Федор Корандей
О любви к Родине
Родное и далекое: слово в защиту краеведения
© Flickr / Elo Vazquez
Родина (и страна Россия как таковая) в том идеологическом конструкте, которым обычно описывается это чувство, не географическое понятие. В первую очередь, конечно, это идеологема, происходящая из старинной националистической историографии, такая же «изобретенная» при помощи отсылок к Горацию Коклесу [1] и просто Горацию «традиция», как frontières naturelles или Lebensraum. Метафора, описывающая соединение государства и символической системы, — «не территория, а исторически сложившаяся символическая система» [2]. Нарративы идентичности российского общества, как правило, строятся на исторической аргументации. Чтобы убедиться в этом, достаточно посетить любой книжный магазин, от провинциального сетевого сарая до «Фаланстера» и «Порядка слов». Книжек по истории отечества, неважно какого качества, вы найдете достаточно, книжек по географии отечества — скорее всего, ни одной.
И это не исключительно российское явление. Для культуры, породившей эту ситуацию, время (история, становление, прогресс) было важнее пространства (географии, распределения, взаимосвязанности). Авторами «пространственного поворота» в социальных и географических науках, происходившего во второй половине XX века, когда темные стороны националистической идеологии уже были очевидны (и поэтому «нормальные» историки ушли из этого бизнеса) [3], двигала потребность восстановить дискурсивный баланс между этими категориями. В этом смысле интересен опыт географов как специалистов, для которых пространство является главным предметом. История до сих пор ощущается как более престижная в интеллектуальном смысле область занятий, — писал Эдвард Соджа и признавался, что в Бронксе своего детства (род. 1940) он никогда не пытался мечтать о карьере географа: его бы не поняли [4].
Такое место географии в массовом воображении — следствие академического разделения труда, восходящего к XIX веку [5]. Понимая это, в новом, изменившемся мире теоретики «пространственного поворота», в том числе, например, автор термина geographical imagination Дэвид Харви, предлагали вернуть пространство в круг актуальных тем, сделав его близким человеку через непосредственный опыт, биографию и восприятие. Эта «социализация» пространства [6], обнаруживающая, что пространство и общество находятся в отношениях взаимного конструирования, требует постоянной работы. Возможно, эту работу некому делать в огромной сверхцентрализованной урбанизированной стране, не отличающейся развитыми транспортными сетями, независимыми медиа и теплым общественно-политическим климатом. На вопрос о том, как выглядит родина физически, современные городские подростки начинают рассказывать о березках, а после уточняющих вопросов умолкают, потому что даже в момент, когда нужно заменить общий стереотип стереотипом регионального или местного уровня, не говоря уж про описание собственного опыта, их языка становится недостаточно.
Опыт пространства есть у каждого, он обилен и разнообразен, но запечатан, как пещера Али-Бабы. Человеку, например, трудно принять даже ту мысль, что известный ему, как и большинству других россиян, в ощущениях и опыте ландшафт родины — в первую очередь ландшафт города (74% населения; для 67% населения — ландшафт крупного города, для 40% — ландшафт миллионного города), а не деревня с березками и тем более не камчатские вулканы с медведями [7]. Адекватное представление о собственном бытии в полосе расселения, которая на большей части территории страны представляет собой узкий архипелаг затерянных огней, вытянутый вдоль Транссиба, — вещь насущная и для общества, и для государства. Именно в этом архипелаге формируются представления о будущем российского пространства. Неразвитое географическое воображение — следствие прошлого страны и причина ее будущего.
Пространство России — не метафизическая константа, а социально конструируемый феномен. Исполненный ужаса пессимизм по отношению к исполинским пространствам страны — почтенная интеллектуальная традиция, описывающая трагедию образованного человека, вынутого из Москвы или Петербурга и вынужденного скакать пять тысяч верст от мысли до мысли. Бережно лелея эти образы Вяземского и Чехова, советский и постсоветский человек поступал и поступает радикально наоборот, активно производя пространства, отражающие совсем другую картину мира. Интересна, например, эволюция массовых пространственных практик. Позднесоветские феномены, такие как турпоходы и дача, звали человека назад к природе, выражая кризис идентичности населения, переживающего стремительную урбанизацию [8]. Нынешние модные увлечения, как известно, поменяли вектор: сейчас популярны широко понимаемый урбанизм, включающий в себя отнюдь не только проблемы городского планирования, но и, скажем, психогеографические прогулки, позволяющие преодолеть механическое восприятие ландшафта, прежде всего городского. Риторика полных энтузиазма городских активистов, действующих, как правило, параллельно деятельности городских администраций, напоминает риторику «теории малых дел». Но что такое «малые дела», если речь идет о географическом воображении? История популярной географической литературы полна примеров того, как единственный текст, оказавшись в нужное время и в нужном месте, надолго определял репутацию той или иной территории.
География располагает обширным репертуаром страноведческих методов, которые в нашей стране за пределами науки практически неизвестны. Самый древний корень географии — хорография. Способность создавать информативные, насыщенные и точные, но при этом живописные и легкие для восприятия описания стран и регионов всегда была и остается сущностным признаком настоящего географа.
Накануне превращения географии в (пост)позитивистскую науку современного типа она была заставлена многотомными сочинениями, описывающими весь мир, отдельные империи и национальные государства. Масштаб этих трудов и профессионализм, с которым осуществлялись подобные проекты, поражают воображение. Смотрите, например, воспоминания В.П. Семенова-Тян-Шанского о работе над «Полным географическим описанием Отечества», осуществлявшейся под руководством его отца [9].
Однако Семеновы-Тян-Шанские были для отечественной географии и великолепным началом, и лебединой песней. В тот период, когда в Европе и Америке вырастала современная Human Geography (география человека, общественная география), создатели которой размышляли о множестве очень тонких материй, от проблемы стиля географических описаний до самой природы топофилии — эмоциональной привязанности к месту [10], в СССР эта часть географии была редуцирована до географии трудовых ресурсов.
После воссоединения отечественной науки с мировой, открытия интернациональной географии человека стали доступны для специалистов, но широкой публике почти неизвестны. Для широкой публики география по-прежнему лишена «человеческого» измерения, предельно дегуманизирована. Думаю, что не ошибусь, если скажу, что в массовом восприятии это прежде всего физическая география школьного образца. При этом популярные пространственные практики в России сейчас несомненно развиваются по моделям, которые давно и постоянно изучаются представителями Human Geography.
В условиях недоверия к «официальным» нарративам пространство должно осваиваться (и осваивается) через непосредственный опыт. Практики «репрезентации пространства» [11], которые порождают и которыми порождаются современные урбанисты и психогеографы, в отличие от практик, принятых в эпоху Нового времени, совсем не литературны. Они телесны («заброшки» и их исследователи, убегающие от охраны; «беспечные прогулки» по непредсказуемым маршрутам); визуальны («страноведческие» фотоблоги); тяготеют к перформансу и хэппенингу (длинный ряд, открываемый рафинированными «Коллективными действиями» и завершаемый неуклюжим подростковым флешмобом в районной библиотеке). В самом массовом своем виде они превращаются в периодические пространственные ритуалы, принимающие форму «демонстративной» социальной критики («Монстрация» — приспособленный к российским реалиям вариант движения «Право на город») или поэтического высказывания («ландшафтные» литературные фестивали, перформативная часть которых важна, пожалуй, более, чем содержание декламируемых текстов). За всем этим чувствуется недоверие к «традиционным» дискурсам, в первую очередь телевизионному, стремление «очистить» восприятие пространства, сделать его частью собственного, непосредственного, опыта.
Часть современной российской литературы определенно растет из этого же корня, документируя открытия, сделанные в ходе таких «бессловесных» практик. Очень важны в этом смысле некоторые тексты и методы Мирослава Немирова, который подменил «пустой» пространственный нарратив энциклопедического формата, свойственный для позднесоветского/постсоветского популярного географического знания, тотальным и страстным описанием городского экзистенциального опыта [12], Дмитрия Данилова, который описывает индивидуальные эксперименты по освоению и проживанию пространства [13], другие практики, вроде тушинских «ледовых походов» московских поэтов или «воскресных путешествий» тюменцев, участником которых был автор [14], и так далее, список можно продолжить. Все эти процессы, безусловно, не всенародны, их участники представляют собой по отношению к общему числу населения не более чем статистическую погрешность. Тем не менее, именно в этом пространстве, кажется, формируются новые способы говорить о родной стране как о пространстве эмоциональной и деятельной привязанности к городам и весям, о пространстве, где складывается новый язык, для которого не имеют никакого значения отношения агрессии и обороны, язык совместной счастливой жизни, труда, созерцания и любви.
Примечания
Комментарии