Андрей Тесля
Ускользающая современность
Столица среди других столиц, форпост цивилизации на «Востоке», город для жизни с удобством?
Мартин А. Просвещенный метрополис: Созидание имперской Москвы, 1762–1855 / Пер. с англ. Н. Эдельмана. – М.: Новое литературное обозрение, 2015. – 448 с.: ил. – (Серия «HISTORIA ROSSICA»)
Прежде всего отметим, что новая работа — это не история Москвы на протяжении столетия, с середины XVIII до середины XIX века, цель и задачи работы принципиально выходят за рамки истории города, последний — лишь призма, через которую рассматривается российский имперский модернизационный проект.
Городская оптика позволяет увидеть знакомые проблемы в незнакомом ракурсе — начиная с сословной политики и вплоть до образа «современника», городского жителя — каким ему надлежит быть, какие варианты предлагает литература, колонизирующая и перестраивающая реальность, где находится «современность» и как совпасть с ней — или как пережить обнаруживаемый разрыв. Как пишет Мартин, «взаимодействие между тремя сферами, в которых происходили изменения — инфраструктурой, социальным составом и культурой, — и составляет тему настоящей книги» (с. 15). К сожалению, первая из обозначенных сфер, инфраструктура, привлекает минимальное внимание автора: текст куда более сосредоточен на репрезентациях города, к этому материалу подверстывая вопросы изменения социального состава или, например, рассмотрение конкретных градостроительных начинаний. Примечательно, что автор оставляет за скобками даже вопросы управления городом и выработки проектов его преобразования — хотя он и пишет, что «перестройка Москвы в просвещенный метрополис с самого начала была авторитарным проектом» (с. 398), но субъекты, осуществляющие это проектирование, остаются в большинстве случаев непроанализированными, равно как и логика проектирования.
Мартин полагает, что историю «имперской Москвы» можно описать в рамках достаточно жесткой схемы — от первоначального просвещенческого проекта Екатерины II, нацеленного на превращение Москвы в современный (европейский) город, предполагающего как переустройство городского пространства (строительство публичных сооружений, прокладка новых магистралей и открытых пространств), так и формирование городских жителей через включение всех постоянных и наделенных самостоятельным правовым статусом жителей города в горожан на смену «посадской» общины, с одновременным развитием социальной инфраструктуры (учебных заведений, больниц и т.п.) — к отставанию, ставшему заметным к середине XIX века. Если преобразования последних десятилетий XVIII века делают Москву вполне современным городом, сопоставимым с крупнейшими европейскими городами, то к 1870-м годам Москва вновь выглядит вполне архаично — с устаревшей системой водоснабжения (строительство нового водовода превратится в «вечно актуальную» тему московского городского хозяйства), с нехваткой мест публичного времяпрепровождения, слабым ночным освещением, городской полицией, только что избавившейся от бердышей, которые были вполне уместны в 1780-х, но во времена барона Османа выглядели уже вполне музейно:
«Инфраструктура и институты Москвы к моменту смерти Николая I были почти такими же, какими они сложились после Екатерининских реформ 1770–1780-х годов» (с. 392).
Фактически Мартин рисует хорошо знакомый цикл, когда военно-аграрные империи, расположенные на периферии Европейского мира, переживают подъем в XVIII веке — помимо быстрого роста Российской империи вспомним подъем конгломерата владений Австрийских Габсбургов, который после 1804 года будет именоваться Австрийской империей, — и затем вновь оказываются отстающими в веке XIX, по мере того как «малое ядро» Европы переживает индустриальную революцию и переходит к позднему модерну. Первая модернизация не оканчивается неудачей, но она оказывается именно усвоением уже имеющегося, вхождением в «современность», которая неожиданно оказывается «прошлым», так как за несколько десятилетий изменяется сама «современность»: то, что еще недавно было «европейским», вновь становится символом отсталости (синонимичной «востоку», который раз за разом видят в Москве, сравнивая ее с Пекином или Исфаханом — сравнивают те, кто не видел ни тот, ни другой — да это и не важно, поскольку «восток» здесь — понятие совсем не географическое). По мере того как Пекин и Найроби обстраиваются из стекла и бетона, Париж начинает ценить «неповторимое своеобразие старого города» — и кенийские новостройки выглядят устаревшими еще до того, как их успеют достроить. Если Москва в лице официозных публицистов гордится славой «русского Манчестера», то в те же 1840-е англичане сокрушаются о несовместимых с «нормальной человеческой жизнью» условиях промышленного города, и сложно будет найти среди английских современников представление о Манчестере как о городе, приятном для жизни. Иными словами, обнаруживается, что «модерность» недостижима в результате однократного перехода: это усвоение не конкретных форм, а изменение модели, порождение самих форм, поскольку любая определенная форма со временем устаревает в рамках этой новой логики модерности — становящейся постоянным процессом изменений, а не каким-либо однократным решением.
Логика модернизации порождает проблему соотнесения «своеобразия» и «отсталости». Поскольку образцом «современности» для городов выступают Лондон и Париж, то несовпадение с ними — это несовпадение с современностью или иная современность, не «отсталые», а другие формы существования? Так, Энгельберт Вихельхаузен, немецкий врач, живший в России с 1786-го по 1793 год, писал по возвращении, обращаясь к соотечественникам (1803):
«Даже если вы видели Париж, Лондон и многие величайшие города Европы, вашему воображению все равно не с чем будет сравнить впечатление, создаваемое панорамой этого гигантского города… Это скопище зданий, раскинувшееся до горизонта, производит такой причудливый эффект, что это зрелище кажется вам волшебной сценой из сказочного мира» (с. 55).
И хотя Вихельхаузен упоминает Париж и Лондон, в первую очередь он обращает внимание на необозримость Москвы, «скопища зданий, раскинувшегося до горизонта», т.е. перед его глазами как объект сравнения — образ как раз среднего европейского города конца XVIII века, обозримого, еще сохранившего старые крепостные стены или только готовящегося их снести, такого, который можно обойти за час-два и который можно обозреть целиком, поднявшись на высокую точку, город, который имеет ясную границу, отделяющую его от негородского пространства (и старательно охраняющий эту границу — означающую границу особых прав горожан, налоговую и т.д.).
Непривычный облик Москвы, ее многочисленные пустые пространства, усадьбы, расположившиеся недалеко от Кремля, купеческие сады в Замоскворечье — все это черты совсем не городской европейской жизни, которая сама в XVIII веке начинает все больше расцениваться как «средневековая», отсталая, со своей запутанной системой улиц, теснотой зданий и отсутствием зеленых зон. Европейский город на протяжении XVIII–XIX веков будет все интенсивнее перестраиваться — под авторитарным взглядом, создающим систему коммуникаций и открытых пространств, единое управляемое пространство, упорядоченное и рациональное.
Проекты современного города как в XVIII, так и в XX веке будут расходиться на проекты построения «идеального города», на новом месте, построенного «с нуля», без груза прошлого, с его предрассудками и ошибками, которые невозможно или затруднительно исправить, и проекты реконструкции/перестройки уже существующих городов. В России опытами первого рода станут Петербург и Тверь, где пожар позволит Екатерине II заново отстроить все центральное пространство. Но Петербург, при всей «умышленности», лишится рациональности, так как умышленность будет неконтролируемо наслаиваться, поколение за поколением — городские ансамбли, каждый из которых будет представлять торжество усмотрения, будут сосуществовать со своими предшественниками и потомками, образуя уже новое целое, выходящее за пределы любой предусмотрительности.
Но «умышленности» противостоит в первую очередь природа — та естественная среда, которую можно цивилизовать («одеть в гранит»), но которая ускользает от полноты контроля. Необязательно вспоминать о «бедном Евгении», Мартин приводит и куда более частный, но характерный пример — ведутист Ф.Я. Алексеев, основные работы которого приходятся на 1780-е — начало 1800-х годов, «визуально сужает Неву с тем, чтобы Петербург своими масштабами напоминал Венецию» (с. 124) и «наполняет пейзажи Петербурга и Москвы теплым средиземноморским светом» (с. 124–125). Репрезентация позволяет выправить реальность — до тех пор пока Диккенс не даст другой образец репрезентации, воспользовавшись которым, Достоевский изобразит Петербург как город разночинца — не на привычном контрасте богатства и бедности, парадного и бытового, а в пределах одних лишь оттенков серого.
Если в Петербурге противостояние разворачивается между «умыслом» и «природой», где «естественное» предстает в качестве бес-человечного, устраняющего, вытесняющего обитателя из пространств, ему не предназначенных — и тем самым «цивилизация» совпадает с очеловечиванием, то в Москве «цивилизация», «просвещение» противостоит прошлому. Прошлое долго не будет восприниматься как ресурс — Мартин подчеркивает, что Москва в целом в XVIII веке не расценивается как «исторический» город, статусом «старины» обладают лишь несколько соборов Кремля — те, которые будут пощажены Бажовым в его проекте постройки Большого Кремлевского дворца, а Карамзин в «Записках старого московского жителя» (1803) будет проектировать снос части стены Кремля, идущей вдоль Москвы-реки, дабы разбить на этом месте парк, поднимающийся по склону:
«Вот картина! вот гульбище, достойное великого народа! Тогда житель Парижа или Берлина, сев на уступе Кремлевской горы, забыл бы свой булевар, свою липовую улицу».
Примечательно, что «житель Парижа или Берлина» будет любоваться с Кремлевской горы, но отнюдь не Кремлем — тот еще вполне атомизирован, распадаясь на ряд «памятников старины», которые не образуют единое целое. Историзирование приходит поздно; один из первых заметных знаков нового отношения — картины уже помянутого Алексеева, не только выбирающего виды с монастырскими воротами и т.п., но и тщательно руинизирующего их, следуя своим итальянским учителям. Но попытки радикально перепланировать город, предпринимавшиеся при Екатерине II, а затем после 1812 года, заканчивались ограниченными изменениями: мешала и сложившаяся, неподатливая структура города, и права частных собственников на землю и т.д. Наибольшим изменением стало создание еще при Екатерине и Павле на месте снесенных стен Бульварного и Садового колец. Война 1812 года решительно способствовала формированию Москвы как исторического пространства, вызвав стремительное, реактивное формирование ранненационалистической повестки. Теперь уже не может идти речь о сносе Кремлевских стен: Кремль оказывается единым сакрализованным пространством, на него указывает памятник Минину и Пожарскому, установленный в 1818 году в том числе и благодаря усилиям Карамзина, новый Кремлевский дворец Тон вписывает в существующие, исторические строения — связь с ними, преемственность, которую он пытается утверждать, репрезентирует теперь власть как традиционную и ограниченную традицией в том числе и по отношению к «разуму» (просвещенческому). Для николаевской Москвы, по замечанию Мартина, будет характерно сочетание «самодовольства и тревожности» (гл. VIII) — нарастающее отличие от мировых столиц интерпретируется как превосходство, свобода от проблем, одолевающих Лондон и Париж в виде «опасных классов», скученности населения, роста преступности (современники единодушно отмечают безопасность Москвы, обеспечиваемую отнюдь не усилиями полиции, малочисленной и неэффективной), нищеты, проституции и самоубийств. Но одновременно в столице местные наблюдатели обнаруживают то же, что происходит и в других европейских мегаполисах: они не только описывают ее по французским, немецким или английским образцам, но и замечают аналогичные процессы, пусть и идущие медленнее, как, например, формирование новой городской среды — мещан, с городским ритмом жизни, городским времяпрепровождением. Сходство тревожит двояко — и как угроза, предвестник появления лондонских невзгод, и как симптом отставания, когда относительное благополучие — это благополучие «глухой провинции». В дальнейшем же цикл догоняющей модернизации повторится:
«Перестройка Москвы как просвещенного метрополиса продолжается вплоть до настоящего времени, принося парадоксальные результаты. […] Цари перестраивали ее, чтобы показать, что Россия — часть Европы, но затем модернизация России затормозилась, имперская идеология утратила привлекательность и режим потерпел крах. После 1917 года Москву превратили в советский метрополис, призванный доказать превосходство социалистической цивилизации, и цикл повторился снова. После 1991 года Москва снова подвергается переделке, теперь уже в качестве витрины новой, посткоммунистической России» (с. 400).
Источник: Вопросы национализма. 2015. № 23.
Комментарии