Мацей Ручай
Польша как колония
Рациональность и радикальность: постколониальные конфликты в новой Польше
© Flickr / Tobi Gaulke
Польские дебаты о политике: война «колтунов» с «леммингами»
На первый взгляд, у этого явления с Центральной Европой мало общего. Однако на самом деле понятие «колониализм» — одно из ключевых для анализа польских общественных дискуссий не только последних лет, но и, возможно, трех последних веков.
В истории Польши брутальное историческое явление, которое описывается этим словом на «к», встречалось очень часто. На уровне языка его, однако, не принимали и не принимают. «Как же так? Ведь мы — европейцы, не какие-то негры», — так описывает типичную реакцию среднего поляка на слово «колониализм» литературовед и культуролог Эва Томпсон. И добавляет: «В действительности Польша была колонией ничуть не менее долго, чем африканские страны».
В наше время, после краха колонизаторских проектов вначале абсолютистской Пруссии и самодержавной России, а затем Третьего рейха и Советского Союза, слово на «к» обычно сопровождается какой-нибудь приставкой. В «суперэлекторальном» году (в 2015 году в Польше выбирали как президента, так и парламент. — Прим. перев.) чаще всего это была приставка «нео-». «Главным врагом Польши в наше время является неоколониализм — глобальные банки и корпорации», — провозгласил Павел Кукиз [1] на одних из последних дебатов накануне майских президентских выборов. «Мы всё сильнее попадаем в неоколониальную зависимость», — вторил ему один из идеологов «Права и справедливости» [2] Петр Глинский. «Например, сахарной промышленностью и ценами на сахар заправляют немцы, цены на газ определяет сами знаете кто… Мы не “зеленый островок”, мы — новая колония», — считает Глинский, ставший после выборов вице-премьером и министром культуры. Вскоре после осенних выборов одной из наиболее читаемых на портале jagiellonski24.pl, считающемся одной из аналитических опор нового правительства, была статья под заголовком «Как нас колонизируют зарубежные дисконт-магазины». В ней обосновывается тезис о «ликвидации частного предпринимательства и развитии страны под влиянием неоколониальных практик глобальных корпораций».
Об экономической зависимости польской периферии от глобальных или европейских центров говорилось в связи с рекордным уровнем оттока капиталов из страны (в этом плане Польша — один из мировых лидеров) или налоговыми льготами для крупнейших корпораций. Нельзя не заметить и два миллиона отсутствующих преимущественно молодых избирателей, которые предпочли колониальной периферии центры — то есть работу в Лондоне или Амстердаме… Эта дискуссия явно будет иметь продолжение после выборов — в виде дополнительного налогообложения новым правительством крупных торговых центров или банковских трансакций.
Тем не менее экономический неоколониализм — лишь часть более широкого контекста польских общественно-политических дискуссий. Контекста, для которого прекрасно подходит терминология Эдварда Саида или Хоми Бхабхи, то есть язык постколониальной теории.
Сарматы и модернизаторы
Польша солидарная против Польши либеральной. Польша рациональная против Польши радикальной. Политика на Висле любит острые дихотомии. Политико-культурная поляризация уже нашла свое сатирическое отражение: ее описывают как конфликт «мафии и секты», а электорат делят соответственно на «воров и безумцев», отталкиваясь от того, как эти две группы воспринимают друг друга. Тенденция к поляризованному, манихейскому восприятию мира, однако, куда старше войны «Гражданской платформы» (ГП) [3] с «Правом и справедливостью» (ПиС) и смоленской катастрофы [4]. «Разделение на лагерь реформ и лагерь сарматов возникло в конце XVIII века и в различных скрытых формах сохраняется по сей день», — писал Чеслав Милош еще в коммунистические времена. А после выборов 2005 года тогдашний лидер ГП Ян Рокита заявлял: «Конфликт сарматов и реформаторов то и дело повторяется в польской политике уже несколько столетий… Каждый раз, по сути дела, речь идет об одном и том же. Одни хотят солидарности, [национальной] идентичности и народного католицизма, другие — модернизации и избавления от национальных пороков».
Кем были сарматы? Когда-то на исходе Средних веков среди польской шляхты (подобные мифы возникали и в других европейских странах) распространилась легенда об этнических различиях между «благородными» и «плебейскими» обитателями страны. Шляхта, по этим представлениям, представляла собой потомков воинственного племени сарматов, которое некогда якобы покорило славян-землепашцев. В XVIII веке понятие «сарматизм» стало также синонимом тупого упрямства и непреклонности в защите республиканского устройства Речи Посполитой — вопреки явным признакам смертельной болезни государства. Сами сарматы, однако, рассматривали себя как единственных защитников «золотой свободы» и традиций. Ярко выраженная антиавторитарная, почти анархическая суть их сопротивления в сочетании с сильной верой в польскую исключительность отражена в словах старой песни: «Никогда не пойдем с королем, / не склоним перед властью выю, / мы — паладины Христа / и подданные Марии». Еще Руссо считал основой политической концепции сарматов идею конфедерации — возникающего ad hoc [5] союза граждан, направленного на разрешение конкретной кризисной ситуации, но по самой сути своей недолговечного. Идея конфедерации пронизывает всю историю лагеря сарматов и продолжается дальше — в польских восстаниях и других моментах «национального подъема».
Напротив, реформаторы видели спасение в изменении странной республиканской системы Речи Посполитой по образцу большинства европейских государств. Что важно: ядром воззрений обоих лагерей являлось представление о неразрешимом конфликте ценностей, считавшихся типично польскими (упор на индивидуальную свободу, граничащую с анархией, привязанность к национальной истории и традициям, католическая мораль), и идеалов рационализации и модернизации государства по западному подобию. В XVIII веке в качестве такого образца выступал централизованный режим «просвещенного абсолютизма». Позднее, впрочем, те же представления об «исторической необходимости» и миссионерская вдохновленность просвещением диких аборигенов сопровождали и иные идеологии, включая сталинский коммунизм. «Это народ следует модернизировать, пусть даже с помощью прикладов советских автоматов», — написал вскоре после Второй мировой войны один из тогдашних интеллектуалов.
После 1989 года очередной инкарнацией «модернизационного» полюса польских споров стала местная форма либерализма, которую приняло в качестве своей идеологии большинство истеблишмента нового государства. На сей раз образцом, которому Польше следовало подражать, явилось европейское законодательство и якобы неизменные принципы правового государства. Здесь вновь проявилось специфическое восприятие польской традиции общественно-политического мышления как «балласта» для процесса модернизации. Как писал в 90-е годы философ Януш Майхерек, «аффирмация польскости перестанет быть проблемой только тогда, когда она не будет противоречить стремлению к благосостоянию, достижениям цивилизации и культурным возможностям западного мира». Представление о польскости как об анахроничном наследии, тормозящем прогресс, нашло свое отражение в несколько парадоксальном характере польского либерализма. В то время как классический либерализм возникает из недоверия к власти, польский «либерализм страха» строится скорее на недоверии элиты к обществу и миссионерской тенденции перевоспитывать его в соответствии с импортированными образцами.
Сходство совершенно случайно?
Как уже было отмечено выше, для лучшего понимания сути спора между «сарматами» и «реформаторами» вполне уместно прибегнуть к постколониальной теории. Тем более что имена Эдварда Саида, Хоми Бхабхи или Ашиса Нанди в последние годы мелькают в польских дебатах все чаще.
Известная концепция «ориентализма» Саида возникла не только благодаря актам интеллектуального империализма, но и благодаря актам приятия — интернализации собственного негативного образа колонизированной интеллектуальной элитой. По мнению Хоми Бхабхи, «колонизированная мысль» всегда выносит «центр цивилизации» за пределы собственной страны. Основное свойство такого рода мышления — комплекс, принуждающий к презрению ко всему (включая правительство), что возникает «дома», и наоборот, к глорификации того, что приходит из «центра». Как отмечает другой теоретик — Аполлон Амоко, ключевая черта колонизированного «я» — убежденность в том, что отсталость колонии есть результат ее культурного наследия, которое следует маргинализировать за счет активного подражания культурным трендам «метрополии».
Ашис Нанди пишет: «В политической культуре азиатских и африканских обществ, где колониализм создал бинарную оппозицию между традицией и модерном, традиция воспринимается как противоположность модерна, то есть к ее чертам относят враждебность разуму и духу демократии, неподвижность, недостаток гибкости и невосприимчивость к научному прогрессу. Такое восприятие традиции сопровождается призывом к аборигенам отказаться от предрассудков и споров между собой и научиться от прежних хозяев страны и ее новой немногочисленной модернизированной элиты добродетелям рациональности, гибкости и толерантности. Авторы этих призывов, произносимых с миссионерским запалом, выступают одновременно в роли обвинителей, свидетелей, присяжных и судей».
Ярослав Говин, в настоящее время министр науки и образования в правительстве ПиС, удивительно схожим образом описывал несколько лет назад принципы польского интеллектуального истеблишмента, главным представителем которого является «Газета выборча»: «Интеллектуальные круги, сосредоточенные вокруг “Газеты выборчей”, убеждены, что Польшу необходимо модернизировать за счет конфронтации с местной традицией. Модернизация должна проводиться на основе моделей, использованных в других странах и там показавших себя. Однако имитация нечасто бывает успешной… “Выборча” исходила из той предпосылки, что польскую идентичность нужно радикально трансформировать, поскольку она неизлечимо заражена национализмом, болезненными комплексами “поляка-католика”, антисемитизмом или неверием в рынок и капитализм».
Сам шеф-редактор «Газеты выборчей» Адам Михник в 90-е годы использовал для описания первых шагов Польши в семье демократических наций неожиданно «постколониальную» метафору: «Мы вступили в эпоху демократии без политической культуры, свойственной демократии. Словно бы дикаря из джунглей посадили за компьютер».
Где выход?
Следствием такого подхода стало существование двух миров, глядящих друг на друга с отвращением и страхом. С одной стороны, это вера в модернизацию не как прагматичный выбор, но как моральную норму — вера в необходимость «перевоспитания» общества. С другой стороны, это убежденность в том, что предлагаемая модернизация — лишь бездушная имитация чужих норм, а значит, это атака на польскую идентичность, начатая космополитичной элитой. Доминиканский теолог и философ Яцек Салий отмечает «высокий уровень самоагрессии в коллективном сознании поляков». На языковом уровне это проявляется в разнообразии оскорбительных названий для обозначения отсталости и реакционности. Их сложно перевести, поскольку они созданы «для внутреннего употребления» и используются только по отношению к части самого польского общества: „kołtuneria”, „zaścianek”, „Ciemnogród” [6]. Напротив, многие обитатели «замка тьмы» столь же однозначно противопоставляют себя (в радикальной версии) «жидобольшевикам и масонам» или — все более популярное в последние годы выражение — «леммингам», тупо следующим трендам политкорректности и «правильной европейскости», диктуемым «салонами» истеблишмента.
Все попытки «усесться поверх баррикады», «навести мосты» между двумя лагерями, сопротивляться логике поляризации в польской политике до сих пор заканчивались неудачей. Об этом могли бы многое рассказать многочисленные «либеральные» отщепенцы от ПиС или «консервативные» изгнанники из ГП. Конечное превращение ПиС в партию национал-католического бунта (кто до 2005 года мог заподозрить Ярослава Качиньского в глубокой привязанности к католической церкви?), а Платформы — в группировку посткоммунистического истеблишмента с лозунгом «модернизации через имитацию» стало доказательством силы постколониальной схемы.
По мнению большинства консервативных комментаторов, ключом к победе вначале Анджея Дуды на президентских, а затем ПиС на парламентских выборах стало «строительство общества», «возвращение полякам их достоинства» и «субъектности» (podmiotowość) как во внутренних, так и во внешнеполитических делах. Эта манифестация польскости противопоставляется основным положениям польского имитационного либерализма. В то же время вместо традиционной «оборонительной» риторики программма нынешних «сарматов» формулируется в более позитивных выражениях и ориентирована на будущее. Кроме того, надежду несет и смена поколений в либеральном лагере. Характерно, что молодые наследники «сердитых стариков» — Адама Михника или Яцека Жаковского — со все большей иронией комментируют их истерическое запугивание «концом демократии» в связи с победой ПиС. Не принимая программу консерваторов, молодые левые интеллектуалы уже воспринимают выборы не как апокалиптическую «войну миров», а как рутинную демократическую процедуру. Они, как и молодые консерваторы, не приемлют хронического презрения к собственному обществу, столь типичного для многих ведущих фигур последней четверти века. Это позитивные сигналы для будущего.
Источник: Demokratický střed
Английская версия: V4Revue
Комментарий переводчика статьи, кандидата исторических наук, журналиста, редактора отдела информации Радио «Свобода» Ярослава Шимова
Статья Мацея Ручая представляет несколько нетрадиционный (по крайней мере для российского читателя) взгляд на общественно-политическую ситуацию в сегодняшней Польше. Но этим дело не исчерпывается: при ее чтении трудно избежать мысли о параллелях с Россией. Конфронтационный тип политической культуры, который описывает автор, присущ не только Польше, но и, к сожалению, большинству стран Восточной Европы и постсоветского пространства. Для него характерно стремление к исключению идейных и политических противников из числа сограждан, заслуживающих понимания и диалога, направленного на достижение определенного modus vivendi. В России это отчетливо проявляется в противостоянии либералов и лоялистов, «рукопожатных» и «путиноидов», «майданутых» и «ватников». Основных отличий от Польши здесь, правда, два, и оба — не в пользу России.
Во-первых, в Польше продолжает существовать достаточно крепкая демократическая институциональная рамка, которая вынуждает оба лагеря, «неосарматов» и «евромодернизаторов», при всем их взаимном отвращении, вести диалог друг с другом — в парламенте, СМИ, в рамках разного рода общественных дискуссий и т.д. Специфика российского режима и его развитие в последние годы, напротив, привели к ситуации, когда оппозиционные взгляды ведут к исключению из нормального политического процесса (который в РФ уже фактически перестал существовать), а то и к социальной маргинализации целых групп граждан. Возможности для самовыражения в этом случае сводятся едва ли не исключительно к болтовне в социальных сетях, которая, естественно, не может заменить собой нормальную гражданскую активность. Во-вторых, если в Польше количественное соотношение либерального и консервативного лагерей примерно 1:1, о чем свидетельствуют и результаты выборов, то в России люди «нестандартных» взглядов — а это не только либералы, но и, например, значительная часть русских националистов — фактически загнаны в политические резервации. Их голос большинство общества не слышит или почти не слышит, и, при нынешнем соотношении сил между ними и этим большинством, а также учитывая усилия государственной пропаганды по изобличению «пятой колонны», можно сказать, что политическая поляризация приобретает в России такие масштабы, по сравнению с которыми проблемы польской демократии можно считать практически не существующими.
Общей для обеих стран, однако, является проблема «колониального» сознания. Российский либерализм в том виде, в каком он вышел на историческую сцену в начале 1990-х годов, был, возможно, еще более имитационным и подражательным, нежели либерализм части истеблишмента польской Третьей республики. Более того, само это подражание в России оказалось явно менее удачным — если судить хотя бы по политическим и экономическим итогам последнего десятилетия прошлого века в обеих странах. Кроме того, консервативный («неосарматский») лагерь в Польше, при всей специфике его идеологии, никогда не противопоставлял свою страну Европе (хотя противопоставляет ее Евросоюзу как, по мнению большинства польских правых, образованию бюрократическому и искусственному). Для польских консерваторов Польша — безусловная часть Европы, просто специфическая и во многих отношениях лучшая: здесь можно вспомнить романтическую теорию «Польши — Христа Европы» и многие другие концепции собственной исключительности, свойственные польскому национализму. Однако, повторю, это национализм, рассматривающий себя в рамках европейской, прежде всего католической, традиции, мыслящий себя ее важной и неотъемлемой частью. Именно здесь у польских консерваторов есть точка соприкосновения с соотечественниками-либералами.
Напротив, нынешний российский консерватизм представляет собой коктейль из имперскости, причудливым образом опирающейся на обе исторические традиции — царскую и советско-сталинскую, а также православного мессианства, социального консерватизма и государственного патернализма. Европа и Запад для носителей такого мировоззрения — силы чужие и враждебные, поэтому с собственными, российскими либералами-западниками разговаривать в принципе не о чем: они автоматически исключаются из числа соотечественников, не воспринимаются иначе как «предатели», «власовцы», «пятая колонна». Трудно сказать, насколько быстрым и удачным окажется выход Польши из порочного круга политической поляризации (здесь я не склонен полностью разделять оптимистичные выводы Мацея Ручая). Но уже сейчас ясно, что для России эта задача будет куда более трудной. Однако, как и в польском случае, надежды здесь, видимо, следует возлагать на тех (пока немногочисленных) представителей политически активной части общества, которые сумеют увидеть в своей стране часть Европы, но при этом самоценную ее часть, заслуживающую «зрячей», критичной, но безусловной любви. Тех, для кого «центр цивилизации» будет там, где они живут, — притом что сама эта цивилизация останется европейской, а жизнь — русской. Даст Бог, такое еще возможно.
Примечания
Комментарии