится в таком же напряжении и так же мобилизован, как на фронте.

Фронт — это еще и демаркационная линия между своим миром и миром врага. Мифология фронта была важным элементом изоляционистской политики. Как известно, за линию фронта перебираются только перебежчики или разведчики. Отсюда стандартизированные отчеты советских историков о посещении международных конгрессов, больше похожие на рапорты о проведенных диверсиях и операциях.

Элементом милитаризированной психологии является и культивировавшаяся «воинственность» советской интеллигенции. В частности, к историкам постоянно обращались с призывами не забывать о партийности и воинственности, объединенных в корявом словосочетании «партийная воинственность». Причем особая воинственность требовалась всегда, но особенно здесь и сейчас. С точки зрения идеологии, советский историк не мог расслабиться ни на минуту. Война закончилась, но дальше еще сложнее — в мирное время враг не так очевиден, нельзя терять партийную бдительность! Наглядно это видно на примере кампаний по борьбе с «буржуазным объективизмом».

Любая империя невозможна без образа врага. Соглашаясь с тем, что СССР нельзя считать классической империей, подчеркнем, что из-за своего стремления быть лидером всего «прогрессивного человечества» Советский Союз просто вынужден был конструировать символическую реальность, вполне имперскую хотя бы по глобальному масштабу и амбициям. «Враги», как известно, могли быть и внешними, и внутренними. Риторика и символика борьбы с внутренними врагами прочно утвердилась и в исторической науке. Этот ярлык щедро навешивался. Враг постоянно мобилизован, он «не дремлет», поэтому советские историки, вслед за остальными гражданами, должны были проявлять бдительность. Один из лейтмотивов непрекращающейся кампании за критику и самокритику — это притупление бдительности. Врагом мог оказаться любой, даже близкий коллега. Например, в исторической науке таким внутренним врагом оказалась «школа Покровского» и буржуазные националисты. Борьба с ними сопровождалась вполне шпионской терминологией. Миф о враге оказывался основополагающим в картине мира:

«…Когда партия перешла в решительное наступление против последнего капиталистического класса — кулачества, борьба на историческом фронте обострилась. Между буржуазными историками Западной Европы и враждебными марксизму историками, работавшими в СССР, установился единый антимарксистский фронт. Усилилась вредительская идеологическая работа буржуазных националистов. Так, например, на Украине протаскивались “теории”, пущенные в ход австрийским шпионом Яворским и группкой украинских нацдемов…» [11]

В классовой картине мира враги — это обязательно обреченные силы реакции, мешающие прогрессу, воплощенному в новом советском обществе. Это уходящие с исторической сцены классы: «Политический смысл этой борьбы на историческом фронте заключался в том, что умирающие эксплуататорские классы попытались закрепиться на основных идеологических позициях, в особенности на фронте исторической науки» [12]. Вновь важную роль отводили историкам, которые должны были обнаружить врагов в прошлом и показать их обреченность в исторической перспективе.

Военизированная атмосфера предполагала наличие героев. Героика — отличительная черта молодого советского государства. Эпоха «Великого перелома» требовала образцов для подражания. Характерными героями первых десятилетий советской власти были «герои физического, а не интеллектуального типа» [13]. Наиболее ярко этот образ отразился в соцреализме — на страницах литературных произведений и экране [14]. Советские герои — это люди действия. Отсюда такая любовь советской пропаганды к Ивану Грозному, Петру I, внешне простоватому, но энергичному Суворову, революционерам и т.д., ведь все они — люди действия. И совершенное неприятие метущегося интеллигента. В данном символическом контексте работники интеллектуального труда оказывались на периферии советской картины мира. Но ситуация поменялась в годы войны, когда научная продукция сыграла одну из решающих ролей в разгроме врага. Советское руководство наглядно убедилось, что будущее за крупными научными державами. В послевоенное время статус ученого резко возрастает, приобретая героические черты. Чудаковатые люди науки приобретают почет не меньший, чем строгие военные [15].

Все же в советской мифологии ученые так и не смогли занять ведущей позиции, неизменно оказываясь вторичными по отношению к союзу рабочих и крестьян. Любопытная деталь, имеющая с нашей точки зрения и важное символическое значение. Мимоходом брошенная на Первом Всесоюзном съезде колхозников-ударников 19 февраля 1933 года фраза о том, что «революция рабов ликвидировала рабовладельцев и отменила рабовладельческую форму эксплуатации трудящихся», привела к тому, что специалисты по античности сосредоточили главные усилия на поиске и обосновании революции рабов как главного фактора падения Римской империи [16]. Обычно научные идеи высказываются не перед колхозниками. Но здесь была важна именно символика: колхозник своим классовым инстинктом понимает все ничуть не хуже, а даже лучше, чем представитель интеллигентской прослойки.

Но герои не могут существовать сами по себе. Это в буржуазном мире все пронизано индивидуализмом и нарциссизмом. Интеллектуальный герой страны Советов — это слуга народа. Он такой же участник пятилеток, как и рядовой колхозник или рабочий. В торжественных статьях, посвященных Сталинской премии, мы находим настойчивые напоминания о том, что ученый — это слуга народа. Его ценность определяется тем, что он может дать простому народу. В статье А.М. Панкратовой комбинируется метафора фронта и службы народу: «Достижения советских историков на фронте исторической науки, однако, нельзя еще признать достаточными, чтобы удовлетворить громадные потребности советского народа, идейные запросы которого непрерывно растут» [17].

Но связка «ученый — народ», как и все в СССР, должна реализовываться не напрямую, а через посредничество партии. Лозунг «Народ и партия — едины!» — хорошее обоснование такого порядка вещей. Таким образом, идеологема «ученый — слуга народа» в реальности превращается в «ученый — слуга партии».

Для распространения символов важны каналы их передачи. Здесь советская действительность предлагала широкий спектр. Это и вербальные, и визуальные источники, опубликованные и неопубликованные стенограммы речей, официальные периодические издания идеологической направленности (журнал «Большевик», газеты «Правда», «Культура и жизнь» и т.д.), информация на партсобраниях и т.д. Особым каналом стали неофициальные речи Сталина и членов его окружения, различные тосты. Играли они роль и в исторической науке.

В исторической науке такими каналами являлись не только официальные издания, но и собственная профессиональная периодика и книги. В этом смысле любопытна эволюция названия главного исторического журнала страны «Вопросы истории». В 1920-е годы выходили издания, из которых собственно и выросли «Вопросы истории». Имеются в виду «Историк-марксист» (с 1926 года) и «Борьба классов» (с 1931 года) [18]. Оба названия семантически отражали бескомпромиссность борьбы с чуждой историографией. Название «Историк-марксист» словно указывало, что только историки — приверженцы правильной марксистской методологии могли публиковать здесь свои труды. После разгрома «школы Покровского», появления новой Конституции, провозглашавшей общенародное государство, и все возрастающей в самой исторической науке роли историков «старой школы» название смягчили. От былой воинственности не осталось и следа: с 1937 года журналы объединили, а новому изданию дали вполне нейтральное название «Исторический журнал». Наконец, после войны издание стало известно как «Вопросы истории». Новое имя отражало некоторые послабления первых послевоенных лет. Выяснилось, что в истории есть какие-то вопросы, а это уже предполагало полемику, дискуссионность, непредрешенность самой истории как научного знания. Впрочем, если у кого и существовали иллюзии на этот счет, то вскоре они развеялись. Тем не менее любопытно то, что именно на послевоенное время падает самое большое количество дискуссий со времен относительно либеральных 1920-х годов.

Любая культура не может существовать без так называемых «прецедентных текстов». Под этим понимается такой текст, который: «1) значим для той или иной личности в познавательном и эмоциональном отношениях; 2) имеющий сверхличностный характер, то есть хорошо известен и широкому окружению данной личности, включая ее предшественников и современников; 3) обращение к которому возобновляется неоднократно в дискурсе языковой личности» [19]. Советская «цивилизация» стала источником множества таких текстов. Особой значимостью для историков обладал «Краткий курс истории ВКП(б)».

«История ВКП(б). Краткий курс» занимал центральное место в сталинской исторической мифологии. В нем прямо указывалось на то, что его целью является воспитание интеллигенции. По наблюдению филолога Г.Г. Почепцова, эту книгу можно считать вполне художественным произведением как по языку, который скорее напоминает газетный жанр или язык митинга, так и по тому, что Сталин работал с ним не по канонам научного текста, где необходимо отразить действительность как можно полнее и объективнее, а по канонам художественным, где творческий замысел позволяет переписывать реальность. Многочисленные «враги народа» попросту были вычеркнуты из истории как ненужные для сюжета персонажи [20]. Именно здесь была прописана одна из главных мифологем эпохи — враг повсюду, а беспощадная борьба с ним — долг каждого.

Особенностью «Краткого курса» был его сакральный статус. На это указывают несколько черт. Во-первых, официальная непогрешимость оценок и истин, прописанных здесь. Во-вторых, тот факт, что после первой публикации его много раз переиздавали, но практически ничего в нем не меняли. Только имя Ежова исчезло. Несмотря на то что в послевоенное время содержание книги заметно расходилось с духом внутренней политики, она не подверглась какому-либо редактированию [21]. Это свойство сакрального, вдобавок канонизированного текста. Такие тексты в созданной при их помощи информационной среде начинают проецировать многочисленные символические клоны, что ведет к ритуализации информационного пространства, появлению эффекта повтора. В советской исторической науке такое тиражирование хотя бы на формальном уровне хорошо видно. Постоянное цитирование «Курса» и других текстов Сталина превратилось в необходимый атрибут научно-исторических сочинений. Более того, тиражировалась не только риторика, но и концепции и оценки. «Жрецы» науки имели действенное средство борьбы с «ересью» путем сравнения постулатов исходного текста и сочинений собственно историков.

В любой семиотической системе ключевое положение занимает пространственный континуум. В уже упомянутой книге «Трансформация образа советской исторической науки…» выделен специальный параграф, посвященный социокультурному ландшафту [22]. В нем описываются институционально-структурные изменения (появление новых научных институтов, исторических кафедр, музеев и т.д.) в пространственном измерении Советского Союза. Здесь хотелось бы обратить внимание на другое. В коммуникативном процессе между столичной и провинциальной исторической наукой Москва играла определяющую роль как транслятор символов, идеологем и мифов. Не была исключением и историческая наука. Наглядно это видно на примере идеологических кампаний, когда кампании на местах — это символическое, хотя и искаженное повторение столичных мероприятий. В производстве символов столица всегда занимает доминирующее положение по отношению к другим частям страны. Другое дело, что местная специфика иногда оказывалась настолько сильной, что задавала неожиданные повороты и векторы. В роли провинции выступает даже Ленинград. Так, на проработочное собрание, посвященное разгрому «буржуазного объективизма» в Ленинградском отделении института истории, в 1948 году приезжает москвич В.И. Шунков, который задает направление всему процессу.

Но связь между Москвой и провинцией не так проста, как может показаться вначале. Огромную роль в идеологических кампаниях сыграют провинциальные «маленькие люди» [23] (еще один семиотический феномен сталинской эпохи). Они нередко задавали тон и как бы сглаживали различие двух миров, нивелировали статус столичных авторитетов. Их биографии были примером того, что даже заштатный провинциальный преподаватель или ученый может покорить Москву, если, конечно, правильно поймет направление идеологических перемен. В этом проявилась еще одна особенность советского мифологического пространства: Москва — центр, из которого все исходит и куда все устремляется. Символически он везде. Отнюдь не случайны основополагающие метафоры советской культуры: «Страна моя — Москва моя», «Москва знала все» и др. [24]. В контексте всего сказанного лучше понимается помпезность празднования 800-летия Москвы в 1947 году. Органично в это вписывается и возрождение москвоцентристской концепции формирования русского централизованного государства, от которой к началу XX века дореволюционная историческая наука в значительной степени отказалась в пользу концепции полицентризма и альтернативности данного процесса.

Итак, советская наука множеством невидимых нитей была связана с семиосферой своего времени. Советские семиокоды многократно воспроизводились в научных текстах, являясь их органичным и неотъемлемым элементом. Перспективным направлением в историографических исследованиях, нередко декларируемых, но так по сути до сих пор не реализованных, является последовательное смещение акцента с анализа трудов советских историков как научных текстов на их анализ как текстов семиотических. В таком ракурсе можно будет сознательно закрыть глаза на научный потенциал советской историографии и рассмотреть ее функцию как транслятора определенной мифореальности и ментальности. В данной работе лишь были намечены отдельные линии исследования, которое еще ждет своего часа.

 

Примечания

1. Почепцов Г.Г. Семиотика. М., 2002. С. 40.
2. Геллер М.Я. Машина и винтики. История формирования советского человека // http://krotov.info/history/11/geller/gell_24.htm (дата обращения: 17.07.2013).
3. Смирнов В.П. От Сталина до Ельцина: автопортрет на фоне эпохи. М., 2011. С. 184.
4. Мазур Л.Н. Методы исторического исследования. Екатеринбург, 2011. С. 184–190.
5. Развернутое обоснование такого подхода см.: Успенский Б.А. История и семиотика // Успенский Б.А. Этюды о русской истории. СПб., 2002. С. 9–76.
6. О понятии «семиосфера» см.: Лотман Ю.М. О семиосфере // Лотман Ю.М. Чему учатся люди. Статья и заметки. М., 2010. С. 82–109.
7. Панкратова А.М. Советская историческая наука за 25 лет // Двадцать пять лет исторической науки в СССР. М.; Л., 1942. С. 14–15.
8. Там же. С. 15.
9. Там же. С. 16.
10. Почепцов Г.Г. Указ. соч. С. 324.
11. Панкратова А.М. Советская историческая наука за 25 лет. С. 12.
12. Там же. С. 13.
13. Почепцов Г.Г. Указ. соч. С. 291.
14. Куляпин А.И., Скубач О.А. Мифология советской повседневности в литературе и культуре сталинской эпохи. М., 2013. С. 71–95.
15. Подробнее: Мамонтова М.А. Как «русский ученый» вытеснил «русского полководца»: изменение тематики исторических исследований в первое послевоенное десятилетие // Трансформация образа советской исторической науки в первое послевоенное десятилетие: вторая половина 1940 — середина 1950-х гг. / Под ред. В.П. Корзун. М., 2011. С. 306–322.
16. Сталин И.В. Речь на Первом Всесоюзном съезде колхозников-ударников 19 февраля 1933 г. // Сталин И. Вопросы ленинизма. 11-е изд. М., 1952. С. 447.
17. Панкратова А.М. Указ. соч. С. 21–22.
18. Алексеева Г.Д. Историческая периодика // Очерки истории исторической науки в СССР. Т. IV. М., 1966. С. 264–265.
19. Караулов Ю.Н. Русский язык и языковая личность. М., 1987. С. 216; см. также: Богданов К.А. Повседневность и мифология. Исследования по семиотике фольклорной действительности. СПб., 2001. С. 47.
20. Почепцов Г.Г. Указ. соч. С. 186, 301, 305.
21. Бранденбергер Д. Национал-большевизм. Сталинская массовая культура и формирование русского национального самосознания (1931–1956). СПб., 2009. С. 243.
22. Рыженко В.Г. Историк в меняющемся мире: территория поиска — провинция (1918 — начало 1930-х гг.) // Мир историка. XX век. Омск, 2002. С. 139–178; Рыженко В.Г. Изменение социокультурного ландшафта развития советской исторической науки в первое послевоенное десятилетие // Трансформация образа советской исторической науки в первое послевоенное десятилетие. С. 89–111.
23. Подробнее см.: Тихонов В.В. Как «маленькие люди» творили большую историю: феномен «маленького человека» и его роль в послевоенных идеологических кампаниях в советской исторической науке // История и историки: историографический ежегодник за 2011–2012 гг. М., 2013. С. 108–124.
24. См.: Почепцов Г.Г. Указ соч. С. 215; Куляпин А.И., Скубач О.А. Указ. соч. С. 15–28.

Источник: «Стены и мосты» – III: история возникновения и развития идеи междисциплинарности: материалы Международной научной конференции, Москва, Российский государственный гуманитарный университет, 25–26 апреля 2014 г. / Г.Г. Ершова (отв. ред.), М.М. Кром, Б.Н. Миронов, И.М. Савельева, В.А. Шкуратов, Е.А. Долгова; Центр междисциплинарных гуманитарных исследований РГГУ. М.: Академический проект; Гаудеамус, 2015. С. 190–200.

Комментарии

Самое читаемое за месяц