Светлана Мартьянова
Опыт прочтения строфы И.А. Бродского «Входит некто православный…»
Христианин-заочник: Иосиф Бродский
© Saint-Petersburg orthodox theological academy
Иосиф Бродский — поэт послекатастрофического опыта. Он принадлежит к писателям, которые, подобно итальянцу Примо Леви [1, c. 148], не принимали радикализма Т. Адорно и отстаивали значимость поэзии именно «после Освенцима и ГУЛАГа». Но поэзии особого качества. Содержание ответа Бродского на вызовы политического зла XX века обсуждается в Нобелевской речи и может быть сведено к двум основным положениям. Первое — защита реальности личности, индивидуальности с ее уникальностью и неповторимостью в условиях тоталитарной идеологии, почитающей личность (вспомним Маяковского) «нулем», а не «единицей». При этом поэзия, искусство и культура (а не простая грамотность) понимались и принимались именно как выразители личностного опыта: «Одна из заслуг литературы и состоит в том, что она помогает человеку уточнить время его существования, отличить себя в толпе как предшественников, так и себе подобных, избежать тавтологии, то есть участи, известной иначе под почетным названием “жертвы истории”». Второе положение связано с первым и заключается в необходимости «воссоздания непрерывности культуры», особенно тех ее форм, которые выражали «человеческое достоинство». Можно сказать, что значимость литературы как выразительницы индивидуального опыта вопреки всем идеологическим и политическим подделкам и становится главной темой лекции, где вытеснение литературы в сферу читающего меньшинства объявляется одним из преступлений против человека.
Вместе с тем в творчестве Иосифа Бродского немало строк, вызывающих превратные истолкования, ставшие почти обычными упреки в холодности, рациональности, непатриотичности, нелюбви к православию. К ним относится фрагмент поэмы «Представление», написанной в 1986 году:
Входит некто православный, говорит: «Теперь я главный.
У меня в Душе Жар-птица и тоска по государю.
Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной.
Дайте мне перекреститься, а не то — в лицо ударю.
Хуже порчи и лишая — мыслей западных зараза.
Пой, гармошка, заглушая саксофон — исчадье джаза»
И лобзают образа
С плачем жертвы обреза…
Как сообщает Лев Лосев, этот фрагмент стал ответом Бродского на письмо «Группы православных христиан из СССР», опубликованное в журнале «Континент» под названием «Христопродавцы», а оно в свою очередь было ответом на строчки Бродского из стихотворения «Пятая годовщина»: «я не любил жлобства, не целовал иконы…». Основные образы строфы из «Представления» Лосев комментирует как «карикатуру на новообращенных изуверов, подменяющих веру ритуалом, национальным чванством и ксенофобией» [2, c. 106].
Эти строчки, как и поэма в целом, будучи одним из самых труднопереводимых текстов Бродского [3], окружены ореолом непонимания не только в иноязычной среде. Так, современный исследователь, относя Бродского, наряду с Г. Ивановым, к «метафизикам отчаяния», трактует строки как проявление «нечувствия истории своего отечества» и «незнания глубочайшей духовной культуры от отцов Церкви до русского религиозного возрождения» [4, c. 201–202].
На наш взгляд, все с точностью до наоборот: фрагмент поэмы, будучи текстом повышенной семантической плотности, является и глубоко христианским по своему духу, и поэтическим прозрением серьезного богословского уровня, и профетическим текстом (вспомним, как Бродский ценил в поэте интуицию и пророческий дар). Вместе с тем фрагмент отсылает нас к многочисленным художественным и философским текстам XIX–XX веков, выстраивая ту непрерывность культурного опыта, о которой поэт говорил в Нобелевской речи.
Попробуем понять, какое явление, какая реальность становится предметом изображения. Принято считать, что это первомайский парад как некая фантасмагория. Т. Кэмпбелл в своем комментарии разделяет два значения слова «представление», но на самом деле они переплетаются, обыгрываются оба и взаимодействуют: поэма дает нам представление о советской действительности и политической реальности как некоем театральном спектакле, разыгранном пустотой и деятелями пустоты. Спектакль начинается с уничтожения человеческого лица и вытеснения подлинной человеческой реальности: «знак допроса вместо тела», «вместо мозга — запятая». И уже в самом начале поэмы возникает смысловая игра со словами «личность», «гражданин», «представитель населенья». Это мир недочеловеков и недоличностей, где человек в конце концов редуцируется до обладателя удостоверения («гражданин, достающий из штанин») или «представителя населенья». О недочеловеческом характере изображаемого мира будет заявлено уже в первых строчках поэмы: «Председатель Совнаркома, Наркомпроса, Мининдела!». Это мир, где нет имен, а следовательно, уникальных личностей. Есть только указания должностей, которые, по всей видимости, может занять любой независимо от своих личных качеств. Это почти как Значительное лицо в «Шинели» Гоголя, тоже, кстати, лишенное имени, или пишущий пиджак чиновника в «Мастере и Маргарите» М. Булгакова.
Именно в этом контексте появляется и «некто православный», произносящий свой монолог, в котором раскрывает свою претензию на первенство, «тоску по государю», агрессию по отношению к людям иной мысли (видимо, неверующим) и ненависть к западной мысли. Требует комментария само именования героя «некто православный», где слово «православный» — прилагательное, а существительное все же не слово «христианин», а неопределенно-личное местоимение «некто». С точки зрения христианства (с этим согласятся представители всех конфессий и деноминаций), подлинно верующий не может быть «некто», это всегда «кто». Кроме того, подлинно православный не может претендовать на первенство, союз с земной властью, тем более такой античеловечной, какая изображена в поэме.
И в то же время Бродский с его глубинным чувством языка, отличающим, по его мнению, истинного поэта, очень точен: «некто православный». Что же это за персонаж? На наш взгляд, Бродский, помещающий такого персонажа в галерею недочеловеков и нелюдей, оказывается среди тех, кто следует евангельскому призыву различать духов, бодрствовать и трезвиться (Мф. 24: 4–8), отличать настоящее от подделок. Он видит в таком персонаже скорее самозванца и прельстителя, чем настоящего христианина.
Образ «некоего православного» можно понять и как один из апокалиптических символов. Этот «персонаж» получает возможность воплощения, «вхождения» в социальную реальность именно в контексте утраты чувства подлинного. В связи с этим вспоминаются пророческие книги Исайи: «Горе тем, которые зло называют добром, и добро — злом, тьму почитают светом, и свет — тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое — горьким!» (Ис. 5: 20).
Возможно, Бродский действительно не знал святоотеческой традиции, но всегда ли обязательно такое знание? Не видим ли мы, как часто такое «знание» оборачивается начетничеством? Не гораздо ли важнее точность интуиции и угадывания смысла? Например, в святоотеческой литературе нередки высказывания о гордеце, которого отличают «громкий голос, гордая речь, строптивый с горечью ответ, гордая и подвижная походка, неудержимая говорливость». Бродский близок к этому пониманию.
Русская литература и философия знает свои образы самозванцев, лжепророков и разного рода антихристов. В частности, в качестве одного из истоков «некоего православного» можно назвать «Три разговора о войне, прогрессе и конце всемирной истории» В.С. Соловьева. Один из участников разговора, г[-н] Z говорит о конце всемирной истории так: «Несомненно, что то антихристианство, которое по библейскому воззрению — и ветхозаветному, и новозаветному — обозначает собой последний акт исторической трагедии, что оно будет не простое неверие, или отрицание христианства, или материализм и тому подобное, а что это будет религиозное самозванство, когда имя Христово присвоят себе такие силы в человечестве, которые на деле и по существу чужды и прямо враждебны Христу и Духу Его» [5, с. 708].
К числу важнейших литературных источников образа Бродского можно отнести роман Ф.М. Достоевского «Бесы» и, в частности, проект нигилиста Петруши Верховенского сделать духовно омертвевшего Ставрогина с его «каменной маской вместо лица» религиозным лидером русского народа, то ли Иваном-Царевичем (не отсюда ли Жар-птица?), то ли русским аналогом римского первосвященника: «Папа будет на Западе, а у нас будете вы!»
Выстраивая преемственность образов поэмы Бродского с демонологией русской литературы, нельзя не вспомнить «чью-то тень без лица и названья», мелькающую на карнавале ряженых гостей из 1913 года в «Поэме без героя» А. Ахматовой. Те же неопределенность, отсутствие лица и имени, хаос, путаница.
Строфа из поэмы Бродского «Представление» отсылает нас и к западноевропейским и американским философским текстам XX века, демонстрируя верность поэта всемирной отзывчивости и общечеловеческому характеру вершин русской культуры. Первая философская ассоциация, возникающая в связи с этим образом, — Das Man М. Хайдеггера, понятие, введенное философом в «Бытии и времени» (1927) и означающее неподлинность, анонимность, безликость, человека, желающего стать как все и перестающего быть самим собой.
Интуиция Бродского обнаруживает также близость к идеям ученицы Хайдеггера Ханны Арендт, которая писала в своей книге «О насилии»: «И в военном, и в революционном действии исчезающая ценность — индивидуализм; вовлеченность в группу — требование проявить какое-то действие, которое оборвет его связи с добропорядочным обществом» [6, с. 78].
Арендт принадлежат также замечательные рассуждения об образе парии, созданном еврейскими поэтами и писателями (от Шлемиля Генриха Гейне до «человека доброй воли» Кафки). Этот образ содержит «новую идею человека» — «человек как самодержец в царстве духа», составляющую «скрытую традицию» европейской культуры [7, с. 59]. В результате возникает перевертыш: «Шлемилем становится уже не пария, презираемый обществом, а живущие в жесткой иерархии. Поскольку то, чем их щедро наделила природа, они променяли на идолов общественных благ» [7, с. 64]. Не является ли и Бродский с его нелюбовью к разного рода групповой общности и идентичности, называвший себя «христианином-заочником», одним из последователей этой скрытой традиции? И любопытную параллель к позиции христианина-заочника и критике поддельного христианства можно усмотреть в стихотворении Наума Коржавина «Последний язычник. Письмо из VI века в XX» с его критикой упрощенных «подчищенных истин» и сознанием своей большей близости ко Христу.
Говоря о западноевропейских параллелях, нельзя забыть одну из любимых книг Бродского — «Открытое общество и его враги» К. Поппера и содержащуюся в ней критику тоталитарных тенденций в европейской философии, начиная с «наилучшего государства» Платона, которое на самом деле было реконструкцией «древних форм племенной жизни», исключавшей литературу и поэзию [8, с. 88]. И мечты «некоего православного» у Бродского подчеркнуто архаичны: «жар-птица», «тоска по государю», «скоро Игорь возвратится…».
Итак, глубинное содержание интересующего нас фрагмента поэмы Бродского — восстановление представления о подлинной личности в условиях идеократии, политического зла и порожденного им массового сознания с его презрением к искусству. От поэмы «Представление» тянутся нити к эссе поэта Less than One («Меньше единицы»): «Жил-был когда-то мальчик. Он жил в самой несправедливой стране на свете. Ею правили существа, которых по всем человеческим меркам следовало признать выродками. Чего, однако, не произошло».
Тем не менее, это содержание все еще не для всех очевидно. И дело, как нам кажется, вовсе не в усложненности поэтического языка Бродского. Так, например, Вяч. Ив. Иванов в своей публицистике периода Первой мировой войны предупреждал об опасности истощения онтологического чувства личности, «духовного обезличения» [9, c. 100]. Причиной своеобразной глухоты к «вести» Бродского о реальности личности можно назвать и отсутствие в России теологии культуры. Что-то близкое к такой теологии находим в суждениях Сергея Фуделя и отца Александра Шмемана, но они высказывались в пространстве маргинальных жанров (письмо, дневник). Не было и возможности широкого обсуждения этих идей. В частности, Сергей Фудель писал: «Человеку в искусстве могут посылаться какие-то откровения божественной правды. Больше того, надо честно признать, что, благодаря великому оскудению религиозной жизни, слова и художественные образы некоторых писателей — ну, скажем, Тютчева, Лермонтова, Лескова. Пастернака или Экзюпери, как бы возмещают это оскудение» [10, с. 482].
Таким правдивым словом и подлинным богословием и дышит знаменитая поэма Бродского и строфа о «некоем православном». Тоталитарные идеологии пытались уничтожить, подавить личность, однако сделать это, как показывает независимая русская литература, невозможно: подлинная личность, ее слово и культура — это особая реальность, уходящая в бесконечность. Наша задача — адекватно прочитать эти тексты, чтобы такое чтение стало событием жизни и чтобы, в частности, однажды не проснуться в страшной реальности «Москвы-2042» В. Войновича, под опекой какого-нибудь отца Звездония, еще одного воплощения «некоего православного».
Литература
Комментарии