Павло Кравчук
Упразднение Сечи как торжество идеи «государства благочиния»
Изобретение провинций в Российской империи: роковая диалектика подчинения
© Фото: Matt Shalvatis [CC BY-NC-SA 2.0]
Когда очевидные вещи принимаются за главные, рассудок торжествует над разумом. Правило это хорошо применимо к известному в историографии вопросу об упразднении в 1775 году Запорожской Сечи. В большинстве случаев национальная историография ведет речь о наступлении на давнюю казацкую автономию и пагубные последствия Кючук-Кайнарджийского мирного договора, сделавшего возможным отказ от пограничной службы запорожцев. Ясные, как божий день, обстоятельства с определенного момента приобретают ведущую роль и становятся основанием для более широкой модели высказываний, интерпретаций. И вот уже наступление на традиционные вольности выступает не трагическим следствием, а целью всех ранее предпринятых шагов. Данная смысловая подмена-интервенция вполне объяснима: потребность в различении национального нарратива реализуется в оппозиции к имперской практике. Однако, вменяя ходу истории, ее движущим силам, такую логику «оппозиций», не стоит удивляться коварности нарратива, когда под светом одной группы источников он дает взаимоисключающие ответы. Снова и снова приходится говорить о «лицемерии» и «своекорыстии» участников тех событий, неразумно отдаляясь от их реальных возможностей и устремлений в системе соположенных целей.
В своих законодательных упражнениях Екатерина II имела безусловный успех. Следуя наставлениям Монтескье и Беккариа, Билфельда и Юсти, она в то же время сформировала собственный сугубо практичный взгляд на систему государственного управления. В мягкой форме императрица стремилась сочетать институты традиционные со вновь дарованными, делая акцент на постепенном приобщении подданных к любым новшествам. Демонстративную терпимость она считала монаршей добродетелью, и, когда князь Григорий Орлов в очередной раз сетовал на какие-либо злоупотребления, ее привычный ответ аллегорически толковал державное кредо: «Из хлева выпущенные телята скачут и прыгают, случается и ногу сломят, но после перестанут, и таким образом все войдет в порядок» [1]. Такую снисходительность во многом воспитало течение придворной жизни, где хорошо помнили обстоятельства прихода цербстской принцессы к власти. Осторожность и предупредительность стали для Екатерины неизменными спутниками во всех делах, касающихся управления разноликой империи.
История с упразднением Запорожской Сечи затрагивает именно эту проблематику совершенствования начал устройства империи. Как свидетельствует переписка малороссийского генерал-губернатора Румянцева и главы Коллегии иностранных дел Панина, мысли о лучшей организации жизни на южных окраинах беспокоили Екатерину уже в 1765 году. К этому ее поощряли, кроме личных амбиций, множественные реляции-донесения о конфликтах запорожцев то с жителями молодой Новороссийской губернии, то с ближайшими иностранными соседями — Крымом, Польшей, Турцией.
Окончательно не выбирая чью-либо сторону, Екатерина стремилась, со слов Никиты Панина, показать «природное свое правосудие», а также направить существующие противоречия «к определению вновь тамошнего края границ по самому статскому резону» [2]. Данные пожелания были вполне созвучны замыслу императрицы созвать большую Уложенную комиссию, «чтоб узаконить такие государственные установления, по которым бы правительство любезного отечества в своей силе и надлежащих границах течение свое имело» [3]. Но как не было суждено запорожцам постичь «статский резон», так и комиссия не смогла предначертать новое справедливое устройство для «любезного отечества». Упорствующие в своем особом статусе части и сословия империи остались глухи к главным идеям «просвещенного абсолютизма». Войско Запорожское Низовое не составило здесь исключения.
Этот коллективный вассал вернулся на службу российской короне в 1734 году, имея сечевую военно-территориальную структуру и управляясь Кошем во главе с атаманом. Переход под протекцию «своего православного монарха» [4], кроме главного условия о переносе Сечи в границы империи, предусматривал прощение запорожцев (их амнистию) за выступление под началом покойного Мазепы, что делало возможным восстановление широких контактов Войска с подимперскими Гетманщиной и Слобожанщиной. Взамен запорожцы обязывались «всему великороссийскому и малороссийскому народу стражниками быть» [5], т.е. нести дозорную и пограничную службу, а также участвовать по высочайшему указу в военных кампаниях. Формальная сторона договора заключалась в подаче представителями Войска челобитной о принятии «под державу Е.И.В. на вечное житие и подданство» [6] с дальнейшим приведением запорожцев к присяге. Определенно состоялось соглашение верховного сюзерена-протектора с военно-служилым элементом, имевшим свои яркие социальные и этнические особенности. Последние станут исключительным поводом для определения Сечи как разновидности украинского автономизма, что требует отдельного доказательства.
Вопрос о земельных пожалованиях в ходе переговоров о протекции не был решен и считался преждевременным, т.к. Войско претендовало на спорные территории двух империй — России и Порты — и, соответственно, «ежели явно в оные дела вступать и те места своими называть, то явная к разрыву миру туркам причина подается» [7]. В связи с этим правительство Анны Иоанновны предписывало для запорожцев иметь по случаю спорных территорий особое мнение: «Все те места их собственные, которыми они через несколько сот лет беспрекословно от всех сторон владеют и что в оные места, яко им, запорожцам, прямо принадлежащие, ни Россия, ни Порта, ни хан крымский и никто вступаться и не имеют и что для того, также в тех местах между обеими империями разграничения не было, понеже оные им принадлежат» [8]. По сути, русское правительство напускало словесного дыму и создавало видимость политического суверенитета Войска Запорожского Низового. Это должно было убедить Порту в отсутствии российских притязаний на спорные территории. Подобный дипломатический прием в дальнейшем успешно использовала Екатерина II при поглощении Крымского ханства. В 1775 году императрица признавала его суверенитет следующим образом: «Ни мы, ни турки право не имеем мешаться в татарские дела, ибо они суть независимы» [9]. В 1783 году, как известно, Крым был поглощен именно Россией.
Отсутствие письменных пожалований на давние права и земли стало незаживающей раной в отношениях запорожцев с российскими государями. Казацкая старшина до последнего была убеждена и надеялась, что в рамках империи возможно существование такого типа отношений, который, при наличии письменных обязательств, исключит вмешательство монарха-сюзерена в их внутренние дела. Отсюда традиционные ссылки запорожцев на древние грамоты и статьи польских королей, литовских князей и русских царей, в особенности Алексея Михайловича. Уровень политического развития Войска крайне осложнял поиск продуктивного компромисса с государственным аппаратом, не признававшим ограниченный суверенитет военно-служилых институтов. И тут как бы наглядным укором — loco criminis — для всей сечевой организации служило постепенное приобщение к централизованным практикам соседнего Донского войска. По иронии судьбы гражданское управление в земских делах было «даровано» донцам в год упразднения запорожских порядков [10].
Все время существования Новой Сечи (1734–1775) казацкая старшина, в массе своей, провела в погоне за призраками вольностей и привилегий, а государственная власть делала вид, что вопрос об этих исключительных правах серьезный и требует тщательного изучения. Историческая трагикомедия, со своей риторикой, нарочитыми депутациями запорожцев и подкупом вельмож, рано или поздно должна была прекратиться. Само вхождение Войска в политическую систему империи изначально таило в себе ряд опасностей. Современные исследователи отмечают известный репрессивный характер свойственных эпохе правовых идей в отношении партикулярных вольностей и привилегий [11]. Подобным образом высказывался и Владимир Иконников: «Законодатели того времени, увлекаемые идеей общего блага, не хотели признавать частностей и особенностей» [12].
Новоевропейская политико-правовая мысль была не совсем тем, что принято называть отвлеченными размышлениями. Если Пуфендорф или Локк прибегали к идеалистическим построениям, то лишь для зримого различения устройства реальных сообществ. Подобным путем шли и Монтескье, и Руссо, и Билфельд. Обвинять их в чрезмерной категоричности суждений не стоит. Выработанные эпохой Просвещения политические каноны были узки для «частностей и особенностей» исключительно в принципиальных вопросах, касающихся организации государственной жизни. Не то чтобы философы и обольщенные ими законодатели не знали о существовании партикулярных интересов. Просто за теми не признавались права, исходящие из «гражданского состояния» [13] или «общей воли» [14]. Запорожцы, таким образом, могли сколько угодно уповать на традиции и старые грамоты, но рассчитывать на политическую автономию вряд ли смели. Дать сечевым казакам самостоятельность означало смириться с таким упадочным, по Билфельду, явлением, как «чрезмерная вольность» [15]. Немецкий теоретик помышлял эту язву государственной жизни в связи с расстройством Польского королевства. То был, воистину, удручающий пример для русских вельмож, знавших о роли казачества в упадке Речи Посполитой. Так или иначе, в оптике бытовавших политико-правовых идей запорожцы представали далеко не благородными дикарями, а, скорее, дерзкими искусителями «общей воли». Сформировать свою версию возможного политического синтеза запорожцы не смогли и не пожелали. На это были свои причины — и, прежде всего, боязнь мазепинского наследия.
Последний самовластный гетман обоих берегов Днепра бросил свой главный жребий, находясь во власти идеи союза взаимных обязательств. Мазепа тщательно различал интересы Гетманщины и Российского государства, называя централизаторские устремления Москвы «тиранским ярмом». Такого рода различения не были характерны для сечевого казачества, склонного к редукции общей историко-политической проблематики к собственным узкосословным интересам. С течением времени Кош окончательно утратил чувство политической статусности.
Отсутствие воли к широкой самоидентификации усугублялось крайне ограниченным репертуаром отношений с верховной властью. Традиционные для дворянской монархии матримониальные и придворные связи не были сильной стороной Войска. Запорожские депутаты все больше имели дело с «сенатскими секретарями и обер-секретарем и прочими приказными» [16], тогда как политическая карта империи кроилась в монарших покоях. Известный сюжет Гоголя о запорожцах у Екатерины ІІ зиждется на хлипком придворном «прорыве» или, точнее, долгом сидении сечевого посольства в Петербурге с апреля 1765-го по август 1766 года. Единожды допущенные «к ручке» императрицы и наследника запорожцы во главе с Калнышевским так и подались восвояси, не узревши долгожданной царской милости в своих территориальных спорах с новороссийским начальством.
Эффективная коммуникация Войска с центром принятия политических решений — двором — практически отсутствовала. Личные контакты и связи запорожцев ограничивались визитами вежливости и подношением подарков, которые воспринимались сенаторами и прочими сановниками как заурядная дань уважения, но далеко не повод для действенной опеки. Отношения с Войском приобрели у Сената крайне формализированный протокольно-челобитный характер, что свидетельствовало о низведении запорожцев до уровня ординарных просителей. Вероятно, памятуя множество морально унизительных обстоятельств всех своих прежних депутаций («превеликие выговоры и ругательства, почти за никчему уже годных» [17]), кошевой атаман Калнышевский отказался прибыть на заседание Совета при высочайшем дворе, где окончательно решался вопрос о дальнейшей судьбе Войска. За нравственным отчуждением естественным образом следовала политическая обструкция.
Уже на момент принятия российского протектората, который и формально, и по сути соответствовал «подданству», устройство внутренней жизни на Сечи пребывало в разительном противоречии с принципами «регулярного» государства, основанного Петром. Нескончаемые конфликты запорожцев с внутренними регионами были предопределены, поскольку разное понимание хозяйственного и правового уклада применялось в едином пространстве смежных, не разграниченных официально земель. Попытки их государственной колонизации активно пресекались Войском, не желавшим сужать свою ресурсную базу и допускать вглубь подконтрольных территорий агентов центральной власти.
Примечательна переписка Коша, имевшая место летом 1755 года по случаю «новопоселяемого Слободского по сей стороне Днепра полку» [18]. Кошевой атаман в категорической форме отказывал этому военно-земледельческому поселению в пользовании «дачами» над рекой Самоткань: «В кошении сена препятствия от меня крепкие приказы отданы» [19]. Ситуацию обостряло требование российской военной администрации о повальном освобождении территории над Самотканью от запорожских зимовников. Таким нападкам Войско противилось, направляя в столицу свои стандартные аргументы: «Не только скоту плодить, но и двух лошадей для войсковой службы держать и кормить далее будет негде» [20]. Кош любил подчеркнуть жесткую зависимость своей войсковой организации от хозяйственного уклада запорожских земель.
Еще более болезненным для Войска было продвижение на его земли фискального и прочего государственного аппарата. Обнаружив «в нашем запорожском степу и весьма непристойном месте» заставу Бахмутской таможни, кальмиусский полковник Ногай велел спалить заставу («курень») и за такое «плутовство трем казакам там, при курене, штраф плетьми учинил» [21]. Эти обстоятельства Кош скромно упустил, обращаясь к Киевской губернской канцелярии «о невзимании в Бахмутской таможне с запорожских казаков тарифной пошлины» [22]. Приведенные Кошем ссылки на сенатские исключения для запорожской торговли в данном случае не снимали остроты вопроса о чинимых казаками «дерзновениях».
Правовой менталитет запорожцев не способствовал употреблению в конфликтных ситуациях сложного аппарата процедурных опосредований и крайне сужал их понимание существующих противоречий. Спорные вопросы землепользования не были проблемой демаркации, тем более что запорожцы признавали свое пребывание именно в границах империи, а происходили из абсолютно разного понимания природы, как бы сказали экономисты, рентных платежей. На территории запорожцев верховный собственник земли, государство, не участвовал в доходах, получаемых владельцем, Войском, с природных ресурсов и, более того, выплачивал владельцу денежное и натуральное вознаграждение за военную службу. В то время как основанные в северных границах Сечи военно-земледельческие поселения насаждались ровно с обратной целью — самоокупаемости владельцев-поселян и поступления рентных платежей как государственного дохода. Не давшая ожидаемых результатов Новая Сербия с 1764 года была заменена другой моделью территориальной организации — Новороссийской губернией, — которая именно в интересах верховного собственника начала распространять свое влияние на подконтрольные запорожцам земли. Современник событий Адам Смит справедливо отмечал, что любое правительство стремится иметь от подчиненных провинций, кроме военной поддержки, также чистый доход для гражданского управления [23].
Похожая логика была и в установлении контроля за сечевой торговлей. Давние деловые отношения с татарами позволяли запорожцам активно участвовать в транзитных операциях, объемы которых по объективным причинам (отсутствие инфраструктуры) не могли быть известны русскому правительству. Поэтому установление таможенных застав на севере сечевых земель не всегда имело характер, направленный против «собственно их казаков промыслу», а преследовало вполне разумные государственные задачи, связанные с контролем торгового оборота. В целом понятно недовольство Войска такой политикой. Государственные пошлины заметно снижали рентабельность торговых предприятий, от которых, впрочем, запорожцы не спешили отказываться. Активное неприятие государственного или иного централизованного контроля не было каким-то особенным свойством запорожцев, отличавших их от населения других украинских регионов, да и вообще европейцев Нового времени. «Добрых граждан», как их понимал предвестник русского «регулярного» государства Самюэль Пуфендорф, было крайне мало. Согласно бытующим теориям естественного права, подданным надлежало «о пользе и добре общем всеми силами тщиться» [24], что устраивало Петра Великого и его наследников и часто не устраивало сословия и части империи, долго остававшиеся глухими к подобным идеям.
Запорожцы в своем противлении государству «общей пользы» ушли на порядок дальше других подданных русского царя. И это не есть пустое обобщение мыслей, пребывающих как бы над историческим контекстом. Достаточно вспомнить ведущую властную эмоцию («страсть») Екатерины ΙΙ, которая, размышляя о должности государя, высказалась крайне определенно: «Я хочу, чтобы он был страстен к общественному благу в частности и ко всякому благу вообще; я хочу, чтобы эта страсть поглощала в нем все другие» [25]. Именно так, «страстно», она взирала на все пространство огромной страны и, несомненно, наблюдала традиционную оторванность от лона своего государства Войска Запорожского Низового.
Сечевое «товариство» не состояло из добрых граждан, отличающих, со слов Монтескье, благоустроенную монархию. Казаки не обладали и политической добродетелью, свойственной республике [26]. Их условный общественный договор не подразумевал примат общих интересов над частными, иначе выход на Запорожье состоял бы в смене одного политического подданства на другое. Войсковая солидарность не была высшим благом в смысле гражданственности и определялась главным образом практической стороной совместных действий в стабильно небезопасных условиях. Наличие подданных-посполитов не должно вводить здесь в заблуждение о какой-либо иной системе политической зависимости. Для экономического быта Гетманщины и Запорожья «подданство» означало лишь проживание на чужом «грунте». «Товариство» противилось подданству как административному сопряжению действий во имя политической целесообразности. Довлеющие на Сечи обычно-правовые институты («казацкая регула») крепко сдерживали формирование устойчивой системы отправления политической власти. В первую очередь это сказывалось на отсутствии писаного права. Казаки исключали появление сколь-нибудь удобных инструментов политического медиума «общей воли», обеими руками держась за выборность старшин и условность традиционной «регулы». В случае принятия войсковой радой непопулярного (обременительного) решения, запорожцы уклонялись от его выполнения старинным способом: «Мало не все уже войско, одны по соль, а другии на добич рибную з Сечи розыйшлося» [27]. Эта потестарная организация вызывающе контрастировала с заведенными в России порядками.
В отсутствие зримого выбора социальной альтернативы население Российской империи, не без известного ропоту, вынуждено было смириться с реальностью, дарованной новым «регулярным» государством: ревизские сказки и подушная подать, рекрутские наборы et cetera. Присутствие служилого аппарата и механизмов государственного принуждения становилось все ощутимее, однако эта общая закономерность физического продвижения государства «общего блага» не касалась сечевых земель, исповедующих внятную для украинского населения, и не только, контрверсию «человеческого содружества».
Замкнувшись в своем развитии и отстаивая пережитки потестарной организации, Войско превратилось в манящую перспективу для той части населения, которая ставила во главу угла своей общественной жизни авторитет и обычай, сознательно отвергая государственное принуждение, чинимое через институты-учреждения и закон. Сюда приходили как подростки, так и мужчины, потерявшие связи в социальных структурах «Польской области», Гетманщины и Слобожанщины или просто вышедшие в поиске иждивения, промыслового заработка. Последнее сослужило Войску в особенности недобрую славу, ведь свободный промысел мог быть в равной мере и рыбозаводческим, и гайдамацким. Разбойные вылазки запорожцев, прежде всего в татарскую степь и на польское Правобережье, не были секретом для российской военной администрации, подпиравшей северные земли Сечи. Комендант крепости Святой Елизаветы говорил про это прямо (1759): «Гайдамаки пребывают не инде где, как по зимовниках и в Кодаках пристанище и пищу имеют, а тамошние жители и в зимовниках казаки, принимая их с воровскими пожитками, обще оными корыстуются и под видом добрых людей их содержут. И как ружьями, списами, так и порохом снабдевают» [28].
Нельзя сказать, что Кош не стремился пресечь гайдамацкий промысел в среде казачества и посполитых, но эта борьба не могла быть успешной в условиях свято чтимого и оберегаемого запорожцами института «военной» добычи. Как источник доходов он был традиционным явлением для Сечи, и покуситься на него значило утратить авторитет, а с ним и власть — все еще выборную — над запорожским «товариством». Наглядный пример настроений в массах дает рапорт кальмиусского полковника Андрея Иванова, вынужденного искать защиты у Коша в связи с волнениями казаков, недовольных налагаемыми за разбой «штрафами» (1754): «Нашедши в паланку к нам, кидаючись бить, оглашай криком и похвалками нас бить при смене, и штрафовать не допущают и освобонят самовольством» [29]. Голос запорожцев был слышен. Поэтому предпринятые в пику гайдамакам мероприятия носили характер полумер и, скорее, служили для устранения конкурирующей с Кошем неформальной организации участников разбойного промысла. В этом деле кошевой атаман и старшина своим природным союзником видели имперский аппарат, который давно увещевал «казаков от предерзостей и воровства всякими удобновозможными способами удерживать» [30]. Так, весной 1758 года произошло совместное выступление Коша и регулярных российских войск с целью уничтожения гайдамацкой Мигийской сечи.
Заметных долговременных результатов старания Коша по искоренению гайдамаков не имели и не могли иметь. Социальная база этого движения исходила из тех же людских ресурсов, которые систематически пополняли Войско. Сегодня запорожец мог мирно вести хозяйство в своем зимовнике, а завтра выйти на большую дорогу. Имея достаточный опыт участия в слаженных войсковых коллективах, запорожцы приобрели способность к действию через широкую социальную организацию. Гайдамачество на подъеме — это не эрзац-структура Мигийской сечи, а мощный потестарный выброс усвоенных практик взаимодействия в области, где существовала устойчивая традиция государственного управления. И если присмотреться, то Пугачевщина «случилась» на пороге империи раньше 1773 года и называлась она Колиивщина.
Екатерина II тщательным образом изыскивала способы «верно распознать» истинную роль запорожцев в драматических событиях 1768 года: «Не имеют ли они какого общего заговора по настоящим в Польше смущениям, или же только одна удобность к грабительству привела в хищности обвыкших своевольников принять в них участие» [31]. В своей пространной грамоте Войску Запорожскому Низовому императрица живописала, как «партия» запорожцев во главе с Максимом Железняком обратила на свою сторону православных крестьян, «обольщая их ложным и коварным предъявлением» [32]. Слух о том, будто бы русская царица издала воззвание к православным Правобережья о сметении ига дворян-католиков, более всего беспокоил Екатерину. Она увидела, как легко народные низы могут прийти в движение и фактически смять установленный порядок государственного общежития. Павшее на запорожцев подозрение имело для них фатальные последствия в связи с дальнейшим выступлением Пугачева и яицких казаков. Сечь и государственное устройство, как оно виделось императрице, были несовместимы. Это общее место историографии сформулировал — «по случаю истекших ныне ста лет от падения Запорожского Коша» — Григорий Надхин: «Действительно, Запорожье по самому складу и положению своему не могло иметь обыкновенного государственного строя» [33].
Многие старания центральной власти упирались на юге Украины в бойкот, а то и в открытое противодействие государственным институтам. Не зря Сечь стала излюбленным местом дезертиров и беглых крестьян. На поприще государственного строительства запорожцы одинаково мешали и гетману Мазепе, желавшему отправить их «во дно адово», и русским монархам. Украинский самовластный гетман особенно раздражал сечевиков своей фискальной политикой (винокуренными арендами) и строительством Новобогородицкой крепости на Самаре, контролировавшей перемещения запорожцев. Логично предположить, что если бы украинское государство устояло перед имперской политикой Петра, то одной из его задач было бы все то же упразднение Запорожской Сечи.
Попытки «инфицировать» Войско лояльностью к государственным установлениям предпринимались неоднократно. В 1756 году Сенат предложил запорожской депутации рассмотреть вопрос о предварительном согласовании кандидатуры кошевого атамана в Петербурге (вероятно, по примеру Войска Донского). Предложение сопровождали угрозы («пошлют гнев немалый»), что, впрочем, не помешало запорожцам «о перемене кошевого атамана просить по прежним давним вольностям» [34]. Интегрировать Сечь в общую систему государственного управления пытались и в царствование Екатерины ІІ (1763, 1764), но безуспешно. Войско твердо намеревалось исключить контроль над своей внутренней организацией. «Гримаса истории» заключалась в том, что социальная стабильность на Сечи уже не мыслилась без привлечения русских регулярных войск. Подавление бунта казацкой «сиромы» в декабре 1768 года во многом состоялось благодаря армейским гарнизонам Новороссийской губернии. Соглашаясь на присутствие регулярных войск, казацкая старшина в конечном итоге вынуждена была принять и признать новые правила «общежития», введение которых задерживала только очередная российско-турецкая война.
К этому времени о запорожцах было известно достаточно, чтобы вынести окончательные суждения. Одним из первых проектов переустройства сечевых земель стала записка служившего на Украинской линии генерал-майора Карла фон Штофельна, полученная императрицей в 1765 году. Уже само название документа преднамеренно расставляет все точки над «і»: «Примечание какая убыль России таковых суровых и непослушных людей иметь, как Запорожцы; против того, какая бы прибыль была, ежели их в порядок и в хорошее состояние привести». Исследователи справедливо отмечают тенденциозность записки по отношению к Сечи и казакам («сей разбойнической вертеп», «нахальники и бесстыдники» и пр.), однако сама структура «Примечания» делает его важным свидетельством политической уязвимости запорожцев. Нет, в данном случае речь идет не о «наглых поступках от Коша», опровержением которых всласть занимаются сторонники романтического направления. Записка поднимает более насущный для центральной власти вопрос — о введении на запорожских землях государственного гражданского управления («статский резон» по Панину). Ведь само низложение Коша не представляло особой сложности с военной точки зрения. Столица более нуждалась в жизнеспособной модели управления и хозяйствования на землях, освобожденных от сечевой организации. Составитель «Примечания» дал такое видение, но эти предложения застряли в ситуации «межвременья», когда при дворе еще не угасло разочарование проектом Новой Сербии, а судьба вновь учрежденной Новороссии была мало ясна. Апробировать амбициозные планы Штофельна в данных условиях Екатерина не возымела желания. Однако, следует полагать, «Примечание» стало идейно важным основанием для формирования взглядов двора на вопрос о возможном устройстве запорожских земель.
Либо Карл Штофельн был достаточно прозорлив, либо самим «умоначертанием века» стало насаждение благонравия среди подданных. «Примечание» удивительным образом угадывало стремление молодой императрицы к торжеству государства «доброго порядка». Раздел записки «Должность градоначальника» прямо перекликается с дополнительной ХХІ главой Наказа Екатерины (1768) и Уставом благочиния (1782). Запорожские земли, судя по всему, одними из первых прочились на роль благодатной нивы для возделывания новых полицейских порядков: предупреждение пьянства, мздоимства и пожаров, вопросы торговли и паспортный режим [35]. В записке решительно проводится линия на действенную моральную опеку населения. Работа Штофельна уникальна именно тем, что содержит критику казацких порядков с позиции нарождающегося «государства благочиния». Данный момент ранее упускался историками. Вскрытый Штофельном нерв эпохи игнорировался, идеи автора подавались вне их специального содержания — в исключительной оппозиции к сечевому устройству. Здесь отчасти виноват и сам генерал, не скрывавший своей личной заинтересованности в назревших преобразованиях. Этот неординарный ум сильно испортили мелочность и тщеславие.
Запорожцы были равнодушны к тонкой политико-правовой фактуре. В их понимании вершиной всех возможных свершений было подтверждение исключительных прав Войска. Настроение императрицы и двора интересовало Кош, пожалуй, только в этом узком смысле. Данный институт слабо различал существенные изменения во внутрироссийских делах, а любые «статские резоны», купирующие права Войска, рассматривал как недопустимое зло («обиды»). Участие запорожских депутатов в Уложенной комиссии 1767 года со всей очевидностью подтвердило политическую несостоятельность сечевой организации в условиях перехода к новоевропейским практикам государственного управления. Претендуя на ограниченный — феодальный по своей природе — суверенитет, Войско не нашло возможности изъясняться в свойственных эпохе категориях, а его представление о внутреннем порядке губительно контрастировало с известными при дворе воззрениями барона Билфельда и Энциклопедистов. За спинами последних, впрочем, стоял сочинитель «Трактата о полиции» Николя де Ламар [36].
Отсутствие общего политического лексикона и разномыслие внутреннего порядка усложняло — и подчас делало невозможным — взаимность провинции и центра. Наказ Войска Запорожского Низового своим депутатам в Уложенной комиссии не содержит ни сочувствия, ни формальных реверансов каким-либо начинаниям Екатерины и отличается свирепой приверженностью к старине. Она хорошо известна истории. В свое время под этим ветхим знаменем выступали тюшены во Франции и монахи-раскольники Соловецкого монастыря, происходил мятеж Комунерос в Испании и якобитов в Шотландии. Запорожцы выбрали крайне слабую позицию, тем более что, в отличие от всех вышеперечисленных случаев, они не смогли (или вовсе не пожелали) отстаивать ее вооруженным путем. Этот парадокс нельзя объяснить иначе как отсутствием в сечевой организации политических институтов, делающих возможным адекватное распознание механизмов властвования и дальнейшую к ним адаптацию. Войско Запорожское Низовое, увлекаемое своей потестарной организацией, полагало единственно правильным ориентиром существующие традиции, но, собственно, политика как готовность и институционная возможность следовать воле, выходящей за рамки обычно-правовых установлений, и формировать новые была недостижима для главного органа управления Войска — Коша.
В итоге, не замечая государственную монополию на политическое регулирование и всеобщую правовую регламентацию, Войско отстаивает в Уложенной комиссии предложения, конгениальные самим запорожцам и нисколько — имперской практике властвования. «Прежде всего, всеподданнейше ея императорского величества Войско Запорожское Низовое просит подтвердить права, прежние обыкновения, привилегии, вольности и преимущества», — здесь заключалась альфа и омега политического сознания, воспитанного сечевой организацией. Далее Наказ запорожским депутатам детализирует и даже несколько развивает основное положение: освободить занятые военно-земледельческими поселениями северные земли Сечи; вывести из Елизаветинской крепости, четырех ретраншементов, трех редутов и пограничных постов войсковые команды, от которых «разнообразные обиды и разорения»; вернуть Войско в ведомство Коллегии иностранных дел («до того дошло, что тое малороссийское правительство ордерует и придлагает в Войско, небы подчиненную себе команду»); возобновить обращение серебряной монеты на Сечи и снять таможенные пошлины на отдельные группы товаров; распространить власть Коша на женившихся и осевших в Малороссийской губернии запорожцев; удалить во внутренние российские губернии раскольников и иноверцев [37].
Было бы неоправданным преувеличением считать представленные в Уложенную комиссию прошения причиной дальнейших бед запорожцев. Материалы комиссии, как известно, очень скоро сделались хотя и выдающимся, но историографическим фактом и не более. Другое дело, что в запорожском Наказе отражены в полный рост чаяния «товариства», которые настойчиво навязывались центральной власти, мирящейся с этими амбициями лишь в силу шаткости российской политики на крымском направлении. Судьбу Войска Запорожского Низового определило отсутствие лояльности к структурам отправления имперской власти. Стычки с армейскими гарнизонами, сопротивление таможенному, карантинному и пограничному контролю, уничтожение имущества военных земледельцев, открытое недовольство установленной системой субординации — войско зашло слишком далеко, не желая давать при этом малейшего обещания о возможной «статской» реформе своей организации. Находясь в границах империи, запорожцы не допускали ее агентов на подконтрольные земли, чем удостоились предсказуемого преследования.
Настроение двора накануне упразднения Запорожской Сечи передает письмо графа Никиты Панина князю Николаю Репнину от 20 мая 1775 года: «Мы в совете не знаем, какие меры приемлются против запорожцев, а читаем беспрестанно новые от них дерзости и преступления, между которыми похваляются они, что и татары и донцы с ними единообразно мыслят; а фаворит (Г.А. Потемкин. — П.К.) как много раздражается против запорожцев, так сильно утверждается на верности и на привязанности к нему донских казаков. Боже нас огради от новых внутри смущений!» [38] Вопрос о запорожских вольностях, в конечном итоге, перерос в проблему внутриполитической стабильности — как она виделась в свете недавнего Пугачевского бунта. Поэтому не стоит удивляться радикализму мнений в отношении запорожцев, решительно не позволявших мыслить себя в рамках Екатерининского «государства благочиния». Доблесть это или сумасбродство — споры не утихают.
Запорожскую Сечь российские войска взяли под контроль 4 июня 1775 года. На следующий день казаки были дополнительно приведены к присяге на верность Екатерине II. Вскоре, 20 июня, граф Никита Панин подал императрице проект известного Манифеста «Об уничтожении Запорожской Сечи и о причислении оной к Новороссийской губернии». С рядом дополнений Манифест был опубликован 3 августа. Путь «благочинию» был открыт. Вслед за идеей «регулярности» российскую государственность все уверенней начинает подпирать еще один мощный контрфорс — идея полиции как всеобщего порядка.
Примечания
Комментарии