Штеффи Марунг
«Снесите эту стену»? О перспективах и вызовах транснационального взгляда на Холодную войну
«Глобальная холодная война» — подробное обоснование историографического концепта
Введение
Для историков связь между теорией и эмпирическими исследованиями часто сводится к проблеме «яйца и курицы». С одной стороны, теоретические рассуждения могут вдохновить их на то, чтобы поставить новые вопросы и взглянуть на свой эмпирический материал иначе, разглядев вещи, которых они не обнаружили ранее. С другой стороны, часто открытия, сделанные в архивах, подталкивают их к переосмыслению концептуальных рамок или эвристических схем. Для читателя концептуальных статей может быть полезным понимать ту борьбу, которую автор ведет со своим собственным исследованием, прежде чем он последует за абстрактной аргументацией. По этой причине я приглашаю читателя познакомиться с одним из основных объектов исследования, над которым я в данный момент работаю, а именно с историей советской африканистики в период Холодной войны как с запутанным транснациональным нарративом динамики Холодной войны.
«Я ставил своей целью показать, что советские ученые-африканисты занимаются не пропагандой, как об этом много пишет буржуазная пресса, а серьезной разработкой академических проблем» [1]. Это слова Ивана Изосимовича Потехина, первого директора Института Африки РАН, которыми он завершил свой отчет о поездке в США в 1962 году. Он принял приглашение на 5-ю ежегодную конференцию Ассоциации африканских исследований (США), на которой рассказал, вероятно, крайне заинтересованным слушателям о положении африканистики в СССР. Его короткий визит привел его не только в Вашингтон, где проходила конференция, но также в Лос-Анджелес, Эванстон и Нью-Йорк, где он встретился с представителями ведущих американских университетов и политическими активистами. Он с любопытством узнал об институциональных и межличностных связях, финансировании и академической логике периода расцвета африканских исследований в США, а также о политической динамике внутри дисциплины, — это любопытство было сопоставимо с аналогичным интересом американской стороны. Споры, в которые он вступал, люди, которых встречал, и места, которые видел, казалось, придали ему энтузиазма в планировании развития дальнейшего академического обмена между исследователями Африки из СССР и США. В своем отчете он предложил отправлять нескольких ученых с обеих сторон для посещения какой-либо третьей страны на три-четыре недели в год с целью познакомиться с библиотеками и архивами, прочесть лекции и завязать диалог с принимающей стороной [2].
Визит Потехина, его содержательный отчет и оптимистичные предложения заслуживают более подробного исследования, но будут рассматриваться здесь, в первую очередь, с точки зрения динамики и шаблонов взаимодействия советской африканистики «с далеким миром», через границы политических блоков и континентов в направлении Юга. Потехин выполнял двойную миссию. Первая состояла в том, чтобы расследовать состояние африканистики в США, включая актуальные исследовательские задачи и парадигмы, комплектацию американских библиотек и поиск потенциальных партнеров. Как будет показано на примере аналогичных визитов Потехина в социалистические и африканские страны, подобный сбор фактов часто имел целью расширение знаний о наилучших научных практиках, которые затем можно было бы перенести на советскую почву. Его вторая миссия, как показывает приведенная цитата, состояла в утверждении образа советской африканистики за рубежом (в особенности на Западе, но также и в Африке), позиционировании советских исследователей как равных или даже превосходящих игроков на международной академической арене, по праву претендующих на участие в разгорающихся дебатах о будущем африканистики в постколониальном мире. Стратегия Потехина в достижении этой цели несколько отличалась от аналогичной стратегии его коллег, которые более открыто заявляли о превосходстве советской африканистики, основанной на легитимной политической позиции. Потехин, напротив, дистанцировался от чисто политических убеждений и подчеркивал академическую составляющую своей дисциплины.
Такой тип рассказов о встречах является столь же закономерной частью истории Холодной войны, как и господствующие нарративы якобы внеблоковых игроков, вовлеченных в манихейском мире в соревнование между двумя идеологиями, которые ставят своей целью трансформацию обществ по всему миру в соответствии со своим видением прогресса, благосостояния и глобального порядка. Именно на примере таких встреч, как визит Потехина в США в начале 1960-х годов, я разработала гипотезу о том, как рассматривать развитие африканистики в Советском Союзе — как часть глобального движения по вписанию отдельных регионов в систему быстро меняющегося постколониального мира. Это явление существовало как в Восточном, так и в Западном блоках, в обществах бывших колониальных держав и в тех государствах, которые никогда не имели собственных колоний [3]. В этом отношении я хочу выделить три аспекта. Во-первых, формирование африканистики в Советском Союзе сопровождалось расширением транснациональных контактов между блоками и между Востоком и Югом. Во-вторых, транснациональные встречи Востока и Запада, Востока и Юга помогли советским ученым сформулировать академические принципы у себя на родине: необходимость институционального расширения, увеличения финансирования дисциплины и привлечение внимания к актуальности этой области исследований. В-третьих, подобные транснациональные встречи служили формированию наиболее важных научных арен, на которых советские африканисты — как их коллеги из других дисциплин, культур и политических систем — оказались вовлеченными в соревнование между двумя блоками. Одновременно эти встречи создавали благоприятную почву для блокового высокомерия и подведения фактов под свою картину мира. Ученым приходилось иметь дело с динамической картиной мира, к которой относилась развертывающаяся деколонизация в Африке и Азии, мировые и локальные процессы в динамике Холодной войны, умножение социалистических проектов в Африке, многообразие дисциплинарного ландшафта в Восточном блоке, в западном и африканском академических мирах. Для них это создавало парадоксальную ситуацию: участие в конференциях, встречи с коллегами с Запада или из Африки должны были продемонстрировать советское видение мира, пропагандировать это видение за рубежом, тем самым подтверждая дихотомию Холодной войны и привнося свою лепту в победу одной стороны над другой. Но то, что планировалось как утверждение своей позиции, на деле подрывало ее: встречи демонстрировали ученым всю сложность мира и исследовательского поля, а обмен мнениями с коллегами, активистами и друзьями из разных стран способствовал согласованию схем, терминологии, исследовательских методов и их соответственному обсуждению на Родине. Это не было советской спецификой, но являлось частью опыта мобильной, в том числе академической, глобальной элиты [4].
Итак, подобный тип передвижений — идей и людей — является частью транснациональной истории Холодной войны. Сразу встает вопрос: как это соотносится с более ранними теориями? Что мы можем узнать о Холодной войне, если взглянем на проблему под таким ракурсом? После окончания Холодной войны, с открытием архивов и научных парадигм исследования транснациональных моделей конфликта приобрели особую популярность. Этот новый тренд был призван преодолеть прежние традиции презентации Холодной войны главным образом как конфликта между двумя супердержавами, где развитие исследований происходило за счет поиска «ответственных» в развязывании и развертывании Холодной войны. В американской историографии так называемая ортодоксальная школа возлагала ответственность на политику Сталина, реакцией на которую стала политика США. В 1970-е годы ревизионистская школа распознала связь внешней и внутренней политики США — в контексте войны во Вьетнаме — как двигающей силы конфронтации. Постревизионистская школа искала с 1980-х годов взвешенный подход [5].
Все эти школы разделяли общее представление о том, что Холодная война определялась преимущественно супердержавами, и рассматривали два блока в качестве очевидных единиц конфронтации. В то же время ни одна из этих школ не была в состоянии ни предсказать, ни удовлетворительно объяснить завершение Холодной войны, ни тем более проследить ее динамику — принимая во внимание подъем мусульманского мира как глобального игрока, войны в Юго-Восточной Европе или Африке в 1990-е годы. Триумфалистская интерпретация конца Холодной войны начала 1990-х годов, связываемая обыкновенно с именем Фрэнсиса Фукуямы [6], довольно рано столкнулась с пессимистичной картиной мира, выраженной Сэмюэлем Хантингтоном в его «столкновении цивилизаций» [7].
Новые подходы к исследованию Холодной войны стимулировались не только наличием подобных «белых пятен», оставленных прежней историографией, и сомнениями в упрощенной прозападной парадигме, предложенной Хантингтоном, но и серьезным влиянием неакадемического междисциплинарного движения, выдвигающего на передний план транснациональные и глобальные перспективы развития обществ [8]. Это движение возникло как реакция на очевидные процессы возрастающей глобальной связанности. Термин «глобализация» завоевал популярность с конца 1980-х годов в академических и общественных дебатах как описание нового качества взаимозависимости. Историки, однако, поставили под сомнение новизну этих процессов [9] и принялись за расследование их традиций и траекторий. XIX век был обозначен многими как родоначальник нового типа глобальной современности [10], но исследователи истории XX века начали дискуссию о путях «глобализации» и роли транснациональных связей в формировании современного облика мира.
В этом контексте я планирую озвучить некоторые концептуальные размышления, руководившие моими исследованиями, поставить задачи в исследовании Холодной войны и в заключение обозначить потенциальные возможности и сложности такого подхода. Поскольку я ссылаюсь на дискуссию, развязанную более двух десятилетий назад, я, разумеется, не стану заниматься изобретением велосипеда, но попробую найти общее между различными позициями, приняв за основу транснациональное измерение на глобальной шкале. Существует спорное мнение, согласно которому транснациональная история скорее очерчивает методологические границы, чем являет собой специфический исторический процесс [11], и потому может быть применима к различным пространственным шкалам, процессам, игрокам и аренам. Глобальная история часто более точно соответствует задачам исследования долгосрочного развития куда более густо связанного мира. В то же время Пьер Ив Сонье, один из главных участников дискуссии, справедливо подчеркнул, что «одна из самых первых возможностей, открытых транснациональным подходом, — это его способность поместить в исторический контекст то, что называется общим словом “глобализация”» [12]. Поскольку Холодная война имела региональное и локальное измерения наряду с глобальным, необходимо рассмотреть ее с различных пространственных углов для того, чтобы понять ее сущность.
Направляя транснациональную историю: концептуальные соображения
В этой короткой статье недостаточно места для того, чтобы провести полноценный анализ комплексной транснациональной историографии, т.е. историографии истории, которая сама по себе в высшей степени транснациональна [13]. Однако здесь получится назвать два наиболее важных импульса к ее развитию, первый из которых восходит к франко-германскому исследованию культурного трансфера конца 1980-х годов. Эти концептуальные и методологические принципы были разработаны Михелем Эспанем, Михаэлем Вернером, Маттиасом Мидделем и др. [14]. Трансферы в их трактовке — это не прямое распространение из пункта А в пункт Б и тем более не распространение из центра в периферию. Культурный трансфер в их понимании — это не просто послание и его восприятие. Исследование культурного трансфера в этом смысле скорее пробуждает интерес к самому процессу: вместо исследования слияния и оценки «аутентичности» культурного перехода главным объектом исследования становятся посредники трансфера и их способность быть передатчиками между разными культурными контекстами — например, торговцы, ученые, путешественники, студенты. Циркулирующие объекты — такие как политические и культурные концепции технологических инноваций — могут серьезно изменить свое содержание и форму во время «трансфера», они присваиваются и изменяются, а иногда их внешнее происхождение и вовсе забыто, они «национализируются». Два, три или даже более партнеров могут быть затронуты этим трансфером, и они сами в конечном итоге могут измениться. В итоге, в исследовании культурного трансфера единицы, связываемые в его процессе — например, общества, национальные государства, регионы, — не считаются предзаданными, априорными, в отличие от традиционного сравнительного подхода, в котором сопоставляемые единицы изначально сформулированы исследователем. Для сторонников теории культурного трансфера такие единицы рассматриваются как продукты самого процесса трансфера [15].
Вторым импульсом для транснациональной истории стало переписывание в начале 1990-х годов истории США в транснациональной перспективе [16]. Здесь был высказан аргумент, согласно которому появление в XIX веке американской нации может быть понято только в контексте тесных транснациональных — экономических, социальных, миграционных — сетей, которые и сформировали лицо современных Соединенных Штатов. Начиная с этого момента «транснациональный поворот» спровоцировал шоковые волны в ряде исторических дисциплин, таких как культурная, демографическая, политическая и международная история, по всему миру.
Часто этот проект воспринимался как трансатлантический, и в нем также участвовали исследователи из Западной Европы и по западноевропейской истории, включая СССР и Россию, начавшие пересматривать историю американского региона в XIX и XX веках, и не только в качестве реакции на западные подходы [17]. В особенности в Советском Союзе и на постсоветском пространстве происходила апробация новых пространственных моделей, таких как «Евразия» и «империя», — для концептуализации истории региона как транснациональной и ее возвращения в глобальные схемы [18]. Этот транснациональный поворот сопровождался возрождением интереса к национальным достижениям и превознесением национальной государственности.
Часто транснациональную историю неверно воспринимают как противоположность национальной истории, тогда как их отношения скорее диалектические: хотя транснациональная история как исследовательская перспектива действительно рассматривает процессы и игроков за пределами национального государства, а именно сплетения, трансферы, встречи через национальные границы и циркуляции, которые их пересекают, в то же время очевидно, что все эти процессы и игроки многим связаны с национальными государствами, вне зависимости от того, хотят ли они пересмотреть, разорвать, усилить или избежать этой связи [19]. Эта близость между национальным и транснациональным измерениями была обозначена в дальнейших дебатах как диалектика между де- и ре-территориализацией [20], диалектика потоков (людей, товаров, идей и т.п.), пересекающих территориальные порядки, с одной стороны, и успехов в контроле над этими потоками (путем возведения границ, создания государств и т.п.) — с другой. Эта диалектика признавалась одним из основных двигателей глобализации [21], тем самым опровергая точку зрения, согласно которой глобализация непременно и автоматически ведет к миру без границ [22], — заключение, которое сильно упрощает и недооценивает комплексность этих процессов.
Родственные связи с национальным государством определяют и специфический для транснациональной истории период: есть смысл говорить о транснациональных процессах только после формирования национальных государств или, по крайней мере, после декларации о наличии национальных границ. Вследствие этого историки назвали XVIII и XIX века не только эрой подъема национальных государств, но и эпохой транснациональных сплетений. В противовес господствующим национальным историографическим нарративам, которые подчеркивают врожденный, телеологический путь национальной истории и маргинализируют транснациональные процессы, новые подходы с самого начала интегрировались в национальные нарративы со стороны транснациональной историографии.
К примеру, историки, заинтересованные в транснациональной перспективе, исследовали, как такие крупные предприятия, как «Сименс» или «Филипс», не только возвысились как национальные гиганты, определяя и подчиняя национальную экономическую политику и внося свой вклад в благосостояние и престиж родных государств, но и активно вовлекались в транснациональные сети, такие как картели, участвуя в создании глобального экономического порядка, — и как оба этих измерения взаимодействовали между собой [23]. Или же они изучали, как национальные системы образования, науки и университетов распространялись в XIX веке не только как результат изменения национальных политических задач, но и как следствие транснациональной деятельности ученых и элиты, привозивших из своих поездок и встреч с коллегами новые взгляды на образовательный пейзаж своих родных государств [24]. Или они реконструировали, как путешественники и их рассказы влияли на восприятие их родных государств в мире, но также то, как рассказы о «мире» и встречах с ним влияли на национальное самовосприятие у себя дома [25]. Они также могли наблюдать, как якобы чисто национальные категории, которые использовались в статистике и картографии, включая этнические и территориальные единицы, создавались и приводились к стандарту в таких в высшей степени транснациональных сферах, как научные конгрессы конца XIX века [26].
В результате того, что транснациональная история — это диалектическая исследовательская перспектива, существует множество исследовательских задач, в которые она может быть оформлена. В результате возникает перспектива огромного разнообразия концептуальных выводов, и именно этому служит транснациональная история. Обмен, взаимодействие, трансфер через национальные границы — все это составляет сердце транснациональной истории. Тем не менее, она обладает важными качествами, которые отличают ее от «международных» перспектив. Как показано выше, «национальное» в «транснациональном» привязывает ее к специфическим территориальным границам — национальному государству. В то же время «транснациональность» не менее важна. Это не только означает преодоление национального государства в качестве единственного объекта исторического анализа, но и позволяет интегрировать субъекты и процессы, действующие за пределами национального «контейнера», включая негосударственных игроков и обмен за пределами официального, политического взаимодействия. Речь идет об анализе взаимодействия различных типов политического пространства и культурных сообществ, пересекающих, преодолевающих и отбрасывающих национальные границы в самом широком смысле. Мигранты находятся в числе наиболее часто называемых игроков такого порядка [27], но мы также можем вспомнить артистов, ученых и студентов, торговцев и рабочих, профсоюзных деятелей и филателистов.
Расцвет транснациональной истории — это, таким образом, одна из реакций на критику методологического национализма (Глик-Шиллер) [28] и попытка избежать территориальной ловушки (Агнью) [29], что означает поставить под сомнение национальное государство как единственную единицу анализа, как доминирующую модель, от которой отталкиваются наши научные категории. Как широко известно, историки были одними из самых активных создателей национального предприятия — путем написания национальных историй как основы для изобретения нации [30]. Начиная вовлекаться в транснациональный подход, им также придется поразмыслить над своими территориально обусловленными практиками (Миддел) [31]. Среди прочего, транснациональная перспектива привела к часто отчаянным поискам новой терминологии [32], который еще далек от завершения.
Далее, преодоление «национального» требует от исследователя не только осмысления территориальных и пространственных альтернатив, таких как, например, пограничные регионы, городские сети, общества потребителей, эмигрантские диаспоры, но и постоянной готовности к «игре градаций» (Ревель) [33], т.е. к творческому обиходу с пространственными форматами и шкалами. В качестве примера хитрой постановки вопроса и соответствующих концептуальных вызовов, к которым могут привести подобные размышления, назову следующие: приходилось ли активисту французского «зеленого» движения в 1980-е годы раз и навсегда выбирать между «национальной», «европейской» или «глобальной» лояльностью или он мог ссылаться на различные структуры в зависимости от своих мотивов и целей? Должны ли мы отнести таких советских ученых, как Евгений Чазов и Леонид Ильин, основателей организации «Врачи мира за предотвращение ядерной войны», к национальным или к глобальным структурам? Какой была бы территориальная и культурная идентификация швейцарского офицера, женившегося на чешке и работающего в Танзании? Как сами игроки рассматривают эту игру разнообразных соотнесений и лояльностей? Существует бесчисленное количество сочетаний, подобных названным, для которых транснациональный исследователь должен оставаться открытым, обращаться к различным архивам, развивать новую терминологию и теоретические модели.
Холодная война: интернациональная, транснациональная, глобальная?
А теперь позвольте мне вернуться на поле истории Холодной войны и подвергнуть ее транснациональному анализу. В прошлом историография Холодной войны чаще всего квалифицировалась как «международная история». И хотя она часто называлась таковой, она не кажется явным синонимом для «глобальной» истории. «Международная» перспектива во многом расширяет привилегии государств как единиц анализа, они ставятся в центр историй, обозначаемых как «интернациональные». Безусловно, это наследие сильной теории международных отношений, равно как военной и дипломатической историографии в исследованиях Холодной войны, которые определяют научные перспективы и по сей день [34]. В то же время академические области, такие как культурная и социальная история, история потребления, технологий и науки и т.д., находят все более заметное место в исследовательских программах и тем самым открывают новые пути для исследования глобальной динамики и транснационального обмена, преодолевая национальное государство как единицу анализа [35].
Тем не менее, эпитет, который стал самым известным спутником историографии Холодной войны в последнее десятилетие, самое позднее с публикации известной книги Одда Арна Вестада [36], — это «глобальный». Глобализовать Холодную войну, говорить о «глобальной холодной войне» стало одним из самых заметных трендов в сфере истории Холодной войны последнего десятилетия, так же как результатом нескольких ведущих методологических и эмпирических инноваций в историографии после конца конфликта супердержав. Открытие архивных источников сделало возможным для историков с необходимыми языковыми знаниями действительно исследовать Холодную войну с обеих — или нескольких — сторон «железного занавеса». Но если мы пристально вглядимся в актуальную историографию Холодной войны, станет ясным, что то, что является «глобальным» в Холодной войне, по-разному понимается разными учеными. Кажется, что глобализовать нарратив Холодной войны проще всего с точки зрения традиционной манихейской оптики: амбиции двух супердержав стали глобальными самое позднее в 1960-е годы, способность новых независимых государств Африки и Азии следовать за ними по пути развития стала лакмусовой бумажкой для соответственного мирового порядка [37]. Взгляд на историографию Холодной войны сквозь призму супердержав говорит о «вовлечении Юга» в поле зрения. И действительно, глобальная история Холодной войны, как показывает первое впечатление от исследовательской литературы, очевидно должна включать отдаленные и гетерогенные территории от Афганистана или Филиппин до Намибии. Во внушительном числе исследований это проявляется в форме историй «в» и «и»: Холодная война в Индонезии, Холодная война и деколонизация и т.п. [38].
В последние годы эта программа обогатилась систематическим изучением отдельных моментов и периодов глобальной истории XX века и реконструкцией густой сети связей, необязательно исходящих от одной из супердержав. В этом отношении «глобальным десятилетием» стали в особенности 1960-е годы [39] с их показательным 1968 годом [40]. Вычленение глобальных моментов привело к одной из самых плодотворных методологических дискуссий среди исследователей глобальной истории в широком смысле, способствовавшей переходу от вопросов периодизации к проблемам новой терминологии, тесно связанной с созданием нарративов и причинно-следственных цепочек, согласованием аргументов, выделением основных качеств процессов и событий и выходившей за пределы границ национальных государств или регионов мира [41]. Начиная с исследования 1989 года как глобального момента Матиас Миддел, Франк Хадлер и Ульф Энгель наметили четыре методологических признака, указывая, во-первых, на «синхронизацию динамики процессов через символы, публичные действия, политические ритуалы и т.п.», во-вторых, на «синхронизацию результатов политики», в-третьих, на «связанную синхронизацию воспоминаний, которую сформировал глобальный нарратив» и, в четвертых, на «комбинацию различных локальных “1989-х годов” по всему миру, которые позволили вообразить появление нового мира “после Холодной войны”, уже не определявшегося биполярностью и соперничеством супердержав, а вместо этого — новыми формами многополярности» [42]. Синхронность происходящего может служить отправной точкой для выявления «глобальных признаков» определенных периодов или событий, и в этом отношении мы можем поразмыслить о циркуляции символов и культурных кодов, появлении нового мирового порядка или общих глобальных нарративов.
Целый ряд исследований Холодной войны показал для 1960-х годов — как пика деколонизации — и драматического 1968 года синхронность событий, пытаясь объяснить эту синхронность и сущностные связи между различными процессами. В отношении 1968 года Тимоти Браун, правда, возразил, что он «скорее подменяет целый кластер национальных событий длительностью в несколько лет, чем служит значимым показателем исторической периодизации» [43], а также может быть описан в категориях смены поколений. В особенности для 1968 года встает вопрос о географическом масштабе событий и их взаимосвязи. Каким образом события во Франции, Германии или США были связаны с процессами в Венгрии, Чехословакии или Польше, а тем более — в Китае, Вьетнаме или Мексике? Тимоти Браун предлагает четыре способа выделить глобальные характеристики моментов (и периодов), таких как 1960-е годы: во-первых, «глобальное как факт пересечения, т.е. глобальное как общая сумма индивидуальных (национальных) случаев», во-вторых, «глобальное как метафора для суммы взглядов», в-третьих, «глобальное как “воображаемое”», создающее «глобальное воображаемое сообщество», и, наконец, «глобальное как одна из двух сторон оппозиции глобального и локального; это определение полезно для ученых, озадаченных пониманием локальных последствий событий и процессов, происходящих или начинающихся где-то в другом месте» [44]. Согласно Брауну, все это позволяет сформулировать исследовательскую программу для анализа транснационального 1968 года: «В целях изучения “1968 года” возможно размышлять о транснациональном в терминологии тех связей, которые являются причиной событий, или синергий; или о влиянии, которое выходит за пределы ограниченных территорий, задавая тон глобального/локального взаимодействия» [45].
Сочетая эти два подхода транснационализации/глобализации Холодной войны — в том числе включение «глобального Юга» в общую модель или создание совместных историй для определенных временных периодов, — некоторые исследования открыли «третий мир в глобальных 1960-х», который оказался особенно плодотворным полем для исследований. Так, например, было показано, как процессы, протекавшие в «третьем мире», вдохновляли молодежные движения «глобального Севера» — включая страны двух блоков — в т.ч. через циркуляцию героев и икон, таких как Че Гевара или Мао [46]. Далее доказывалось, что под угрозой в конце 1960-х годов находились не только проверенные модели социальной и политической организации, включая модель западной демократии (в т.ч. во Франции и Германии), но также и советский вариант марксизма-ленинизма (в т.ч. в Венгрии и Чехословакии, но также в постколониальных обществах Африки) [47]. Были открыты связи между различными радикальными течениями — назвать, например, путешествие Малколма Икс по Африке в 1964 году и его последующие размышления о революции, использованные в деятельности Движения за гражданские права чернокожих в США и антиколониальной борьбе в Африке [48]. Можно вспомнить и о западногерманских активистах Фракции Красной Армии, обучавшихся в военных лагерях Северной Африки. Наконец, приходится иметь дело и с общими или взаимосвязанными действиями или проектами различных движений, в т.ч. угон немецкого самолета компании «Люфтганза» в октябре 1977 года палестинскими террористами, который должен был оказать давление на германское правительство с целью освобождения заключенных Фракции Красной Армии.
В любом случае, такой тип исследований убедительно доказал, что Холодная война — как модель, характеризующаяся конфликтом супердержав и вытекающим из него длинным рядом «правил игры», — ни в коем случае не может быть сведена к дихотомии Востока и Запада. История второй половины XX века предлагает гораздо более сложные схемы, к которым может быть отнесена Холодная война. Но и здесь следует говорить о диалектической связи: оптика Холодной войны неизбежно определяла образ мыслей пацифистов, борцов за свободу или революционных студентов; но и специфическая раскладка Холодной войны в ее самые разные периоды напряжения и разрядки мировых взаимоотношений в той же степени может быть объяснена только уникальной логикой этих национальных, транснациональных и глобальных движений.
Развитие этой тенденции, т.е. расширение перспективы сильно упрощенной биполярности Холодной войны, географических пределов, исследование транснациональных и глобальных сплетений и усложнение картины глобализации второй половины XX века, — еще один тренд в исследованиях Холодной войны как глобального и транснационального процесса. Он основан на стремлении понять специфически глобальные и транснациональные измерения социалистического проекта, исследовать встречи между глобальным Югом и социалистическим миром в Восточной Европе [49]. Эта исследовательская школа обращается к такому фундаментальному аспекту глобализации в XX веке, который почти полностью игнорировался учеными, как передача, циркуляция и восприятие ценностей, культуры и верований между тем, что западные современники называли «вторым» и «третьим мирами». После Второй мировой войны страны Восточной Европы радикально пересмотрели свою роль в мире, заново изобретая свои отношения с Африкой, Латинской Америкой и Юго-Восточной Азией. Они развили новые формы глобального знания и новые институты для того, чтобы поддержать обширную программу социалистического «экспорта»: театр и кино, экономическая и научная экспертиза, гуманитарная помощь и политические идеалы — все они были существенными для великой попытки Восточной Европы придать «социалистической современности» глобальное измерение. Эти проекты изменяли и саму «социалистическую метрополию», поскольку постколониальные культуры импортировались в Восточную Европу, например, через СМИ, движения политической солидарности и присутствие студентов, рабочих и эмигрантов из стран «третьего мира» [50].
В более узком ключе транснациональные аспекты в истории Восточного блока и советского пространства обнаружил Патрик Бабираки, который заметил высокую продуктивность изучения транснациональных сообществ экспертов, студентов и туристов; циркуляции экономических, политических и культурных кодов региона; сопоставления различных проектов усовершенствования/модернизации, распространенных в социалистическом мире [51]. Такого рода исследования, как он констатировал, могли помочь переосмыслить не только процессы «советизации» Восточной Европы, но также идентичности и позиции государств внутри Восточного блока, равно как и роль Восточного блока в более масштабном процессе глобализации [52].
В продолжение этих размышлений следует вспомнить по крайней мере три типа транснациональной истории Холодной войны. В качестве первого — вслед за рассуждениями Бабираки — можно рассмотреть процессы транснационализации внутри соответствующих блоков, начиная Советом экономической взаимопомощи и завершая Европейским сообществом. В эпоху Холодной войны целый ряд специфических над- и транснациональных моделей интеграции был опробован внутри двух блоков, и частично они были формализованы, как, например, в случае ЕС или СЭВ. Кроме того, 1970-е и 1980-е годы видели гораздо больше неформальных, но не менее влиятельных движений, таких как движения за права человека или защиту окружающей среды, которые очень рано начали преодолевать границы блоков. Это подводит нас ко второму типу, который исследует не только социальные движения внутри блока, но также и те, которые преодолевали их, такие как движение «Пугваш», Дартмутский семинар и многие гражданские инициативы в контексте СБСЕ [53]. Он также включает в себя так называемые Транснациональные сети адвокатов, которые не только преодолели разделение на Восток и Запад, но и проложили путь к транснационализму между Севером и Югом [54], — а это третий тип. К нему относятся движения внутри и за пределами того, что в условиях Холодной войны называлось «третьим миром», включая Движение неприсоединения и его традиции, Панафриканское, Паназиатское и Панисламистское движения и их сети, которые создали как союзы между «Югом» и «Западом», так и между «Югом» и «Востоком». Исследования глобализации 1970-х и 1980-х годов открыли взаимосвязи «Запада-Юга» (или, другими словами, «Севера-Юга») как ключевой двигатель интенсификации глобальных взаимосвязей, имеющий свои последствия и поныне [55], хотя взаимоотношения между «Востоком» и «Югом», кажется, стали делом исключительно историографии Холодной войны и, следовательно, необязательно рассматриваются как часть более широкого процесса глобализации. Отсюда можно выделить некоторые специфические подтемы, для которых транснациональный подход может стать продуктивным, такие как история экологического и пацифистского движений, история наук, СМИ, потребления или потребительской культуры, включая туризм и искусство.
Историку придется также решить, следует ли разработать специальную периодизацию транснациональной динамики для Холодной войны: были ли одни десятилетия «более транснациональными», чем другие? Были ли моменты, в которые транснациональная динамика превалировала или даже создавала новый тип рубежа? Потенциальные кандидаты с высокой долей транснационального и глобального взаимодействия уже были найдены, в частности — глобальные 1960-е, но также эпоха разрядки в 1970-е годы кажется заслуживающей исследований такого рода.
Возможности и ловушки: выводы о транснациональном подходе
По-прежнему закономерным остается вопрос: что же мы выигрываем, когда рассматриваем исторические процессы с транснациональной и/или глобальной точки зрения, в частности, в отношении Холодной войны? Я бы предложила три аргумента. Во-первых, транснациональная перспектива объединяет игроков и процессы, часто выпавшие из поля зрения или получившие недостаточно внимания в господствующих нарративах, а именно те, которые возникали за пределами национальных границ или же исключались из числа излюбленных. Для Холодной войны это могут быть социальные и политические движения, такие как движение за мир или экологическое; артисты, ученые, туристы, потребители, зрители кинотеатров и т.п. Во-вторых, транснациональная перспектива настаивает на исторических альтернативах историческому развитию и тем самым помогает сформулировать более дифференцированные и взвешенные оценки динамики Холодной войны. В частности, такой подход способствует объяснению периодов разрядки или напряжения в Холодной войне, так же как и ее конца. Он может помочь в создании богатого портрета социальных и культурных реалий периода. Исходя из этих двух аргументов, транснациональная история, в конце концов, опровергает господствующие нарративы, часто телеологически основанные на успешных историях национальных государств, но также на Холодной войне как манихейском конфликте двух супердержав, который завершился победой одной из них. Она также может пониматься как освобождающая нарративная модель, дающая голос забытым историческим игрокам и тем самым исправляющая триумфалистские и по-прежнему биполярные нарративы периода после Холодной войны, повествующие о конце истории и победе определенных структур социальной организации в терминах Запада. Иными словами: если Холодная война исторически была не столь биполярной, какой она долгое время подавалась, тогда, возможно, ее окончание и результаты должны быть поняты и объяснены иначе, а не в терминах продолжения соперничества супердержав.
Тем не менее, необходимо отметить определенные ловушки транснациональной истории, а также те концептуальные и методологические вызовы, с которыми она может столкнуться. Это, во-первых, определенный риск преувеличения значимости обмена и встреч как чего-то позитивного, выигрышного, предпочтительного, с акцентом исключительно на светлую сторону транснациональной динамики. За ними часто скрываются темные стороны таких историй, стоит только подумать о транснациональных террористических сообществах, распространении расистских идей или транснациональной истории насилия. В качестве явно парадоксального случая можно назвать транснациональный обмен между элитами служб безопасности, проводимый с целью выработать инструменты контроля, ограничения или даже прекращения потоков людей, товаров, идей. Это провоцирует следующую проблему: говоря о потоках, мы всегда должны учитывать диалектику потоков и контроля. Транснациональный подход должен исследовать не только потоки, трансферы, обмен через (национальные) границы, но также игроков и процессы, которые создают соответствующие режимы контроля над этими потоками, одновременно изменяя саму систему, в которой эти потоки формируются [56]. Транснациональный подход рискует проигнорировать побочные продукты, сдерживающие обмен, позорные встречи, но ведь часто они также происходят в транснациональном или международном формате [57]. В-третьих, уже было подмечено, что программа транснациональных исследований часто помогает заново изобрести национальное государство как единственные рамки исследования — «национальное» в транснациональном берет верх. Именно поэтому открытость к расширению пространственных и территориальных моделей — как я упоминала выше — является одной из самых важных задач транснациональных исследований. И, наконец, последнее. Транснациональная история преодолевает границы дисциплин и сфер исследования путем умножения методологических вызовов. В связи с этим встает вопрос: какие методологические и дисциплинарные компетенции нужны для того, чтобы проводить транснациональные исследования, на скольких языках нужно говорить, какую специализированную литературу знать для того, чтобы понимать транснациональную динамику, — это опасность взгляда с высоты птичьего полета [58].
В отношении Холодной войны, в частности, возник вопрос, насколько транснациональная и даже глобальная перспектива растворит Холодную войну как подходящую модель для изучения истории второй половины XX века. Подчеркивая встречи и обмен между блоками или между различными регионами мира на Севере и Юге, придем ли мы к выводу, что логика Холодной войны была менее способной объяснить большую часть других процессов XX века, таких как глобализация, урбанизация, подъем современной потребительской культуры, появление новых социальных течений, включая подъем транснациональных фундаменталистских движений разного рода? Другими словами: что останется, когда мы «снесем эту стену», к чему Рональд Рейган призвал в своей знаменитой речи у Бранденбургских ворот в июне 1987 года? Для меня это остается открытым вопросом, на который мы не должны бояться отвечать, поскольку попытки разрешить эту дилемму приведут нас к более богатому пониманию глобализации и формирования наций во второй половине XX века по всему миру, а тем самым — и нашего настоящего.
Париж, сентябрь 2015
Перевод с английского на русский язык подготовила к.и.н., с.н.с. кафедры новой и новейшей истории исторического факультета МГУ имени М.В. Ломоносова Татьяна Некрасова
Примечания
Комментарии