«Мы… все желаем ему смерти…»

О непопулярном властителе и одной «европейской» эпохе

Карта памяти 23.12.2015 // 7 314
© Flickr / Fotorus

Со времен С.М. Соловьева в русской исторической науке утвердился вывод о том, что европеизация (а точнее, вестернизация) России началась задолго до петровских преобразований. Действительно, это не может не броситься в глаза. Торговля с Англией и Голландией, покровительствуемая государством, в XVII столетии приобретает огромные обороты. В одном Архангельске в 80-х годах голландцы держали 200 агентов, англичане в Вологде и Холмогорах имели собственную землю и дома; конторы и склады иностранных торговых компаний располагались в Москве, Ярославле, Астрахани… Более того, «общение с иноземцами в области торга и промысла приводило… к торжеству иностранного капитала и разоряло русских… конкурентов» (С.Ф. Платонов). Начиная с 20-х годов московское купечество жалуется на это власти, но, в общем, безрезультатно. Еще при Михаиле Федоровиче голландец Андрей Виниус получил право ставить первые чугуноплавильные, железоделательные и оружейные заводы близ Тулы. На русскую службу обильно поступали военные, врачи, техники, как правило, протестанты — в середине века в Москве насчитывалось до тысячи лютеран и кальвинистов. С 1652 года начинает строиться особая Немецкая слобода (Кокуй), занявшая пятую часть столицы. По европейским образцам и под командованием иностранцев-офицеров пересоздавалось войско: в 1680–1682 годах поместное ополчение было почти полностью заменено полками «нового ратного строя», общее количество солдат в них составило не менее 90 тыс. человек (дворянская конница насчитывала теперь всего около 16 тыс.). При царском дворе и в домах знатнейших вельмож, особенно с воцарением Федора Алексеевича, стали господствовать польские моды и развлечения. В царской, боярских и монастырских библиотеках появилось множество книг на польском и латыни. Государев печатный двор во второй половине столетия увеличил издание переводных сочинений более чем в десять раз (в абсолютных цифрах, правда, это выглядит не столь впечатляюще — 114 книг).

Так что да, Петру досталась уже хорошо подготовленная почва, и при всей своей революционности он был лишь продолжателем, а не зачинателем этого процесса. Следует, однако, оговориться, что и допетровская, и петровская вестернизация имела характер внешний, технический: перенимались те или иные полезные или красивые новшества, но не социально-политические институты, благодаря которым Европа смогла эти новшества придумать. Москва оставалась Москвой, увлекались ли русские монархи «латинскими» веяниями или «протестантскими», — и те и другие использовались, главным образом, для укрепления и подновления старого и неизменного самодержавного принципа. Были в ту пору умы, которые понимали необходимость иной, структурной вестернизации. Так, приехавший в Москву хорват-католик и первый «панславист» Юрий Крижанич в своей глубокомысленной «Политике», созданной в тобольской ссылке в 60-х годах, писал об этом — при всем своем яростном пафосе борьбы с «чужебесием» — вполне недвусмысленно. Причину внутреннего неблагополучия Московского царства он видел в присущих ему «крутом правлении» и «людодерских законах», а в качестве лекарства от этой болезни прописывал «дать каждому сословию подобающие, умеренные и по справедливости положенные привилегии… или права [выделено мной. — С.С.]»: «…если [людям] в королевстве даны соразмерные привилегии, то на [королевских] слуг надевается узда, чтобы они не могли потакать всяким своим порочным прихотям и доводить людей до отчаяния. Это единственное средство, которым подданные могут защититься от злодеяний [королевских] слуг; это единственный способ, который может обеспечить в королевстве правосудие. Если нет привилегий, то никакие запреты, никакие наказания со стороны короля не могут заставить [его] слуг отказаться от их злодеяний, а думников — от жестоких, безбожных людодерских советов».

Именно системой гарантированных прав и отличалась тогда практически вся Европа от России, притом что во многих европейских странах в XVII–XVIII веках вроде бы установился режим абсолютной монархии и прекратилась работа сословно-представительных учреждений (за исключением Англии, Голландии, Швеции, Польши, Венгрии — список не так уж мал). Но, тем не менее, в Западной Европе «королевская власть была абсолютной во внешнеполитических, военных и религиозных делах, то есть в рамках королевской прерогативы. За этими границами находились ненарушимые (за исключением тех случаев, которые правитель считал чрезвычайными и которые в большинстве государств оспаривались) права подданных. Право на жизнь, свободу и собственность охранялось законом. Предполагалось, что подданных нельзя лишить их свободы и собственности без должного судебного процесса, а если закон менялся, то подразумевалось, что это происходит с согласия тех, чьи права затрагивались» (Н. Хеншелл). Отсутствие указанной границы — между прерогативами монарха и ненарушимыми правами подданных, в силу полного отсутствия этих самых прав — и есть главная особенность самодержавной России, по крайней мере, до Жалованной грамоты дворянству Екатерины II 1785 года. Не то что бы в монархиях Западной Европы не было нарушения прав подданных — было, и сколько угодно! — но сам концепт этот существовал и играл большую роль не только в общественном сознании, но и в законодательстве и в социальных практиках. Это связано не с тем, что европейские короли были либералами — отнюдь нет! — а с тем, что им приходилось считаться с сильными сословиями, провинциями, городами, обладавшими развитым многовековым самоуправлением. В России, после московской централизации, этого ничего не осталось.

По пути, предложенному Крижаничем, самодержавие не пошло, хотя и утверждается иногда, что он-де загодя расписал чуть ли не все петровские реформы. Если и сверялся «большевик на троне» с рекомендациями мудрого хорвата, то слона в них явно не приметил. Говорят, копии «Политики» имелись в библиотеках царя Федора Алексеевич и «канцлера» царевны Софьи князя В.В. Голицына. Кстати, в последние годы все эти три имени все чаще противопоставляются Петру в качестве альтернативы. Но слишком короткий период их совокупного пребывания у власти (реально, в общей сложности, всего десятилетие, ибо Федор начал править самостоятельно с 1679 года) и неустойчивость положения Софьи в качестве регентши (регентство вообще не приобрело в России статус вполне легитимного института), что заставляло ее тратить на борьбу за власть не меньше времени и сил, чем на государственные дела, делают эту потенциальную альтернативу слишком расплывчатой. С большой долей вероятности можно сказать только следующее. 1. Судя по характерам регентши и «канцлера», вестернизация при них шла бы более эволюционно, чем при Петре. 2. Они почти стопроцентно не ввязались бы в изнурительную войну со Швецией (подобные предложения к ним поступали, но они вежливо от них уклонялись), а продолжали бы додавливать Крым, что отвечало насущным российским интересам.

В любом случае, расплывчатый курс Софьи – Голицына, на наш взгляд, предпочтительнее петровской «костоломной» (Д.М. Володихин) определенности. Проблема, однако, в том, что выбор между эволюционным и революционным путем развития в России, в сущности, зависел от особенностей монаршего темперамента, ибо институтов, способных, в случае чего, корректировать последние, не существовало — говоря современным языком, напрочь отсутствовал механизм «защиты от дурака». Петр действительно просто продолжал дело своих предшественников, но в силу своего неуравновешенного нрава (впрочем, все же не настолько патологического, как у грозного «прапрадедушки», которого он, кстати, по его словам, «всегда принимал… за образец») делал это в настолько экстремальной форме, что изменения становились революционными.

Дворянство уже при Алексее Михайловиче начало складываться в замкнутое, привилегированное сословие — при его младшем сыне оно стало называться польским именем шляхетство и отгородилось от прочих слоев не только социальными, но и культурными барьерами — европейской одеждой, языком, бытом. Кстати, не стоит преувеличивать уровень петровской меритократии, якобы закрепленной Табелью о рангах: не из дворян происходило менее 15% офицерства, из них только 0,9% смогли дослужиться до капитана и никто — до штаб-офицерских чинов. Более того, сохранились и боярские преимущества, хотя местничество было отменено еще в 1682 году. Из 12 генералов, имевших чины первых трех классов Табели, 10 принадлежали к родовой знати, а «представители тех фамилий, которым в допетровское время не удалось добиться думных чинов, как правило, не поднимались выше ранга бригадира или генерал-майора» (С.В. Черников). Впрочем, приобретя статус первого сословия, дворянство так и не получило никаких правовых гарантий, охранявших личную независимость и собственность его представителей. Дворяне были обязаны служить всю жизнь, поместье, хоть и уравнялось с вотчиной, не могло делиться, передаваясь только одному наследнику; прочие же сыновья не имели права даже купить себе землю, пока не выслуживали определенное количество лет.

Федор Алексеевич ввел при дворе дресс-код по польскому образцу. Его младший единокровный брат заставил переодеться в европейское платье и сбрить бороды все дворянство и армию; купцы и крестьяне вынуждены были от этого нововведения откупаться. Петр регламентировал дискриминацию старообрядцев, за свой легальный статус обязанных платить двойной налог и носить особые красно-желтые нашивки на одежде — «козыри» (ничего не напоминает?).

Податное бремя и раньше было неподъемно: Петр обложил налогами все, что только можно, вплоть до бород, бань и дубовых гробов, введя к концу царствования подушную подать, собираемую не с имущества, а с лица — «души мужеска пола» (от подушного оклада были освобождены только дворянство и духовенство). Налоги на душу населения в его правление увеличились в среднем в три раза. Народ от такого «людодерства» стал массово разбегаться, перепись 1710 года зафиксировала уменьшение количества дворов почти на 20% по сравнению с переписью 1678 года. Общая сумма недоимок с 1720-го по начало 1726 года составила 3,5 млн руб. при ежегодном подушном окладе в 4 млн. Чтобы препятствовать передвижению крестьян, для них был резко ужесточен паспортный режим: они теперь имели право отлучиться на заработки на расстояние 30 верст лишь с письменным разрешением своего помещика, а свыше 30 верст — с паспортом от земского комиссара (местный выборный чиновник из дворян).

Военные траты и при Федоре Алексеевиче были огромны — более половины расходного бюджета; при Петре они в среднем составили две трети оного, а в некоторые годы доходили до 83%. К Московскому царству некоторые публицисты и историки любят применять метафору «военный лагерь», но именно в петровское царствование она стала реальностью. Гигантская, благодаря рекрутской повинности, сменившей спорадические наборы «даточных людей» и поставившей под ружье чуть ли не каждого десятого русского крестьянина, 250-тысячная армия не распускалась и в мирное время (впрочем, последнего и было-то от силы пара лет). Она расквартировывалась по всей — кроме Сибири — стране, выбивая из местного населения предназначенную как раз на войсковые нужды подушную подать. Собственно, война — это главное, что интересовало «работника на троне», она и потянула за собой большинство его скороспелых реформ. И не надо думать, что Петр был вынужден воевать. В Северной войне именно Россия выступила агрессором. В конце 1690-х годов «шведы, имея многочисленные внешнеполитические проблемы в Германии и на датских границах, стремились по возможности не доводить конфликт с Россией до войны» (Е.В. Анисимов). В 1697 году Швеция даже подарила России 300 железных орудий для войны с Турцией. Вступив на престол, Карл XII сразу же выслал посольство в Москву с обещанием «все договоры с Россиею свято хранить». Кроме того, нападение на Швецию было еще и вероломным: буквально в день начала войны (19 авг. 1700 года) русское посольство привезло Карлу XII царскую грамоту с заверениями в дружбе. И победой над Швецией, столь дорого оплаченной — ни много ни мало, разорением страны, Петр явно не собирался ограничиваться. Лишь только закончилась Северная война (1721), начался Персидский поход (1722). О дальнейших планах императора поведал один из его сподвижников А.П. Волынский: «По замыслам его величества не до одной Персии было ему дело. Ибо, если б посчастливилось нам в Персии и продолжил бы Всевышний живот его, конечно, покусился достигнуть до Индии, а имел в себе намерения и до Китайского государства, что я сподобился от его императорского величества… сам слышать». Так что недаром Петр не распускал армию и ввел идущую на нее подушную подать (1724) в, казалось бы, мирное время.

Тотальная милитаризация жизни страны накладывала неизгладимый отпечаток и на ее гражданское управление, которым также руководили в подавляющем большинстве военные. Вот, например, какие методы применял для проведения переписи населения 1721 года (от которой, зная ее фискальный характер, многие укрывались) в великолуцкой провинции некий полковник Стогов: «Чинил многие обиды, посылал многократно офицеров и при них драгун и солдат по многому числу в уезды в шляхетские домы, и забирали днем и ночною порою дворян и жен их и привозили к нему… и держал тех дворян и жен их под крепким караулом в казармах многое время; також… людей и крестьян ста по два и по три человека… держались в казармах… многие числа под жестоким караулом. И, держав под караулом, многих дворян пытал; также из людей и крестьян многих пытал же, от которого его за караулом многого числа людей от тесноты и от жестоких его пыток, как шляхетства, так людей и крестьян безвременно многие и померли. И от таких его Стогова обид великолуцкой провинции обыватели пришли в великий страх, бить челом и доносить на него не смеют».

Правительство и прежде активно вмешивалось в экономику — Петр придал ей едва ли не плановый характер. До 1719 года государство вообще монополизировало практически все отрасли хозяйственной жизни, распоряжаясь ею по своему усмотрению. Русский экспорт был отдан в руки иностранцев. Московское купечество оказалось буквально задушено высокими налогами, государственным регулированием цен, разнообразными повинностями. Для того чтобы сделать из только что основанного Петербурга главный порт страны, «пришлось совершенно убить торговое значение Архангельска» (В.И. Пичета), сначала запретив ввозить в него большинство товаров с тем, чтобы русские купцы 2/3 последних отправляли в северную столицу, а потом и вовсе — переселив туда всех именитых архангельских купцов и введя пошлины на товары, продающиеся в Архангельске, на треть выше, чем в Петербурге. Тем самым заодно были низвергнуты в нищету посадские люди и крестьяне Русского Севера, в большинстве своем, так или иначе, связанные с архангельской торговлей. Переселению подверглись не только архангелогородцы, всего из разных городов в Петербург принудительно направили несколько тысяч купцов и ремесленников, в указе об этом (1717) без всяких сантиментов предписывалось «купцов, ныне выбрав, выслать их с женами, и с детьми в Санктпетербург безсрочно; а выбирать их… как из первостатейных, так и средних людей добрых и пожиточных, которые б имели у себя торги и промыслы, или заводы какие свободные, а не убогие были б, не малосемейные, и тот выбор учинить им без всякого послабления, не обходя и не норовя никому ни для чего…» Петровская экономическая политика разорила верхушку старого московского купечества: к 1715 году, по данным Н.И. Павленко, из 226 «гостей» только 104 сохранили торги и промыслы, причем 17 разорившихся вообще «изменили сословную принадлежность…: одни оказались в денщиках, другие — в подьячих, пятеро угодили в солдаты, а 6 человек обрели пристанища в монастырских кельях». Рухнули целые торговые династии. А.И. Аксенов подсчитал, что если в 1705 году «среди гостей насчитывалось 27 фамилий (собственно гостей было, естественно, больше, поскольку в ряде городов было несколько представителей в этом звании), то в 1713 году в качестве “наличных” московских “гостей” числилось только 10». В регламенте управлявшего городами Главного магистрата (1721) отмечалось, что «купецкие и ремесленные тяглые люди во всех городах… едва не все разорены».

С 1719 года свобода торговли была формально восстановлена, а казенные мануфактуры разрешили приватизировать частным владельцам или компаниям, но государство продолжало руководить экономикой посредством уставов, регламентов, льгот, отчетов, проверок и т.д. Хозяева мануфактур, по сути, являлись только их арендаторами, выполняющими госзаказ; казна, в случае невыполнения тех или иных обязательств, всегда могла забрать предприятия обратно. Поскольку как сельские, так и посадские люди были прикреплены к местам жительства, с наймом работников на фабриках и заводах создалась напряженка. Сначала проблему пытались решить присылкой на трудовое перевоспитание «татей, мошенников и пропойц» и разного рода изловленных «гулящих людей». С 1721 года фабриканты получили право покупать деревни с крепостными крестьянами, найдя, «наконец, желанный контингент рабочих рук» (В.И. Пичета), особенно востребованный на предприятиях «стратегического значения»: суконная промышленность вообще не знала вольнонаемного труда, в металлургической к середине 1740-х годов последний составлял менее двух процентов. Экономическое развитие России стало крайне однобоким: прогрессировало только то, что работало на армию и флот. Старые кустарные предприятия легкой промышленности (например, производившие полотно) были уничтожены нелепыми запретами. При этом главных своих целей в промышленной политике Петр так и не достиг: Россия продолжала вывозить сырье и ввозить готовые фабрикаты; даже войско, несмотря на все усилия, так и не удалось одеть в сукно отечественного производства. Ну и понятное дело, что к капитализму все это имело весьма косвенное отношение.

Петр довел самодержавный произвол до предела, сняв с него последние путы традиции: отменил патриаршество, напрямую подчинив Церковь через Синод государству; отменил устоявшийся порядок передачи престола от отца к сыну (теперь назначение преемника оставалось на личное усмотрение самого монарха); наконец, нарушил чуть ли не все бытовые нормы поведения монарха, принятые в Москве. Особенно здесь показательна проблема престолонаследия, хорошо помогающая понять специфику отечественного абсолютизма. Датский посол Вестфален рассказывает в одном из дипломатических донесений 1715 года о весьма характерном разговоре с основателем Российской империи. Последний возмущался тем, что такой великий монарх, как Людовик XIV, предмет его восхищения, мог установить регентство герцога Орлеанского при малолетнем Людовике XV: дескать, не следовало отдавать ребенка в руки человека, способного его отравить и завладеть престолом, а если регент сам достоин стать королем, надо было передать трон ему. Вестфален отвечал, что основополагающие законы Франции обязывали Людовика передать регентство в руки ближайшего по крови принца, пока его прямой наследник не достигнет совершеннолетия. Король Франции не может назначить преемником любого, кого пожелает, — такой акт был бы лишен юридической силы. Петр решительно не согласился с датчанином и назвал «величайшей из жестокостей принесение безопасности государства в жертву обыкновенному установленному праву престолонаследия». Надменный «король-солнце» терпеть не мог герцога Орлеанского, но поделать ничего не мог (кстати, приписываемая ему фраза «государство — это я» не имеет никаких подтверждений в источниках), впрочем, регент не отравил малолетнего короля и не завладел французским троном. Демократичный «державный плотник», ради сохранения своей политической линии, просто ликвидировал неудобную ему систему русского престолонаследия вместе со своим законным наследником — царевичем Алексеем. Между прочим, дело последнего интересно сравнить со всем известным по «Виконту де Бражелону» делом Фуке, длившимся три года и широко обсуждавшимся в обществе. Людовик не смог принудить Палату правосудия, назначенную ими же из числа наиболее видных оффисье, к вынесению смертного приговора подсудимому, хотя судьи и подвергались сильнейшему нажиму со стороны правительства. Когда судили Алексея Петровича, процесса как такового не было, его место заняли допросы с применением кнута и закрытый суд, длившийся меньше месяца; а потом царевича то ли задушили подушками, то ли отравили в каземате Петропавловки — почувствуйте разницу!

Что же касается Церкви, то она сделалась при Петре, по сути, казенным ведомством православных дел, с помощью которого государство осуществляло духовный контроль над населением. Священники, обнаружившие на исповеди «измену, или бунт на Государя, ли на Государство, или злое умышление на честь или здравие Государево и на фамилию Его Величества» обязаны были донести об этом, «где надлежит», под недвусмысленной угрозой: «А ежели кто из священников сего не исполнит, и о вышеозначенном услышав, вскоре не объявит, тот без всякаго милосердия, яко противник, и таковым злодеям согласник, паче же Государственных вредов прикрыватель, по лишении сана и имения, лишен будет и живота». Что эта угроза не была пустым звуком, свидетельствует, например, дело подьячего Илариона Докукина (1718), подавшего царю бумагу с отказом от присяги: за недонесение на него московский поп Авраам был приговорен к смертной казни, замененной наказанием кнутом, урезанием языка, вырыванием ноздрей и ссылкой на каторгу в вечную работу. Кроме того, государство лишило Церковь функции культурного руководства общества, точнее, его социально-политической элиты, взяв на себя роль проводника европейского просвещения, ставшего для дворянства заменой просвещения православного. Культ императора приобрел поистине религиозный характер, недаром с петровских времен в круг церковных праздников вошли как обязательные дни рождения и тезоименитства царственных особ.

Петровская вестернизация оказалась чисто фасадной. Европейским просвещением было охвачено менее одного процента населения. Прямое копирование западных образцов — создание коллегий, реформы городского самоуправления, введение в городах цехового устройства, уже умиравшего на Западе, — либо наполняло их совсем иным, туземным содержанием, как в первом случае, где, конечно, никакой коллегиальностью и не пахло, либо вовсе превращалось в крайне черную комедию, как во втором и третьем. Вот, скажем, колоритный пример того, как в реальности функционировали при Петре городские магистраты, взятый у С.М. Соловьева и прокомментированный известным правоведом А.Д. Градовским: «“Костромские ратманы доносили в главный магистрат: в 1719 г. …костромская ратуша была построена из купецких мирских доходов, и ту ратушу отнял без указу самовольно бывший костромской воевода Стрешнев, а теперь в ней при делах полковник и воевода Грибоедов”. Итак, магистрат, “глава и начальство гражданству”, был самовольно изгнан из собственного своего помещения. Он попробовал извернуться и придумал следующую комбинацию. “За таким утеснением… взят был вместо податей у оскуделого посадского человека под ратушу двор… и тот двор в 1722 г. отнят под полковника Татаринова на квартиру, и теперь в нем стоит без отводу самовольно асессор Радилов”. Но куда же девался магистрат? Рапорт костромских ратманов продолжает: “…и за таким отнятием ратуши деваться им с делами некуда; по нужде взята внаем Николаевской пустыни, что на Бабайках, монастырская келья, самая малая и утесненная, для того, что иных посадских дворов поблизости нет, и от того утеснения сборов сбирать негде, также в делах немалая остановка”. Любопытно бы знать, помещались ли когда-нибудь бургомистры и ратсгеры какого-нибудь Нюрнберга или Аугсбурга “в утесненной монастырской келье”, по воле полковника Татаринова или асессора Радилова? [выделено мной. — С.С.]». Впрочем, это еще вегетарианский случай. В Коломне творился и вовсе беспредел. «По одному делу велено было послать в Зарайск из коломенского магистрата одного бурмистра, но коломенский магистрат донес: этому бурмистру в Зарайске быть невозможно, потому что в Коломне, в магистрате, у отправления многих дел один бурмистр, а другого бурмистра, Ушакова, едучи мимо Коломны в Нижний Новгород, генерал Салтыков бил смертным боем, и оттого не только в Зарайск, но и в коломенский магистрат ходит с великой нуждой временем». А с другим бурмистром был такой случай: «Обер-офицер Волков… прислал в магистрат драгун, и бурмистра Тихона Бочарникова привели к нему… и велел Волков драгунам, поваля бурмистра, держать за волосы и руки, и бил тростью, а драгунам велел бить палками, топтунами и эфесами, потом плетью смертно, и от того бою лежит Бочарников при смерти. По приказу того же Волкова, драгуны били палками ратмана Дьякова, также били городового старосту, и за отлучкой этих битых, в Коломне, по указам, всяких дел отправлять не можно». Но, «тут еще только бьют», — грустно замечает Градовский, случался иногда и вовсе какой-то Дикий Запад: «В 1716 году воинские люди убили из ружья Евдокима Иванова, а кружечного сбора бурмистра били так, что он умер. В 1718 году драгуны застрелили из фузей гостиной сотни Григорья Логинова в его доме».

Петровская ломка встречала отчаянное сопротивление низов. Восстание Кондратия Булавина на Дону в 1707–1708 годах, едва не взявшего Азов, чуть не поставило воюющую страну на грань катастрофы. Кстати, нарвский разгром 1700 года был, видимо, связан, прежде всего, с недовольством русских солдат насильственным навязыванием «немецких обычаев» и их ненавистью к своим иноземным командирам. «Стоило шведам взобраться на земляной вал, как раздались крики: “Немцы изменили!” — и русские солдаты принялись избивать своих офицеров. “Пусть сам черт дерется с такими солдатами!” — воскликнул [русский главнокомандующий] де Кроа и вместе с другими немецкими офицерами поспешил сдаться в плен. По-видимому, это был единственный случай в военной истории, когда командующий искал в плену спасения от своих солдат… После битвы приближенные Карла XII советовали королю вторгнуться в Россию, поддержать приверженцев Софьи и воспользоваться недовольством стрельцов и черни…» (С.А. Нефедов). Главной причиной Астраханского восстания 1705–1707 годов, наряду с ростом налогов и всевозможными вопиющими злоупотреблениями местной администрации, стали насилия и издевательства, которыми подвергались астраханцы, носившие бороды и русскую одежду. Воевода Т. Ржевский активно и жестко проводил в жизнь петровские указы о брадобритии и ношении в городах «немецкого платья» и взыскании пошлин с бородачей (у них воеводские прислужники «усы и бороды ругаючи обрезывали с мясом») и тех, «кого в русском платье поимают». Во всяком случае, сами восставшие в своих письмах-обращениях, рассылаемых в соседние города, делали акцент именно на этом: «Ведомо вам чиним, что у нас в Астрахани учинилось за веру христианскую и брадобритие, и за немецкое платье, и за табак, и что к церквам божиим нас и жен наших, и детей в старом русском платье не пущали, а которые в церковь божию войдут, и у тех, у нашего мужского и женского полу, платье обрезывали, и от церквей божих отлучали и выбивали вон, и всякое ругательство нам и женам нашим и детям чинили, и болваном, кумирским богам велели поклоняться». Но Астраханское восстание интересно еще и тем, что наглядно демонстрирует всю лживость навязшей в зубах басни, что-де без строгого начальника русский человек сам собой управлять не может. Избавившись от царской администрации, астраханцы (вос)создали структуру выборного земского управления — почти восемь месяцев «четко работавшую систему государственных органов, которая… успешно справлялась с функциями управления, обеспечивая внутренний порядок и защиту контролируемой ими территории» (Н.Б. Голикова).

Как показал П. Бушкович, при расследовании дела царевича Алексея Петр с ужасом обнаружил, что царевичу в той или иной мере сочувствует бóльшая часть России, в том числе почти вся элита, настолько непопулярна была петровская политика. Духовник царевича Яков Игнатьев сказал ему на исповеди в ответ на признание, что он желает смерти отцу: «Мы и все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много». Датский посол Вестфален сообщал на родину: «…число тех, кто желал, чтобы корона осталась в потомстве старшего принца [Алексея Петровича], так велико, что царю по необходимости придется встать на путь лицемерия в отношении многих людей, если он не хочет срубить головы всему своему духовенству и дворянству». И действительно Петр, казнив ближайших единомышленников и слуг царевича, в дальнейшем свернул дело: ликвидировать оппозицию такого масштаба было невозможно.

Петр I был одним из самых непопулярных правителей России за всю ее историю, во всяком случае, при жизни и в ближайшие десятилетия после смерти, пока планомерно осуществлявшийся государственный культ его личности не заслонил живую память о недавнем прошлом (в XVIII — первой половине XIX века критика его политики в легальной российской печати была невозможна). Всем известны восприятие его как «антихриста» в старообрядческой среде или простонародный миф о подмененном за границей царе, но вот вполне прагматический взгляд на «державного плотника», исходящий от представителей провинциального дворянства и зафиксированный И.-Г. Фоккеродтом, секретарем прусского посольства в Петербурге в 1718–1737 годах: «…только что замирились, думают уж опять о новой войне, у которой зачастую и причины-то другой нет, кроме самолюбия государя да еще его близких слуг. В угоду им не только разоряют не на живот, а на смерть наших крестьян, да и мы-то сами должны служить, да и не так еще, как в старину, пока идет война, а многие годы кряду жить вдалеке от своих домов и семейств, входить в долги, между тем отдавать свои поместья в варварские руки наших чиновников, которые за уряд так их доймут, что когда, наконец, придет такое благополучие, что нас по старости или по болезни уволят, нам и всю жизнь не поправить своего хозяйства. Словом, постоянное содержание войска и все, что следует к нему, до того разорят нас и ограбят, что хоть опустоши все наше царство самый лютый враг, нам он и вполовину не наделает столько вреда… Земля наша довольно велика, и потому распространять ее не для чего, а разве только населять. Завоевания, сделанные Петром I, не дают России ничего такого, чего бы не имела она прежде, не умножают и нашу казну, но еще стоят нам гораздо дороже, чем приносят дохода. Они не прибавляют безопасности нашему царству, а еще вперед, пожалуй, сделают то, что мы станем больше, чем следует, мешаться в чужие ссоры и никогда не останемся в барышах от того. Потому-то Петр I наверное уж поступил бы гораздо умнее, если бы миллионы людей, которых стоила шведская война и основание Петербурга, оставил за сохою дома, где недостаток в них слишком ощутителен. Старинные цари хоть и делали завоевания, да только таких земель, владение которыми необходимо для царства или откуда нас беспокоили разбои. Кроме того, они давали нам пользоваться плодами наших трудов, поступали с побежденными, как с побежденными, делили между дворянством их земли: а на место того ливонцы [т.е. немецкие дворяне из Прибалтики] чуть у нас на головах не пляшут и пользуются бóльшими льготами, чем мы сами, так что изо всего этого завоевания не выходит нам никакой другой прибыли, кроме чести оберегать чужой народ на свой счет да защищать его своею же кровью». Кто скажет, что эти рассуждения вовсе лишены здравого смысла?

«Империя наоборот» при Петре сделала качественный скачок. Присоединенные к России Лифляндия и Эстляндия получили права областных автономий, а их дворянство — подтверждение своих старинных привилегий. Автономия Украины, из-за измены Мазепы, была ограничена, но все же не упразднена. Военная машина империи, питавшаяся русскими кровью и деньгами, обслуживала теперь, главным образом, личные амбиции ее правителей, очень хотевших стать «царями горы» в одновременно презираемой и вожделенной Европе. Петровская система оказалась чрезвычайно прочной, просуществовав почти двести лет. Но крепость ее учреждений — не в поверхностных европейских влияниях, а в многовековом московском фундаменте, на котором они были поставлены.

Свойственное петровским преобразованиям радикальное отрицание предшествующей им русской культуры порой напоминают по методам и лозунгам большевистскую денационализацию: «Противопоставление старой и новой России строилось на наборе взаимоисключающих характеристик, так что не оставалось места никакой преемственности. Поэтому, приписывая новой России просвещение, старой приписывали невежество, приписывая новой России богатство и великолепие, старой отдавали в удел убожество и нищету. Новая Россия как бы рисовала карикатуру на Россию старую…» (В.М. Живов). Но все же европеизация в XVIII веке не мыслилась как дерусификация, а напротив, как возвышение русскости/«российскости» — тогда эти понятия были фактически идентичны и не противопоставлялись друг другу — на новую, еще более великую ступень могущества и процветания. Кратко говоря, «птенцы гнезда Петрова» полагали свою русскость гораздо более «прогрессивной», чем русскость «допетровская». Довольно характерный образчик подобного самосознания являют собой, например, писания русского агента в Англии Ф.С. Салтыкова, забрасывавшего Петра разного рода проектами. Салтыков мыслит русских как один из европейских народов, ничуть им не уступающий, а лишь несколько задержавшийся на своем историческом пути, но отставание это способный легко преодолеть: «Российский народ такие же чувства и рассуждения имеет, как и прочие народы, только его довлеет к таким делам управить», чтобы «уравнять наш народ с европейскими государствами». Разумеется, в плане развития институтов национального самоуправления такие пожелания при петровской политической системе были не более чем благой утопией, но само стремление быть как европейцы провоцировало вопрос не только о переодевании в заграничные костюмы, но и о перемене самих порядков.

Комментарии

Самое читаемое за месяц