Antibarbarus

Памяти Олега Дмитриевича Никитинского

Карта памяти 24.06.2015 // 2 375
© Librarius

В Мюнстере, за закрытой дверью, безвременно умер один из выдающихся наших соотечественников-гуманитариев. Helgus Nikitinski, латинист, автор монографий на латинском языке по истории красноречия в Новое время, прирожденный антиквар и охотный архивариус, издатель «ученых поэтов» эллинистического и римского мира. Встречи на московской улице, когда он хвастался купленным на развалах прижизненным томиком Кондильяка, который незадачливый букинист продал как нечто нелепо выпавшее из собрания сочинений за стоимость трех поездок на метро, или долгий разбор того, что же означает «куча» или «скопление» по отношению к латинской словесности, — это часть моих воспоминаний и нашей духовной истории.

Все эти штампы, относящиеся к работникам умственного труда, вроде «голодать три дня, но купить книгу» или «до хрипоты спорить, а потом уже готовить обед», выглядели пошлостью в 1990-е, когда кому-то не на что было и есть, и купить книгу. Но в общении с О.Д. Никитинским эти штампы вдруг становились более чем содержательными, если понимать самоограничение не как повод к недовольству, а как естественное «вхождение в рост»: дерево тоже ограничивает себя, когда растет вверх. О.Д. Никитинский был единственным из тех, кого знал, кто оспаривал позиции русской интеллигенции не как слишком страстные или пристрастные, но, напротив, как точки зрения, которым не хватало настоящей страсти, настоящего, естественного порыва.

Такой порыв требует принять и случайность, но принять ее как то, что и отвело тебе место на полке, в биобиблиографическом словаре, в ячейках формальной классификации, в системе ясного знания: с незабываемой улыбкой О.Д. Никитинский вспоминал начало римской литературы — греческий грамматик Кратет был направлен послом из Пергама в Рим, но провалился в Риме в клозет, сломал ногу и вынужден был научить римлян делать литературу. Никаких жалоб на римское одиночество, никаких недоумений, просто достаточно было Кратету объяснить, чем занимаются грамматики, иначе говоря, как читать книги, — и все становилось на места.

Но ближайшие к нам века — другое дело. Умение читать правильно — умение читать по-латыни. Но латынь все больше ускользала как язык науки, она превращалась в жаргон рядом с французским или немецким научным жаргоном. Нет нужды писать по-латыни там, где торопятся записать науку сжатыми формулами, ломая красноречие излишней поспешностью. Язык научных отчетов оказывается враждебен плавному красноречию. О.Д. Никитинский взялся в большой латинской монографии «Сергий, или О латинском красноречии XVII–XVIII веков» (написанной как воображаемый разговор русских ученых Сергея Соболевского и Михаила Покровского в идеальной библиотеке всех латинских книг) взвесить на весах стиля эту поспешность.

Писать по-латыни хорошо — это писать, как Цицерон; но что делать, если ты пишешь о театре или атомах, проповедуешь или плетешь интриги, описываешь биологическую коллекцию или правила государственной жизни? Цицерон всегда действовал по-другому, для него и театр, и атомы, и политика были не предметом изучения, под который нужно подогнать язык, как грузовики для перевозки мебели, а поводом сказать то, что не сказать нельзя. «Философ знает только философию, а оратор должен знать все», — подчеркивал О.Д. Никитинский на лекции о Цицероне, и это «все» не имеет никакого отношения к поверхностному знанию корешков. Это умение одобрять любое знание и наслаждаться им, это благородная открытость к культуре и возможность гибко говорить о самых негибких ее моментах.

Римляне, замечал Никитинский, с большим трудом усваивали риторические парадоксы, они были практичными людьми, и парадокс для них был радикальным вызовом, провокацией; для них сам язык разговора о серьезных вещах был провокационным. Но именно поэтому Цицерон и смог создать язык, который не просто сводит в одну точку разные точки зрения, но подсовывает читателю его подлинную (становящуюся) точку зрения, мягко стелет привычкам слушателя, заставляя привыкнуть уже и к действию ума. Нужно не воздействовать на читателя, а дать ему понять, что, когда он слушает речь, он слушает из своей точки «здесь и сейчас».

Если так понять задачи Цицерона, то и многое в созданном в Новое время на латыни, но не по-цицероновски будет выглядеть иначе, чем в привычном изложении историков науки. Например, иезуитов автор «Сергия» бранит не за их пышность, а, напротив, за бедность их эмфаз. Философов — не за насилие над языком, а за нелюбовь к красоте, которая и вела их к скепсису. Критиков и политиков — не за отдельные ошибки против классического языка, а за то, что они обязательно дадут описание там, где нужно призвать к действию. Латинский трактат О.Д. Никитинского читается так же, как «Жаргон подлинности» Теодора Адорно, запоем с первой страницы до последней; и, как и в труде Адорно, в труде Никитинского жаргон осуждается как производство вещей вместо простого умения произвести слово только в подходящий момент.

В отличие от Адорно, замечу, Никитинский Хайдеггера ценил: за мысль, что римляне — нефилософский народ, но именно поэтому, прибавлял он, латынь никогда не станет философским жаргоном. Прибавлял и немного усмехался. Чему О.Д. Никитинский научил — это смотреть на примечания, схолии, комментарии не как на скороготовое обрамление текста, но как на единственную его подпитку. Кого-то вдохновляет шелест и запах старых книг, но О.Д. Никитинского вдохновляла структура книги от Каллимаха до наших дней, гладкость оглавлений и примечаний; и к наивным антикварам он относился так, как к завсегдатаю консерватории относится штатный консерваторский дирижер, помнящий всех своих предшественников.

Жанр словарей antibarbarus мы вспомнили не случайно — чтобы помнить всех предшественников-филологов, нужно помнить все сказанное ими по существу, и наоборот, живая память продолжает память слова, в том числе слова самого ничтожного примечания.

Комментарии

Самое читаемое за месяц