Пути русского национализма: от либерализма к консерватизму

Торжество бюрократического национализма: имперская Россия на пороге революции

Дебаты 22.04.2016 // 4 780
© У Медного всадника. Санкт-Петербург. Конец XIX века

От редакции: Новый сет личного проекта историка C. Сергеева на Gefter.ru

На волне гласности, пусть и относительной, сопутствовавшей Великим реформам, русский национализм вышел из полукатакомбного существования и стал влиятельным явлением легальной печати. Ранее всего о себе заявили в этом смысле славянофилы (уже в 1856 году начал выходить их журнал «Русская беседа»), несомненным интеллектуальным лидером которых в этот период сделался И. Аксаков (оба Киреевских, Хомяков, К. Аксаков скончались один за другим в краткий отрезок с 1856-го по 1860 год, Самарин, Кошелев, Черкасский ушли в практическую работу по реализации крестьянской реформы).

Иван Сергеевич был гораздо более трезвомыслящим идеологом, нежели его старший брат или Хомяков, чуждым туманных историософий, приверженность к которым составляла слабость последних. Тем не менее, став вождем направления, Аксаков посчитал необходимым принять историческую схему старшего брата о неполитическом характере отношений Земли (народа) с государством в России как догмат, внеся в нее, однако, важное дополнение — понятие общества (разработанное в цикле его статей 1862 года в газете «День»), пусть неформально, но ограничивающего пределы государственных компетенций. Таким образом, Иван Сергеевич сделал «либерализм» славянофилов гораздо менее «археологическим».

Притом что вроде бы собственно политических требований Аксаков не выдвигал, он «создал достаточно отчетливую концепцию “неполитического либерализма”, где постоянное указание на “неполитичность” могло повторяться и утверждаться лишь за счет предельно суженного понимания “политического”, высвобождая тем самым пространство для складывания политического общества как пространства оформленного общественного мнения» (А.А. Тесля). Показательно для роста либерального компонента в славянофильстве того времени, что сама общественная среда мыслилась Иваном Сергеевичем как бессословная (он даже выступил с публичным призывом о самоупразднении дворянства): «Чем меньше сословий, чем меньше перегородок, разделяющих людей между собою, тем легче их соединить, тем возможнее деятельность единиц».

Аксаков последовательно проводил в своей публицистике идею о необходимости эволюции Российской империи в Русское национальное государство: «…Россия потому только и Россия, что она Русь — живое, цельное тело, а не мозаическая сборка иноверцев и иноплеменных. К этому телу могут прилепляться прочие народные личности и тела, могут претворяться в его органическую сущность или только пользоваться его защитой, — но весь смысл бытия, вся сила, разум, историческое призвание — заключается именно в святой Руси… Русское государство только до того времени и в той мере крепко и сильно, в какой оно проникнуто духом русской народности, пока остается верным народным русским началам, пока оно Русь… Русский Государь есть Русский Государь, и только, а не Польский, Немецкий и т.д. Если прочие народности и находятся под защитой его могучей державы, то на том только условии, чтоб эта защита не противоречила выгодам, счастью и благоденствию Русской народности».

Русскость определялась Аксаковым религиозно, православие представлялось ему «существенным содержанием русского национального типа»: «Что значит выражение русский католик?.. Оно значит: русский, отрицающий православие…Что же останется за тем у русского, из его русской народности, вне этого начала, им отвергаемого?.. Язык, физиологические признаки, верноподданичество? Но разве в этом только заключается народность? Где же духовные ее элементы? Какая же может быть общность духовных национальных интересов у латинянина с православным русским? Хороши русские — латинского, Моисеева, Магометова закона, которые не могут назвать Русь — Святой Русью, как ее называл создавший ее православный русский народ!»

Несколько позднее устами М.Н. Каткова заявила о себе гражданская версия русского национализма, которую издатель «Московских ведомостей» развернуто изложил в ряде статей 1864 года. Главный нерв этих работ — в утверждении нескольких простых тезисов: 1) цивилизованное государство = национальное государство; 2) в национальном государстве возможна только одна нация; 3) в России такой нацией может быть только русская нация; 4) членство в русской нации не связано с узко-этническими или конфессиональными критериями, а основывается на лингвистической и гражданской ассимиляции.

В качестве образцов в решении национального вопроса Катков, в ту пору убежденный западник, предлагал Францию и Пруссию («обе эти страны, бесспорно, принадлежат к самым цивилизованным»). Нация — не синоним этноса, а «понятие политическое»: «Когда речь идет о политической национальности, то имеются в виду не племенные, этнографические особенности, которыми характеризуется то или другое народонаселение и которых во всяком государстве бывает множество, и особенно много, например, во Франции, по преимуществу гордящейся своим национальным единством… Признать какой-либо элемент в качестве нации — это… значит… дать ему власть, сообщить ему обязательную силу. В признании нации решается вопрос о власти, о правительстве, о государстве… Господствующая в государстве нация есть само государство. Государственная польза не может быть отделена от пользы той нации, в которой заключается вся сила Русского государства и, стало быть, все величие венчающей его верховной власти… В России нет и не может быть другой национальности, кроме русской, другого патриотизма, кроме русского, причем мы вполне допускаем, что русскими людьми и русскими патриотами могут быть, как и бывали, люди какого бы то ни было происхождения и какого бы то ни было вероисповедания… Для того, чтобы быть русским в гражданском смысле этого слова, достаточно быть русским подданным».

Разумеется, с точки зрения Каткова, для нациестроительства в многоконфессиональной стране религиозный критерий национальной идентичности не подходит (и в этом он радикально расходился с Аксаковым): «Ни христианство, ни православие не совпадают с какой-либо одной народностью… Как православными могут быть и действительно есть и нерусские люди, так точно и между русскими есть неправославные… Было бы в высшей степени несообразно ни со вселенским характером православия, ни с политическими и национальными интересами России отметать от русского народа всех русских подданных католического или евангелического исповедания, а также еврейского закона, и делать из них, вопреки здравому смыслу, поляков или немцев. Народы различаются между собой не по религиозным верованиям, а прежде всего по языку, и как только русские католики и евангелики, а равно и евреи усвоили бы себе русский язык не только для общественного житейского своего обихода, но и для духовной своей жизни, они перестали бы быть элементом в национальном отношении чуждым и опасным русскому обществу».

Педалирование Катковым языкового критерия национальной идентичности вместо религиозного во многом исходило из практической повестки дня. Формирование русской Большой нации из великороссов, малороссов и белорусов наталкивалось на проблему наличия среди последних двух немалого числа католиков, вовсе не желающих менять свою конфессиональную принадлежность, но в то же время не идентифицирующих себя как поляков, хотя католическое богослужение в Западном крае шло на польском языке и становилось орудием польского нациестроительства. Таким образом, проблема состояла в том, чтобы деполонизировать и русифицировать католицизм в России. Русифицировать предлагал Катков и иудаизм. Издатель «Московских ведомостей» был, кажется, единственным русским националистом позапрошлого столетия, абсолютно свободным от антисемитизма и видевшим в евреях чрезвычайно полезный элемент русской политической нации, недвусмысленно намекая на необходимость даровать евреям гражданское равноправие, ибо «евреи везде, где только признают их права, действуют в интересах политического единства страны». Ну и уж совершенно очевидной логика лингвистического национализма казалась Михаилу Никифоровичу в вопросе о старообрядцах, которым для вхождения в русскую нацию не нужно было даже преодолевать языковой барьер.

Еще одним направлением легально-«журнального» национализма 60-х годов стало почвенничество, которое, исходя из идей А.А. Григорьева, развивали Ф.М. Достоевский и Н.Н. Страхов, гораздо более, чем первый, выходя за пределы литературы в узком смысле слова. Особенно это касается Достоевского. Его культурно-политическая программа типична для восточноевропейского националиста эпохи модерна, но осложнена российской спецификой, связанной с необходимостью преодоления социокультурного раскола русского общества в результате петровских реформ. Оценка последних в этом контексте довольно сурова и близка к славянофильской. В то же время Достоевский, в отличие от славянофилов, считал образованность, полученную верхами с Запада, необходимым элементом дальнейшего развития России. Ее будущее виделось писателем, вслед за Григорьевым, как синтез «народных» и «общечеловеческих» (европейских) начал, символизируемый фигурой Пушкина. С одной стороны, интеллигенция должна припасть в поисках вековечных национальных идеалов к «нетронутой еще народной почве»: «Русское общество должно соединиться с народной почвой и принять в себя народный элемент. Это необходимое условие его существования…» С другой — интеллигенция обязана передать народу свое европейское просвещение, ту сумму знаний, которую она накопила за «петербургский период», поэтому развитие народной грамотности выдвигалось Достоевским как первоочередная задача.

Своеобразным испытанием на прочность пореформенного национализма стало польское «Январское восстание» 1863 года. Русское общество, которое в период Великих реформ впервые после «дней Александровых прекрасного начала» почувствовало себя самостоятельной социально-политической силой, откликнулось на него чрезвычайно живо и патриотично. Государственные проблемы снова стали осознаваться обществом как свои, тогда как, скажем, общественная реакция на польское же «Ноябрьское восстание» 1830 года при жестком николаевском диктате была куда менее единодушна. Характерно, что политическая «великодержавная» лирика Пушкина начала 30-х годов (в том числе и знаменитое «Клеветникам России») воспринималась весьма неоднозначно даже в его ближайшем окружении (Вяземский, например, резко осуждал ее). Общество, наконец-то увидевшее в себе «хозяина земли Русской», стало трепетать за целостность империи, опасаясь потери «исконно русских областей», и опознало в польских инсургентах не «жертв самовластия», а экзистенциальных врагов.

Либеральный западник В.П. Боткин писал либеральному западнику И.С. Тургеневу: «Лучше неравный бой, чем добровольное и постыдное отречение от коренных интересов своего отечества… Нам нечего говорить об этом с Европою, там нас не поймут, чужой национальности никто, в сущности, не понимает. Для государственной крепости и значения России она должна владеть Польшей, — это факт, и об этом не стоит говорить… Какова бы ни была Россия, — мы прежде всего русские и должны стоять за интересы своей родины, как поляки стоят за свои. Прежде всякой гуманности и отвлеченных требований справедливости — идет желание существовать, не стыдясь своего существования». Будущий проповедник «непротивления злу насилием» и будущий автор обличающего притеснения поляков в России рассказа «За что?» Лев Толстой спрашивал в письме у «певца весны и любви» Афанасия Фета: «Что вы думаете о польских делах? Ведь дело-то плохо, не придется ли нам с вами… снимать опять меч с заржавевшего гвоздя?»; адресат ему отвечал: «…самый мерзкий червяк, гложущий меня червяк, есть поляк. Готов хоть сию минуту тащить с гвоздя саблю и рубить ляха до поту лица». Толстой и Фет всерьез думали вернуться в армию.

В 1863 году русский национализм впервые со времен декабристов выступил как влиятельная общественная и даже политическая сила. Общепризнанно, что только благодаря небывалому патриотическому подъему общества правительство смогло избавиться от колебаний и занять твердую позицию в отношении как польского мятежа, так и попыток вмешательства во внутренние дела России европейских держав. У многих возникло ощущение подлинного нравственного обновления нации: «Великая перемена совершилась в русском обществе — даже физиономии изменились, — и особенно изменились физиономии солдат — представь — человечески интеллигентными сделались» (Боткин — Тургеневу). И подъем этот возглавили именно тогдашние лидеры русского национализма — Катков и (в меньшей степени) И. Аксаков. Особая роль Каткова в ту эпоху впоследствии подчеркивалась даже в авторитетных университетских курсах русской истории (скажем, у С.Ф. Платонова).

Более того, «польская смута» заставила самодержавие временно отказаться от традиционных имперско-сословных ориентиров в национальной политике и взять на вооружение националистические практики, о чем свидетельствует деятельность М.Н. Муравьева и К.П. Кауфмана в Северо-Западном крае и Н.А. Милютина в Царстве Польском. Никогда подобные методы и идеи не использовались имперской бюрократией столь масштабно. Несмотря на то что к концу 60-х годов политика «русского дела» была свернута, она явилась важным прецедентом, к которому можно было вернуться как к чему-то опробованному и доказавшему свою эффективность (во всяком случае, в СЗК).

События 1863 года актуализировали для русского общества проблему построения Большой русской нации, включающей в себя как великороссов, так и малороссов и белорусов, вообще открыли для широкой публики национально-государственное значение Западного края. Именно с этого времени в фокус столичной публицистики попадет украинофильство и начинает обсуждаться его опасность для русского единства. Проблема противостояния «полонизму» в ЗК инициировала чрезвычайно важную полемику Каткова и Аксакова о главном критерии национальной идентичности: язык или религия?

Наконец, польский мятеж косвенным образом «убил» «левый» национализм Герцена – Бакунина – Огарева. Пропагандистская поддержка повстанцев и даже, в случае с Бакуниным, непосредственное участие в их акциях радикально подрубили авторитет этой группы: тираж «Колокола» упал с 3 тыс. экземпляров до 500, «существование его стало едва заметным» (А.А. Корнилов). Герцен отнюдь не был безусловным сторонником восстания, считая его преждевременным. И уж конечно не сочувствовал лозунгу «Польша от можа до можа». Но вынужденный из соображений политической тактики поддержать мятеж, он вступил в резкий диссонанс с русским общественным мнением. Соответственно и его версия национализма была отвергнута как выступавшими ранее в союзе с ним по ряду вопросов славянофилами, так и потенциальной «почвенной» силой «левого» национализма — старообрядцами, оживленные контакты с которыми резко оборвались по инициативе последних именно в 1863 году, в связи с позицией «Колокола» по польскому вопросу. «Левый» национализм стал символом национальной измены, что, с одной стороны, отвратило от него даже либеральных националистов, с другой — укрепило отторжение от национализма среди социалистов, наоборот, признавших «пораженчество» единственно возможной позицией и примером для подражания в сходных ситуациях. Кто же не помнит ленинскую апологию Герцена, якобы спасшего «честь русской демократии»?

Кроме того, 1863 год косвенно способствовал росту консервативных настроений в русском обществе вообще и, в частности, эволюции русского национализма от либерализма (преобладавшего в нем в начале Великих реформ) к консерватизму. Н.И. Тургенев еще в 1847 году прозорливо называл польскую проблему, наряду с крепостным правом, одним из двух главных препятствий «для прогресса в России»: «Во всех событиях, сулящих русским некий прогресс, поляки ищут только средство для достижений своей цели, которая не может совпадать с интересами России, ибо если русские хотят свободы и цивилизации, то полякам сначала нужна независимость, без которой нельзя и мечтать о других благах».

Либерализация России неизбежно вызывала угрозу польского сепаратизма и потери западных окраин, с которой общество, при всем своем возросшем влиянии, справиться, естественно, не могло. Поэтому националистам сила самодержавия для «русского дела» стала казаться важнее его ограничения. В этом настроении — одна из важнейших причин перехода признанного лидера русского национализма Каткова с либеральных на охранительные позиции.

***

В 1867–1869 годах русские националисты слаженно выступили еще по одному вопросу — «остзейскому», когда в одном русле действовали «национально-государственнические» «Московские ведомости» Каткова, славянофильская, издававшаяся на деньги московского купечества «Москва» Аксакова (там только в 1869 году на эту тему появилось 32 передовицы) и либеральный «Голос» А.А. Краевского. Важнейшей акцией «национальной партии» стал выход первого тома «Окраин России» ветерана «остзейской войны» Ю. Самарина, полностью посвященного Прибалтике и поднимающего те же проблемы, что и «Письма из Риги», но более развернуто и фундированно. Правда, издавать эту работу пришлось в Праге (а следующие ее выпуски, по иронии судьбы, в Берлине), сам же автор заслужил высочайший выговор. Результат этой акции оказался невелик, а обсуждение прибалтийской проблемы было прекращено запретом сверху.

Цензура вообще весьма жестко контролировала националистическую прессу. Особенно доставалось аксаковским изданиям. В 1859 году после второго номера прикрыли газету «Парус» (а в III Отделении хлопотали о ссылке издателя в Вятку). В 1862 году Аксаков был временно отстранен от редакторства «Дня» за отказ назвать автора одной из статей, возбудившей цензурное негодование. В 1868 году после девяти предупреждений и трех приостановок, по непосредственному распоряжению Александра II была закрыта «Москва» (в основном из-за статей все о том же немецком засилье в Прибалтике), а сам Иван Сергеевич опять, как в старые добрые николаевские времена, был лишен права заниматься издательской деятельностью — запрет этот действовал 12 лет! В 1874 году был арестован тираж аксаковской биографии Ф.И. Тютчева. Немудрено, что вполне умеренный и благонамеренный Аксаков в частных письмах, бывало, высказывался как заправский революционер: «Правительство есть истинный душегубец русской земли. И это душегубство в тысячу раз страшнее и преступнее всякого убийства… Не обвиняйте общество в недостатке патриотизма. Не надо ему этого дешевого Вашего патриотизма, к которому правительство во дни бед прибегает, как к готовой силе, продолжая душить общество во дни мира! Общество понимает, что враг России не в Польше, а в Петербурге, что злодей его — само правительство».

Цензурным ударам неоднократно подвергались и «Московские ведомости» Каткова, но все же до закрытия газеты дело не дошло: у ее издателя имелись сильные покровители наверху. Тем не менее, в конце 60-х — начале 70-х годов Михаил Никифорович вошел в настолько жесткое противостояние с правительством, что ему было негласно запрещено писать о национальном вопросе. С 1871-го до 1882 года Катков хранил о нем вынужденное молчание. В эти годы он все более «правел», окончательно отказался от ставки на пробуждение общественной активности и переключил свою неуемную энергию на борьбу с «нигилизмом» и проповедь классической системы образования. «…В 1870-е гг. Катков все больше осознает, что обладает лишь одним средством для проведения в жизнь своих взглядов — государственным аппаратом. Из “случайного органа государственной деятельности” “Московские ведомости” превращаются в “департамент Каткова”, за них все чаще прямо заступается цензура. Поэтому и национализм Каткова — в противоположность… антибюрократическому национализму славянофилов… целесообразно называть национализмом бюрократическим» (А.Э. Котов).

Тогда же ощутимо «правеет» и Достоевский. С начала 70-х пропаганда реформ из его публицистики, по сути, исчезает (скажем, он практически не обращается к столь волновавшей его ранее проблеме всеобщей грамотности). Зато в «Дневнике писателя» все большее место занимает ядовитая критика русского либерализма, который под пером автора «Бесов» становится чуть ли не главной помехой истинно национальному развитию России, ибо его квинтэссенция — якобы презрение к русскому народу как к «недостойной, варварской массе» и отрицание его идеалов. Возможно, были в среде русского либерализма персонажи, напоминающие эту карикатуру, но в ней невозможно узнать таких его вождей, как К.К. Арсеньев, А.Д. Градовский, К.Д. Кавелин, А.Н. Пыпин, Б.Н. Чичерин…

Особенно важна здесь фигура Градовского, запальчивой и несправедливой полемике против которого Достоевский посвятил третью главу «Дневника писателя» за 1880 год. Этот ученый-правовед и публицист был, пожалуй, самым ярким представителем русского национал-либерализма второй половины XIX века, стремившимся к органическому синтезу западничества и славянофильства (о последнем он много и с большим уважением писал). Он автор первой более-менее систематической научной работы по национальному вопросу на русском языке (1873), в которой дал четкое определение «народности»/нации: «совокупность лиц, связанных единством происхождения, языка, цивилизации и исторического прошлого», каждая народность «имеет право образовывать особую политическую единицу, т.е. государство». Градовский достаточно внятно изложил свою социально-политическую программу в статье 1879 года «Социализм на западе Европы и в России»: «Достроить крестьянскую реформу, т.е. преобразовать податную систему, обеспечить свободу передвижений и открыть возможность правильного переселения крестьян; привести в правильную систему новые судебные и “общественные” учреждения, пересмотреть разные старые уставы, остающиеся еще в силе и даже пускающие свои ростки в учреждения новые; устранить разные “поправки”, внесенные в новые законы во имя старых требований; обратить к деятельности по местным учреждениям лучшие силы страны, зная, что в этих учреждениях — школа и фундамент будущей России; воспитывать общество в сознании права, в уважении к себе и другим, в чувствах личной безопасности и достоинства; поднять уровень народного образования широким распространением школ и других орудий грамотности — таковы задачи нашего времени».

Что тут антинационального, что тут вредного для русских? Программа реальных дел, отвечающая на реальные вызовы времени, весьма близкая к тому, что проповедовал некогда и сам Достоевский. Но в «Дневнике писателя» ничего подобного мы не встретим. Зато в изобилии найдем красноречивые рассуждения о смирении русского мужика и его любви к страданию; об особых отношениях в России между царем-отцом и народом-детьми (в силу чего в любой момент царь-отец может дать народу такую неслыханную свободу, которая и не снилась гнилым западным демократиям); о том, что главное в политике — не совершенствование общественных учреждений, а христианские идеалы, будто бы способные сами по себе преобразить русское общество. Вместо серьезной дискуссии о возможных формах народного представительства в России — огульное отрицание последней как «аристократии интеллигенции» и выдвижение фантастического проекта (в духе «прямой демократии») опроса «серых зипунов» «по местам, по уездам, по хижинам». Типичный охранительский прием — представить свою позицию как супердемократическую в противовес «формальной», «ненародной» демократии либералов, самозванно приватизировав себе право говорить от имени многомиллионных низов.

Еще одним важным событием не только русской, но и мировой истории, в котором пореформенный национализм сыграл важную роль, стала Русско-турецкая война 1877–1878 годов. Она предоставила для националистов шанс, которого они, в силу их политической несопоставимости с всемогущим самодержавием, были практически лишены в мирное время — инвестировать во внутреннюю политику России национальный подъем, национальную консолидацию, создаваемые военным временем, и на этой волне попытаться претворить в жизнь свою программу модернизации сословно-династической империи в национальное государство. «Поскольку режим полностью блокировал создание институтов гражданского общества, …война осталась единственной ареной для участия нации в политической жизни» (О.Е. Майорова). Странным образом националисты (в особенности панславистского толка) не замечали, что проповедь внешней экспансии плохо согласуется с их же заботой о подъеме великорусского центра, ибо все издержки первой неизбежно ложились на плечи последнего.

Позднее в европейской прессе даже сложился миф, что Восточный кризис 1875–1878 годов был делом рук Славянских комитетов — общественных организаций, в которых были представлены националисты всех направлений, но превалировали, разумеется, славянофилы во главе с председателем Московского СК И. Аксаковым. Нельзя, однако, не заметить, что некоторые основания у этого мифа имелись. Известно, что Александр II крайне неохотно вступил в войну с Турцией в апреле 1877 года, по сути, уступая русскому общественному мнению, а это мнение было сформировано именно СК, чья позиция доходила до образованных русских через пламенную публицистику того же Аксакова и особенно Достоевского — члена Петербургского СК (на этой же волне поднялась новая националистическая газета — «Новое время» А.С. Суворина).

Однако освобождение Болгарии нимало не решило внутрироссийских проблем. Не переросли во что-то большее, чем амбициозная общественная организация, и СК. Уже в ходе войны правительство стало ограничивать их деятельность, возвращая в изначально заданную сферу благотворительности. А после знаменитой речи Аксакова 22 июня 1878 года по поводу позорных для России итогов Берлинского конгресса, в которой он, в частности, обвинил российских дипломатов в том, что они — «наши настоящие нигилисты, для которых не существует в России ни русской народности, ни православия, ни преданий», лишенные, как и нигилисты-революционеры, «всякого исторического сознания и всякого живого национального чувства», Московский СК был закрыт, а сам Аксаков на время выслан из Москвы. С той поры СК прежней роли центра общественного мнения более не играли.

Таким образом, Русско-турецкая война помогла возникновению национальных государств на Балканах (а в их становлении непосредственно поучаствовали члены СК — подданные империи, обходившейся без Конституции, В.А. Черкасский и А.Д. Градовский разработали болгарскую Конституцию 1879 года), но ни на шаг не продвинула национальную модернизацию в самой России.

***

Если считать именно идею национальной модернизации сутью русского национализма, то «национальное царствование» Александра III никак нельзя признать его торжеством. Пока власть была еще в растерянности после первомартовской катастрофы, она искала опоры в обществе, и потому с мая 1881-го по май 1882 года, т.е. в то время, когда Министерство внутренних дел возглавлял благоволивший славянофилам граф Н.П. Игнатьев, на внутреннюю политику империи имели определенное влияние И. Аксаков (к тому времени — издатель новой газеты «Русь») и сблизившийся с последним Р.А. Фадеев.

Аксаков призывал власть к немедленным социально-политическим преобразованиям: «…нужно… внутреннее обновление духа, которое может быть дано лишь каким-нибудь переворотом в роде перенесения столицы, или созвания земского собора, волею государя, в Москве, не в виде постоянного учреждения, или же нужно, чтобы возникла и закипела жизнь местная, областная, чтоб там произошло первое единение государства с землей». С близкой программой выступал и Фадеев: передача в руки земств всех функций местного управления (за исключением высшего суда и полиции) и контроля за прямыми налогами; распределение прямых налогов «сообразно имущественной состоятельности каждого»; наделение землей нуждающихся крестьян «при помощи либо дешевого (3%) кредита, либо иных способов полюбовного или обязательного отчуждения части государственных или помещичьих земель»; созыв совещательного Земского собора.

Аксаков вдохновлял, убеждал и даже инструктировал Игнатьева, направил к нему знатока истории Земских соборов П.Д. Голохвастова, который и составил документ, известный под названием «проекта Игнатьева». Однако очень скоро Иван Сергеевич разочаровался в своем «подопечном», о феноменальном легкомыслии которого в один голос говорят самые разные его современники: «Думаю, что ничего не выйдет, и может быть к лучшему на сей раз: нельзя пьесы Шекспира разыгрывать на театре марионеток, а Игн[атьев] не более как директор кукольного театра». Тем не менее, провал замысла Земского собора, отвергнутого императором под влиянием К.П. Победоносцева и Каткова, был воспринят издателем «Руси» крайне болезненно: «Победоносцев и Катков погубят Россию. У меня руки опускаются».

Отставка Игнатьева (30 мая 1882 года) резко подорвала позиции славянофилов в правительственных сферах, и восстановить их им уже более никогда не удалось. Во второй половине 1883 года сошел с политической сцены и вскоре скончался Фадеев. В декабре 1885 года над аксаковской «Русью» нависла реальная угроза запрещения, причем газету обвиняли в «недостатке патриотизма». В январе 1886 года ее издатель умер от разрыва сердца.

Месяцем позже отставки Игнатьева случилась загадочная смерть еще одного идейного «протеже» Аксакова — знаменитого на всю Россию героя освобождения Болгарии и завоевания Средней Азии генерала М.Д. Скобелева, отношение которого к императору было более чем критическим (по свидетельству Н.Е. Врангеля, он его «презирал и ненавидел»), а либерально-славянофильские симпатии несомненными. «Смерть Скобелева пока не вознаградима. Он мог сделаться центром русского направления… Весь его корпус был настроен одинаково — стихи Хомякова сделались там популярными», — так откликнулся на его кончину И. Аксаков. Хорошо знавший Скобелева писатель Вас. И. Немирович-Данченко полагал, что «он не был славянофилом в узком смысле… Он выходил далеко из рамок этого направления… Если уж необходима кличка, то он скорее был народником. В письме, полученном мной от его начальника штаба генерала [М.Л.] Духонина, после смерти Скобелева, между прочим сообщается, что в одно из последних свиданий с ним Михаил Дмитриевич несколько раз повторял: “Надо нам, славянофилам, сговориться, войти в соглашение с “Голосом” [либеральной газетой]… “Голос” во многом прав. Отрицать этого нельзя. От взаимных раздражений и пререканий наших — один только вред России”… Славянофильство понимал покойный не как возвращение к старым идеалам допетровской Руси, а лишь как служение исключительно своему народу. Россия для русских, славянство для славян… Взять у Запада все, что может дать Запад, воспользоваться уроками его истории, его наукою — но затем вытеснить у себя всякое главенство чуждых элементов, развязаться с холопством перед Европой, с несколько смешным благоговением перед ее дипломатами и деятелями… Будущим идеалом государственного устройства славянских народов был для него союз автономий, с громадною и сильною Россией в центре. Все они у себя внутри делай что хочешь и живи как хочешь, но военные силы, таможня, монета должны быть общими. Все за одного и один за всех».

Н. Врангель передает такие слова «Белого генерала», сказанные незадолго до смерти: «А все-таки в конце концов вся их лавочка [режим Александра III] полетит тормашками вверх… Полетит, — смакуя каждый слог, повторил он, — и скатертью дорога. Я, по крайней мере, ничего против этого лично иметь не буду… династии меняются или исчезают, а нации бессмертны». П.А. Кропоткин пишет в своих «Воспоминаниях революционера»: «Из сообщений [М.Т.] Лорис-Меликова, часть которых была обнародована в Лондоне приятелем покойного (…), видно, что, когда Александр III вступил на престол и не решался созвать земских выборных, Скобелев предлагал даже Лорис-Меликову и графу Игнатьеву (…) арестовать Александра III и заставить его подписать манифест о конституции. Как говорят, Игнатьев донес об этом царю и таким образом добился назначения себя министром внутренних дел».

Во второй половине 80-х — 90-х годах славянофильство влачило жалкое существование. После кончины И. Аксакова у него не осталось (и не появилось позже) ни одного по-настоящему авторитетного лидера, после прекращения «Руси» — ни одного влиятельного печатного органа.

Если и восторжествовал при Александре III какой-нибудь национализм, то лишь «бюрократический национализм» позднего Каткова и союзного с ним Победоносцева. Программа этого тандема подразумевала тотальное замораживание любых политических реформ и всякой общественной деятельности, активное государственное вмешательство в экономику, укрепление общинного землевладения в деревне, усиление роли дворянства на местах (но не как самостоятельной общественной силы, а в качестве дополнительного орудия правительственного контроля над низами) и запретительные меры против ряда национальных меньшинств. После смерти Каткова (1887) и падения влияния Победоносцева (конец 80-х) внутренняя политика, в общем, продолжала развиваться по их рецептам. Как видим, лишь отдельные элементы славянофильства были взяты александровским режимом на вооружение — ксенофобия и «общинобесие». Либеральная же его компонента, после недолгого с ней заигрывания в начале 80-х, была решительно отброшена.

Вполне закономерно, что в этот период происходит отождествление национализма и консерватизма («в 1880-е годы либералы во многом отдали понятие нация на откуп своим противникам справа, часть которых вскоре стала определять себя как националистов» (А.И. Миллер)), которое закрепилось, благодаря полемическим писаниям Вл.С. Соловьева о национальном вопросе в 1888–1891 годах (кстати, эта полемика закрепила и сам термин национализм в русском языке). Практически одновременно с Соловьевым на национализм с совершенно иных позиций напал К.Н. Леонтьев, обвинивший его в латентном либерализме. При всех очевидных противоречиях, обоих мыслителей роднило отрицание национального государства в модерном его понимании, но первый его не принимал за «зоологический патриотизм», а второй — за «демократическое смешение». Оба они предпочитали ему христианскую полиэтническую империю, в соловьевской терминологии, «семью народов». А предпочтение это вырастало из свойственных им разных вариантов домодерного типа мышления, предполагающего, в случае с Леонтьевым, апологию социальной архаики, а в случае с Соловьевым, прямолинейное перенесение на социально-политическую жизнь религиозных норм.

То, что два крупнейших русских ума конца XIX столетия оказались в плену у подобных идеологем, — свидетельство удручающе-провинциального состояния русской мысли того времени. Еще печальнее то, что двойной соловьевско-леонтьевский демарш против национализма не получил достойного интеллектуального отпора. Несмотря на множество справедливых возражений против него, не прозвучала аргументация собственно модерного национализма. Оппоненты Соловьева, защищавшие от него русский национализм, понимали последний в духе утопии «особого пути», де-факто означавшего консервацию социально-политических институтов и практик, препятствующих модернизации России, прежде всего самодержавия и крестьянской поземельной общины. Совершенно нормальное, мейнстримное для Европы (причем не только Западной, но и Восточной) соединение роста национального самосознания с капитализацией экономики и демократизацией общественно-политической жизни казалось им в русских условиях какой-то неслыханной ересью. Поэтому-то и на абсолютно справедливую леонтьевскую констатацию «революционности» (по отношению к российскому статус-кво) национального принципа они отреагировали как на странный парадокс. Русские либералы же, находившиеся в оппозиции к «контрреформационному» курсу Александра III, охотно поддержали Соловьева, таким образом, как бы подтверждая чуждость либерализма и национализма со своей стороны.

Так, под влиянием атмосферы консервативного «самобытничества» 80–90-х оформилась роковая развилка русской мысли и политики — антилиберальный национализм vs антинациональный либерализм.

Комментарии

Самое читаемое за месяц