Эндрю Салливан
Когда-то я был человеком
Пионер политического блогинга: исповедь в пустоту
Бесконечная бомбардировка новостями, сплетнями и изображениями превратила нас в информационных наркоманов. Она поломала меня. Может поломать и вас.
Я сидел в большом зале для медитаций в переоборудованном новициате в центральной части штата Массачусетс. Сунув руку в карман, я достал свой айфон. Женщина, сидевшая в торце зала, держала перед собой корзину, источая благодеятельный свет, как священник с подносом для пожертвований. Как было положено, я сдал свое устройство для мобильной связи, но сразу же, когда еще только возвращался на место, меня внезапно охватила паника. Если бы все не смотрели на меня в этот момент, я бы точно вернулся и попросил айфон обратно. Но я этого не сделал. Я знал, зачем я пришел сюда.
Годом раньше я, как многие люди, страдающие зависимостями, почувствовал, что скоро сломаюсь. В течение полутора десятилетий я был сетевым наркоманом, писал по несколько постов в блог за день, семь дней в неделю, и в конце концов набрал целую команду, которая прочесывала Интернет в часы пик каждые 20 минут. Каждое утро начиналось с того, что я с головой нырял в поток сетевого сознания и новостей, перескакивал с сайта на сайт, с твита на твит и с главной новости часа на самую свежую сводку, разглядывал бесчисленные фото и видео, усваивал множество новых мемов. На протяжении всего дня я выдавал по одной мысли, или аргументу, или шутке на тему происходившего или только что произошедшего. А иногда, если события были особенно захватывающими, я мог провести несколько недель, маниакально охотясь за каждым крошечным клочком развивающейся истории для того, чтобы слить их в повествование в режиме реального времени. Я пребывал в бесконечном диалоге с читателями, которые придирались, хвалили, освистывали, поправляли меня. Никогда прежде мой мозг не был так неотступно занят таким множеством различных предметов и не функционировал настолько публично в течение такого долгого времени.
Иными словами, я одним из первых начал делать то, что теперь называется «жить в Сети». Шли годы, и я понял, что я уже не один такой. Вскоре Фейсбук дал каждому человеку эквивалент собственного блога и собственной аудитории. Все больше и больше людей обзаводились смартфонами, которые мгновенно подсоединяли их к потоку лихорадочного контента, заставляя их сортировать, поглощать и переваривать его так же беспрестанно, как я когда-то. Твиттер возник как форма мгновенного блогинга для микромыслей. Пользователи так же подсели на обратную связь, как уже давно подсел я, и даже еще больше. Потом дождем посыпались всякие приложения, которые затопили остатки нашего свободного времени. Теперь этот виртуальный образ жизни был везде и всегда — ни минуты передышки, обновление за обновлением. Я помню, как я решил поднять ставки в своем блоге в 2007 году и обновлять его примерно каждые полчаса: тогда мой редактор посмотрел на меня, как на сумасшедшего. Но теперь такое сумасшествие уже стало банальностью; невообразимые в прошлом темпы работы профессионального блогера стали теперь нормой по умолчанию для всех.
Я шутил: «Если Интернет убьет меня, я первым узнаю об этом». С годами эта шутка становилась все менее смешной. В последний год моей блогерской жизни здоровье начало сдавать. Четыре бронхиальные инфекции за 12 месяцев, и с каждой следующей справиться было труднее, чем с предыдущей. Отпуска — такие, какие у меня были, — стали лишь возможностью отоспаться. Мои сны были заполнены фрагментами кода, который я использовал каждый день для обновления сайта. Друзей у меня практически не осталось, потому что не осталось времени, которое я проводил в офлайне. Мой врач, прописывая мне очередной курс антибиотиков, наконец спросил меня напрямик: «Вы не умерли от ВИЧ только ради того, чтобы умереть от Интернета?»
Но это было и благодарное дело: аудитория до 100 000 человек в день; бизнес в области новых медиа, приносивший реальную прибыль; постоянный поток событий, которые меня раздражали, просвещали или бесили; ниша в самом центре быстро расширяющегося глобального диалога; возможность измерения успеха — в больших и красивых цифрах — все это было допаминовой ванной, в которой постоянно купалось мое писательское эго. Если бы мне пришлось заново изобретать себя как писателя в эпоху Интернета, успокаивал я себя, я сейчас уже на два поворота впереди того, что я мог бы изобрести. Проблема заключалась в том, что я не в состоянии был изобрести себя заново как человека.
Я пытался читать книги, но постепенно утрачивал этот навык. Через пару страниц мои пальцы начинали автоматически постукивать в поисках клавиатуры. Я попробовал медитировать, но мой разум противился и брыкался, когда я пытался его успокоить. Я начал регулярно ходить в тренажерный зал, и это дало мне единственное измеримое облегчение примерно на час в день. Но чем дольше я жил в этом заполнившем все виртуальном мире, тем громче и громче становился онлайн-шум. Хотя я проводил по много часов каждый день в одиночестве и молчании, приклеившись к ноутбуку, ощущение было такое, словно я находился среди постоянной какофонии в толпе слов и образов, звуков и мыслей, эмоций и тирад, в аэродинамической трубе оглушительного, убийственного шума. Этого было так много, что сопротивляться было невозможно, и я прекрасно это понимал. Я знал и то, что такой огромный технологический мир уже никуда не исчезнет. Но я начал опасаться, что этот новый образ жизни на самом деле становится образом не-жизни.
Несколько месяцев назад я понял, что, как и большинство наркоманов, я предавался отрицанию. Я долго рассматривал свою жизнь в онлайне как приложение к моей реальной жизни, как своего рода дополнение. Да, я проводил по много часов, общаясь с другими людьми в качестве бестелесного голоса, но моя настоящая жизнь и мое тело еще никуда от меня не делись, говорил я. Но потом, по мере того как мое здоровье ухудшилось, а счастье пожухло, мне стало ясно, что это не ситуация «и то и другое»: это ситуация «либо-либо». Каждый час, который я провел в Интернете, был не проведен в физическом мире. Каждая минута, в течение которой я был поглощен виртуальным взаимодействием, была минутой, когда я не был включен в человеческое общение. Каждая секунда, потраченная на какую-нибудь мелкую информационную подробность, означала, что я на секунду меньше уделил какой бы то ни было форме рефлексии, или спокойствия, или духовной практики. «Многозадачность» была миражом. Вопрос стоял ребром: либо я живу как голос в Интернете, либо я живу как человек в мире, в котором люди жили испокон веков.
И вот, спустя 15 лет, я решил жить в реальности.
Со времени изобретения печатного станка каждая новая революция в области информационных технологий вызывала апокалиптические опасения. От паники по поводу того, что легкий доступ к Библии на английском языке уничтожит истинную христианскую веру, до отвращения, которое в 1950-е годы вызывало варварское новое средство массовой коммуникации «телевидение», критики стонали и вопили на каждом повороте. Каждый новый этап представлял собой дальнейшую фрагментацию внимания, прогрессировавшую до немыслимого когда-то калейдоскопа кабельного телевидения в конце ХХ века и до бескрайних, бесконечно множащихся пространств Интернета в наши дни. Однако обществу всегда удавалось адаптироваться и приспособиться к этому без видимых потерь, а даже наоборот, с некоторым более чем очевидным прогрессом. Так что, возможно, слишком легко увидеть в этой новой эре массового рассеяния внимания просто еще одну страшилку.
Но я уверен, что она представляет собой огромный скачок вперед по сравнению даже с самым недавним прошлым. Статистика ошеломляет. Каждую минуту пользователи по всему миру загружают в YouTube 400 часов видео, а пользователи Tinder «свайпят» профили более миллиона раз (swipe — перелистывать профили в приложении для знакомств Tinder. — Прим. ред.). Каждый день ставятся буквально миллиарды лайков в Фейсбуке. Интернет-издания в настоящее время публикуют больше материала, чем когда-либо прежде, и объем этот растет экспоненциально, статьи выстреливаются со скоростью пулемета, новые подробности добавляются к новостям каждые несколько минут. Блоги, ленты в Фейсбуке, аккаунты в Тамблере, твиты и пропагандистские издания перепрофилируют информационные продукты, заимствуют их друг у друга и все больше раскручивают.
Мы поглощаем этот «контент» (как теперь называется письменный текст, видео или фотография), чаще всего уже не покупая журнал или газету, отмечая закладкой свой любимый веб-сайт или активно выбирая, что читать или смотреть. Вместо этого нас ведут к этим кусочкам информации через мириады маленьких скачков в социальных сетях, где информацию изливают на нас, индивидуально варьируя ее актуальность и точность. Не обольщайтесь, думая, что полностью самостоятельно решаете, который из соблазнительных баннеров вам кликнуть. Технологи из Силиконовой долины и их постоянно совершенствуемые алгоритмы придумали такую приманку, которая заставит вас клюнуть, как безмозглая рыбка. Ни одна информационная технология прежде не располагала такой глубиной знания о своих потребителях — или большей способностью дергать их за синапсы, чтобы не отвлекались.
И они не отвлекаются никогда. Еще не так давно веб-серфинг, хотя и вызывал привыкание, все же представлял собой стационарную деятельность. За компьютерным столом на работе или дома, на ноутбуке, вы ныряли в кроличью нору ссылок и выбирались на поверхность через сколько-то минут (или часов), чтобы вновь вступить в контакт с реальным миром. Но потом появился смартфон, который сделал кроличью нору портативной, приглашая нас кануть в нее, где бы мы ни находились, в любое время, независимо от того, чем мы заняты. Информация быстро заполнила каждое мгновение нашей жизни.
Cделала она это с ошеломляющей быстротой. Мы почти забыли, что десять лет назад не было смартфонов, а совсем недавно, в 2011 году, они были лишь у одной трети населения США. Сейчас они есть почти у двух третей. А если рассматривать только молодых взрослых, то эта цифра достигает 85%. В ходе прошлогоднего опроса Pew 46% американцев сказали интервьюерам простую, но замечательную вещь: без смартфона они не смогли бы жить. Меньше чем за десятилетие это устройство прошло путь от неизвестности до незаменимости. Короткий перечень мест, где когда-то невозможно было выйти в Интернет, — самолеты, метро, лесная чащоба или пустыня — быстро сокращается. Даже туристические рюкзаки теперь экипируются батарейками для смартфонов. Пожалуй, единственное оставшееся «безопасное место» — это душевая.
Может быть, я преувеличиваю? Проведенное в 2015 году небольшое, но детальное исследование среди молодых взрослых показало, что они используют свои телефоны по 85 раз в день. Большинство из этих взаимодействий длится менее 30 секунд, но в сумме набирается пять часов в сутки. Показательно еще вот что: пользователи не полностью осознают степень своей зависимости. Они думают, что обращаются к своему телефону вдвое реже, чем на самом деле. Но независимо от того, насколько они об этом осведомлены, новая технология подчинила себе примерно треть времени бодрствования этих молодых взрослых.
Прерваться ради того, чтобы глянуть в смартфон, конечно, зачастую приятно, потому что, как правило, сигнал означает, что на связи кто-то из ваших друзей. Для вашего мозга такое отвлечение связано с мыслью о людях, которых вы знаете (или думаете, что знаете), и в этом вся прелесть социальных медиа, связывающих равных с равными. С самого начала эволюции человека люди страстно увлекались сплетнями. Некоторые объясняют это потребностью быть в курсе новостей, касающихся друзей и родственников, круг которых со временем расширялся. Информация всегда была для нас такой же лакомой приманкой, как сахар. Дай нам такой доступ к сплетням, какой современность дала нам к сахару, и мы не сможем удержаться, это влечение сильнее нас. Как было недавно написано в Atlantic, количество сообщений, которыми обменивается с друзьями среднестатистический подросток — пользователь Snapchat, может составлять от 10 000 до 400 000. Накапливающиеся «снэпы» отражаются в личном счете, видном всем и дарящем автору ореол популярности и социального статуса. А это — эволюционные психологи подтвердят — фатально. Если нам дать постоянный источник информации, новостей и сплетен друг о друге в форме социальных сетей, мы почти не способны устоять.
Просто посмотрите вокруг — на людей, которые, уткнувшись в телефон, идут по улице, ведут машину, выгуливают собаку или играют с детьми. Понаблюдайте за собой, когда вы стоите в очереди за кофе, делаете короткий перерыв в работе, сидите за рулем или даже просто идете в туалет. Съездите в аэропорт, и вы увидите море склоненных голов и мертвых глаз. Раньше мы смотрели вверх или вокруг себя, теперь мы постоянно смотрим вниз.
Если бы инопланетянин посетил Америку еще пять лет назад, а потом вернулся туда сегодня, разве не это бросилось бы ему в глаза прежде всего? Он отметил бы, что данный вид живых существ выработал необыкновенную новую привычку и, куда ни глянь, постоянно пребывает в ее сладком плену.
Я прибыл в медитационный ретрит-центр через несколько месяцев после того, как ушел из Сети, бросив свою жизнь и карьеру. Я полагал, что это будет окончательный детокс. И я не ошибся. Проведя несколько часов в безмолвии, вы склонны ожидать, что вас что-то отвлечет, какое-то внезапное событие вызовет ваш интерес. А этого так и не происходит. Тишина углубляется и превращается в обволакивающее вас молчание. Никто не разговаривал; никто даже не смотрел другому в глаза — это то, что некоторые буддисты называют «благородным молчанием». День был распланирован с точностью до минуты, так что почти все наше время проходило в безмолвной медитации с закрытыми глазами, в медитативной медленной ходьбе по размеченным тропинкам леса или в совместных трапезах, за которыми мы не разговаривали. Единственные слова, которые я слышал или читал в течение десяти дней этого ретрита, были на трех консультативных сессиях, двух направляемых медитациях и во время вечерних бесед о самоосознанности.
Предыдущие девять месяцев я оттачивал свою технику медитации, но в этой толпе я был новичком и туристом (все остальные участники приехали на шестинедельные или трехмесячные сессии). Я увидел, что тишина, молчание являются неотъемлемой частью жизни этих людей. Я с увлечением смотрел на их простую манеру двигаться, — они скорее скользили, чем шагали, — на их открытые лица. Что они испытывают, думал я, если не безумную скуку? И как получалось, что день за днем их спокойствие как-то увеличивалось, когда их было много? Ведь обычно бывает так, что если в комнате становится больше народу, то и шум нарастает, а здесь казалось, что суммируется молчание людей. Прежде я, вечно с телефоном, долгие годы был окружен словесным и визуальным шумом, бесконечно подвергался бомбардировке словами и образами, а все равно чувствовал себя странно изолированным. Здесь же, среди этих медитирующих людей, я был один в тишине и темноте, но чувствовал себя почти единым целым с ними. Мое дыхание замедлялось. Мой мозг утихомиривался. Мое тело становилось гораздо более доступным для меня самого: я чувствовал, как оно переваривает пищу, как оно нюхает, чешется, пульсирует. Мой мозг словно бы перемещался от абстрактного и далекого к материальному и близкому.
Вещи, которые я раньше, как правило, не замечал, стали занимать меня. На второй день во время медитативной прогулки по лесу я стал замечать не только качество осеннего света, пробивавшегося сквозь листву, но и пятнистое многоцветье недавно опавших листьев, текстуру лишайника на коре и то, как корни деревьев переплетались друг с другом и перебирались через старые каменные стены. Сразу возникал позыв схватить телефон и сфотографировать это — но не тут-то было: карман был пуст. Поэтому я просто смотрел. В какой-то момент я заблудился и в поисках дороги назад вынужден был полагаться на свое чувство направления. Я услышал пение птиц — впервые за многие годы. То есть, конечно, я всегда слышал его, но я так давно его не слушал.
Моя цель состояла в том, чтобы удерживать мысль там, где ее место. «Помни, — сказал мне перед выходом мой друг Сэм Харрис, медитирующий атеист, — если ты страдаешь, значит ты думаешь». Задача была не в том, чтобы заставить замолчать все в моем запутанном мозгу, а в том, чтобы познакомить его со спокойствием и тишиной, с перспективой, с теми когда-то знакомыми мне, а сейчас давно заброшенными пространствами, где снова наполняются разум и душа.
Достаточно скоро мир «новостей» и бушующей кампании праймериз исчез из моего сознания. Мой разум переселился в похожий на транс документальный фильм, который я смотрел много лет назад, — «В великую тишину» Филипа Гренинга. Это фильм о древнем картезианском монастыре в Альпах и ордене монахов, давших обет молчания. Там в одной сцене монах, недавно принявший постриг, обрабатывает свой участок сада. Когда он намеренно переходит от одной работы к другой, кажется, что он едва ли не в другом измерении. Он идет от одной борозды к другой, но впечатление такое, что он никогда не сосредоточен на цели куда-то прийти. Он как будто плавает, или осознанно скользит, от одного места к другому. Он, как мне казалось, ускользнул от того, что мы, современные люди, понимаем под временем. Он не участвовал в беге наперегонки с ним; не боялся зря потратить его; не избегал утомительной работы, от которой большинство из нас отшатнулись бы.
И вот, когда я наблюдал, как медитирующие люди ходят вокруг меня, с глазами открытыми, но недоступными мне, я почувствовал, как замедляется тиканье часов, как прекращается тот бег в колесе, которым все мы в современном мире занимаемся до гробовой доски. Я почувствовал след той свободы, которая некогда была знакома всем людям и которую наша культура, кажется, изо всех сил старается поскорее забыть.
Мы все понимаем радости нашего мира, постоянно подсоединенного к Интернету: связи, подтверждения, смех, порно, информация. Я не стану здесь ничего из этого отрицать. Но мы только начинаем осознавать его издержки — если хотя бы готовы признать, что издержки существуют. Ведь хитрая ловушка этой новой технологии заключается в том, что она усыпляет нашу бдительность, заставляет поверить, что нет никаких минусов, а просто всего становится больше. Жизнь в Сети просто накладывается поверх жизни вне ее. Мы можем встретиться с человеком лично, а перед этим пообщаться с ним в Мессенджере. Мы можем пойти поесть с ним вместе, а за едой читать каждый свою ленту. Мы можем превратить жизнь в то, что писатель Шерри Теркл называет «жизненной смесью».
Но, как я выяснил за годы блогерства, конечно же, семья, которая ест вместе, одновременно уткнувшись в свои телефоны, на самом деле не вместе. Эти люди, как говорит Теркл, «поодиночке вместе». Вы там, куда направлено ваше внимание. Если вы смотрите футбольный матч с сыном и в то же время обмениваетесь эсэмэсками с другом, вы не в полной мере вместе с вашим ребенком — и он это знает. Действительно быть с другим человеком значит проживать, испытывать эту совместность, вбирая бесчисленные крошечные сигналы его глаз, голоса, языка тела, контекста и реагируя, часто бессознательно, на каждый нюанс. Это наши самые глубокие социальные навыки, которые оттачивались с незапамятных времен. Именно они являются отличительным признаком человека.
Быстро заменив действительность виртуальной реальностью, мы уменьшаем масштабы этого взаимодействия, даже если множим количество людей, с которыми мы взаимодействуем. Мы устраняем или жестко фильтруем всю ту информацию, которую могли бы получить, будучи с другим человеком. Мы сводим других к некоторым профилям — «друг» в Фейсбуке, фото в Инстаграме, текстовое сообщение — в контролируемом и изолированном мире, который почти свободен от внезапных извержений или трудностей реального человеческого взаимодействия. Мы стали друг для друга «контактами», функциональными тенями самих себя.
Подумайте, как редко вы теперь стали использовать телефон, чтобы поговорить с кем-то. Эсэмэска гораздо проще, быстрее, менее обременительна. Телефонный звонок может занять больше времени; он может заставить вас столкнуться с идиосинкразиями другого человека, его уклонениями от темы разговора или с неожиданными эмоциональными потребностями. Вы можете вспомнить, когда вы последний раз оставляли или сами прослушивали сообщение на автоответчике? Теперь достаточно эмоджи. Или взять разницу между попытками соблазнить кого-то в баре и пролистыванием профилей на Тиндере в поисках более подходящей кандидатуры для знакомства. Первое очень неэффективно, требует значительных затрат времени (которое, возможно, будет потрачено впустую), второе превращает десятки и десятки людей в костюмы, висящие рядком на бесконечной вешалке.
Неудивительно, что мы предпочитаем приложения. Целая вселенная интимных реакций сплющивается в одно дистанционное прикосновение к экрану. Мы прячем наши уязвимые места, ретушируем наши недостатки и причуды; мы проецируем наши фантазии на изображения, которые видим на дисплее. Отвержение по-прежнему уязвляет нас — но слабее, когда на горизонте уже маячит новое виртуальное знакомство. Мы сделали секс еще более безопасным, удалив из него всю непредсказуемость, весь риск, а зачастую и сами физические тела. Время, которое мы проводим в поисках сексуального партнера в Сети, значительно больше того времени, которое мы когда-либо могли бы провести вместе с объектами нашего желания.
Наши древнейшие человеческие навыки атрофируются. GPS, например, — замечательная штука для поиска дороги в незнакомых местах. Но пользование им привело, как отметил Николас Карр, к тому, что мы даже не видим, а уж тем более не запоминаем, детали окружающей обстановки, мы не обрабатываем накопленные воспоминания, а ведь именно это дает нам чувство места и ощущение контроля над тем, что мы когда-то называли обыденной жизнью. Писатель Мэтью Кроуфорд изучил, как автоматизация и жизнь в Сети привели к тому, что резко сократилось число людей, физически делающих вещи, т.е. использующих свои руки, глаза и тела для изготовления, скажем, деревянного стула, предмета одежды или сложного музыкального инструмента (в одном из самых захватывающих кейсов, описанных в исследовании Кроуфорда, речь идет об органе). Мы стали теми, кто мы есть как биологический вид, осваивая орудия труда, делая их живыми и развивающимися продолжениями наших тел и умов. То, что поначалу кажется утомительным и повторяющимся, постепенно превращается в навык — а именно обладание навыками дает нам, людям, чувство собственного достоинства и взаимного уважения.
Да, подсоединенная к Интернету и автоматизированная жизнь более эффективна, она экономически более осмысленна, она кладет конец однообразию и «пустой трате» времени при достижении практических целей. Но она лишает нас того глубокого удовлетворения и гордости собственным трудом, которые мы ощущаем, когда хорошо выполняем ежедневные жизненные задачи, и это лишение наиболее остро ощущается, пожалуй, теми, для кого выполнение таких задач одновременно является источником средств к существованию, а также основой идентичности.
В самом деле, ведь на протяжении десятков тысяч лет мы черпали ощущение собственной полноты именно из того, что скромно справлялись с задачами практической жизни, — до тех пор пока технологии и капитализм не сделали это совершенно необязательным. Если мы хотим понять, почему отчаяние так быстро распространилось в столь многих пришедших в упадок сообществах, нам полезно будет, мне кажется, обратить внимание не только на экономические показатели, но и на исчезновение практических профессий прошлого и той осмысленности, которую они придавали жизням людей.
То же относится и к социальным связям, которые мы прежде образовывали в наших повседневных взаимодействиях — кивая соседям и обмениваясь любезностями с ними, ежедневно узнавая в лицо людей в торговом центре или на улице. Здесь тоже привлекательность виртуального взаимодействия способствовала тому, что резко сократилось пространство для фактической общности. Когда мы входим в кафе, где каждый погружен в свой личный онлайн-мир, мы реагируем на это тем, что и сами создаем себе такой же. Когда человек рядом с вами отвечает на телефонный звонок и начинает говорить так громко, как если бы вас не существовало, вы понимаете, что в приватной зоне этого человека вас действительно не существует. И так постепенно вся концепция публичного пространства, где мы встречаемся с согражданами, взаимодействуем с ними и учимся у них, испаряется. Это имеет множество мелких последствий для жизни американских городов; одно из них Теркл описывает так: «Кэра, женщина за пятьдесят, чувствует, что жизнь в ее родном Портленде, штат Мэн, стала пуста: “Иногда я иду по улице и я — единственная, кто не подключен к Сети… Люди не находятся там, где они находятся. Они разговаривают с кем-то за много миль отсюда. Я тоскую по ним”».
Мы стали рабами дофамина — этих мгновенных вознаграждений, которые мы получаем от хорошо сочиненного твита или реплики в Snapchat. Сделало ли нас это рабство счастливее? Я подозреваю, что оно просто сделало нас менее несчастными, или, вернее, заставило нас в меньшей степени осознавать, что мы несчастны, а наши телефоны — это просто новые и мощные антидепрессанты немедикаментозного типа. В своем эссе о созерцании христианский писатель Алан Джейкобс недавно c похвалой отозвался о комике Луи Си Кее, который не давал своим детям смартфонов. В шоу Конана О’Брайена артист объяснил, почему он так поступил: «Вы должны выработать способность просто быть самим собой, а не делать что-то. А именно ее телефоны у нас отнимают, — сказал он. — На самом дне вашей жизни есть такая штука… такая пустота навсегда… это знание, что все напрасно и что ты один… Вот почему мы пишем эсэмэски и гоняем на машине… потому что мы не хотим остаться в одиночестве ни на секунду».
Он вспомнил, как однажды вел машину и по радио зазвучала песня Брюса Спрингстина. Она вызвала в нем внезапный, неожиданный прилив печали. Сначала он инстинктивно потянулся к телефону, чтобы разослать эсэмэски как можно большему количеству друзей. Потом он передумал, оставил телефон на месте и свернул на обочину, чтобы поплакать. Он позволил себе, в кои-то веки раз, побыть наедине со своими чувствами, утонуть в них, пережить их, не отвлекаясь тут же и не прибегая к помощи цифровых устройств. И тогда произошло то, от чего большинство из нас ныне очень далеки: он смог открыть для себя то облегчение, которое человек испытывает, выбравшись из ямы горя самостоятельно. Ибо если больше нет ночи души — темной, не освещаемой мерцанием экрана, — то не будет и утра, полного надежды. О несосредотачивающемся современном мире, в котором мы сегодня живем, Луи сказал: «Ты никогда не бываешь полностью печальным или полностью счастливым, ты бываешь просто… как бы удовлетворен своей продукцией. А потом ты умираешь. Вот почему я не хочу покупать своим детям телефон».
Первые дни ретрита миновали, впечатления от новизны постепенно слабели, а вместо них я заметил, что мои навыки медитации теперь стали проходить более жесткие испытания. Начали пузырями подниматься мысли; воспоминания затмевали настоящее; медитативные сессии в безмолвии стали обрамляться легкой тревогой.
А потом, на третий день, когда я шел по лесу, на меня вдруг накатило. До сих пор не знаю, что послужило толчком. Может быть, это тенистые, тихие леса, в которых ручьи журчали по склонам холмов и птицы порхали во влажном воздухе, вызвали у меня воспоминания о детстве. Я был одиноким мальчиком, проводил долгие часы, гуляя в рощах и лесах своего родного Сассекса, в Англии. Я обследовал этот ландшафт с друзьями, но и в одиночку тоже — проигрывал в уме воображаемые сценарии, создавал маленькие укромные уголки, где я мог надолго зависать и иногда читать, изучал каждую тропинку через лес и отмечал каждый цветок, сорняк или гриб, встречавшийся мне на пути. Но это было одновременно и бегством из дома, где мать после рождения моего младшего брата слегла с биполярным расстройством и так никогда и не выздоровела. На протяжении большей части моей юности и отрочества она то ложилась в больницы, то выходила из них, и ее состояние не позволяло ей скрывать свою боль и страдания от чуткого старшего сына.
Как я понял позже, я вобрал в себя изрядную долю ее мучений, слыша, как она кричит от разочарования и горя во время постоянных пугающих стычек с моим отцом, и не зная, как остановить их или помочь ей. Помню, я смотрел, как она, забирая меня из школы, обливалась слезами в машине при мысли о возвращении в дом, которого она явно страшилась. Помню, как я держал ее, когда она изливала мне душу, рыдая и шепча о своей безысходной жизни в маленьком городке, где она полностью зависела от супруга. Ее отнимали у меня несколько раз, пока я был ребенком, первый раз — когда мне было четыре года, и я по сей день помню коридоры и комнаты тех заведений, где она лечилась, а мы ее навещали.
Я знал, что рубец от этой формирующей травмы остался у меня на душе. Два десятилетия я проходил психотерапию, распутывая и исследуя эту травму, выясняя, как из-за нее меня стала настолько пугать близость с другими людьми, как из-за нее стали еще острее мои собственные спазмы подростковой депрессии, как жизнь с этой болью, полученной от самого мощного источника любви в моей жизни, привела к тому, что я стал таким разбитым сосудом, каким являюсь сейчас. Но я никогда не чувствовал этого так живо с тех самых пор, когда эта травма впервые поглотила и определила меня. Как будто, медленно и постепенно удалив из своей жизни все отвлекавшее, я вдруг столкнулся лицом к лицу с тем, от чего я себя отвлекал. Я остановился на минутку, прислонился к стволу дерева, и вдруг согнулся пополам в конвульсиях от вновь пришедшей боли и зарыдал.
И на этот раз, даже когда я в конце концов добрался до зала для медитаций, никакого облегчения не было. Я не мог позвонить своему мужу или другу и поговорить об этом. Я не мог проверить свою электронную почту, обновить свой Инстаграм или написать кому-нибудь, кто, возможно, разделил бы со мной боль. Я не мог спросить кого-нибудь из людей в зале, испытывал ли он что-либо подобное. Я ждал, что настроение поднимется, но оно только усугублялось. Часы проходили в тишине, мое сердце билось тревожно, мой разум шатался.
Я решил, что смогу немного дистанцироваться от своих чувств, если попытаюсь описать их. В конкурсе названий, состоявшемся у меня в голове, победили слова «невыносимые страдания». И на следующий день во время 15-минутной беседы с назначенным мне консультантом эти слова постоянно вырывались у меня. После моей панической, мучительной исповеди он посмотрел на меня, приподняв одну бровь, с блаженной полуулыбкой. «О, это совершенно нормально, — невозмутимо и тепло ответил он. — Не волнуйтесь. Будьте терпеливы. Это пройдет». И со временем это в самом деле прошло. В течение следующего дня чувства стали угасать, я стал лучше медитировать, печаль перешла в некое спокойствие и отдохновение. Я почувствовал другие вещи из своего детства — красоту лесов, радость друзей, поддержку сестры, любовь бабушки по материнской линии. Да, я молился, молился об избавлении. Но это ослабление страдания ощущалось не как божественное вмешательство и тем более не как результат усилий, а скорее как естественный процесс пересмотра, исцеления и выздоровления. Ощущалось как древний, давно закопанный дар.
В своей книге A Secular Age — исследовании, посвященном тому, как современный Запад утратил широко распространенную религиозную практику, — философ Чарльз Тейлор для описания того, как мы думаем о наших обществах, использовал понятие «социальное воображаемое». Оно означает совокупность взаимосвязанных верований и практик, которые могут подрывать или мягко отодвигать в сторону другие виды веры. Мы не перешли от религиозного мира к светскому одним махом, утверждает Тейлор. Определенные идеи и практики сделали другие не столько ложными, сколько менее яркими или актуальными. И так модерность постепенно, когда специально, когда случайно, ослабляла духовность в пользу меркантильности; она занижала значение молчания и чистого существования в пользу шума и постоянного действия. Мы живем в культуре, все больше и больше обходящейся без веры не потому, что наука как-то опровергла недоказуемое, а потому, что белый шум секуляризма уничтожил сам тот покой, в котором вера могла бы выжить или возродиться.
Английская Реформация началась, как мы помним, с нападения на монастыри, и ту тишину, которую не изгнали протестанты, осмеяли философы Просвещения. Оно — в лице Гиббона и Вольтера — заняло по отношению к монашествованию позицию где-то между снисходительностью и откровенным презрением. Грохот и разрывы Индустриальной революции нарушили то, что еще оставалось от тишины и покоя, а затем современный капитализм сделал бизнес центральной составляющей нашей культуры, а все более эффективное удовлетворение потребностей и желаний — нашей главной коллективной целью. Мы стали цивилизацией достижения результата — и развитие Америки, в некотором смысле, стало ее венцом. В современную эпоху, на протяжении веков, тишина стала анахронизмом, даже символом тех бесполезных суеверий, от которых мы избавились. Смартфонную революцию последнего десятилетия можно в каком-то смысле рассматривать просто как последний поворот этой трещотки, в ходе которого немногие оставшиеся оплоты тишины — крошечные трещинки бездействия в нашей жизни — методично заполняются новыми и новыми раздражителями и шумами.
И все же наша потребность в тишине никогда полностью не пропадала, потому что наши практические достижения, как бы они ни были эффектны, никогда не дают нам ощущения полноты. Они всегда уступают место новым желаниям и потребностям, всегда требуют обновлений или ремонта, всегда недостаточны. Об этом свидетельствует маниакальный характер наших жизней онлайн: мы все время листаем и листаем, потому что никогда не бываем полностью удовлетворены. Покойный британский философ Майкл Оукшотт резко назвал эту правду «убийственностью делания». Кажется, нет конца этому парадоксу практической жизни и нет выхода, а только бесконечная череда усилий, которые в конечном счете все обречены на провал.
Исключением является, конечно же, тот случай, когда мы выбираем духовное примирение с этой бесполезностью, пытаемся выйти за пределы бесконечного цикла непостоянных человеческих достижений. Мы можем признать, что можно не просто делать, а еще и быть; что в конце жизни есть также великая тишина смерти, с которой нам придется в конечном итоге примириться. С того момента, как я в детстве вошел в церковь, я понял, что это место непохоже на остальные тем, что в нем было так тихо. Сама месса была полна мгновений тишины — тех литургических пауз, которые были бы неприемлемы в театре; тех минут тишины после причастия, когда нас призывали полностью уйти в молитву; тех литургических интервалов, которые, казалось, подчеркивали, что здесь никто не спешит. И эта тишина отграничивала то, что мы когда-то рассматривали как священное, обозначала пространство за пределами светского мира шума, бизнеса и шопинга.
Единственным похожим на это местом была библиотека, и тишина там тоже указывала на что-то за ее пределами — на учебу, которая требует времени и терпения; на стремление к истине, которое уходит от практической жизни. Как минута молчания, которой мы иногда чтим память жертв трагедии, акт не-говорения сигнализирует о том, что мы реагируем на нечто более глубокое, нежели повседневность, нечто настолько фундаментальное, что слова не могут этого в полной мере выразить. Я хорошо помню, как, когда огромный квилт в память о жертвах СПИДа впервые был выложен на Национальной аллее в Вашингтоне в 1987 году, собралась огромная толпа, волны из сотен оживленно болтающих людей выходили на аллею. Но чем ближе они подходили и чем больше они всматривались в это поле невообразимо обнаженного горя, тем больше их голоса утихали, и огромная пустота заполнила воздух. Эта тишина, казалось, говорила: это не наша обычная жизнь, это другое.
Большинство цивилизаций, в том числе наша собственная, понимали это в прошлом. Тысячелетия назад, как утверждает историк Дьермед Маккаллох, Бог иудейских Писаний, не называемый по имени и часто загадочно молчавший, пересекся с платоновской концепцией божественного, которое настолько выше человеческого понимания и несовершенства, что никакие слова не могли бы точно описать его. Скрытый Бог иудейских и христианских Писаний часто говорил, ничего не говоря. А Иисус, как и Будда, своим молчанием открывал людям не меньше, чем своими словами. Он был проповедником, который, однако, блуждал в течение 40 дней в пустыне; он был заключенным, который отказался защищать себя на суде. В переоборудованном новициате, где проходил ретрит, оставили два витражных окна с изображением Иисуса Христа. На одном мы видим его в Гефсиманском саду, покрытым кровавым потом от ужаса, в одиночестве перед лицом казни. На другом витраже он сидит на Тайной Вечере, и ему на грудь склонил голову его любимый ученик Иоанн. Ни на одном из витражей Христос не изображен говорящим.
Эта иудео-христианская традиция признавала критически важное различие — и напряжение — между шумом и тишиной, между тем, чтобы прожить день, и тем, чтобы правильно распорядиться всей своей жизнью. Суббота — иудейское установление, перенятое христианством, — представляла собой коллективное соблюдение относительной тишины, момент спокойствия, служащий для того, чтобы задуматься о нашей жизни перед лицом вечности. Она была одним из определяющих факторов западной общественной жизни раз в неделю в течение многих столетий — а в последние несколько десятилетий растворилась в коммерческой какофонии, и почти никто об этом не пожалел. Суббота отражала обесцененное теперь убеждение, что устойчивая духовная жизнь просто неосуществима для большинства смертных без такого убежища от шума и работы, которое защищает нас и напоминает нам, кто мы есть на самом деле. Но как современное уличное освещение постепенно привело к тому, что мы видим небо, но не видим на нем звезд, так же автомобили, самолеты, заводы и мерцающие дисплеи лишили нас тишины, которая раньше считалась непременным условием для здоровья человеческого воображения.
Это меняет нас. Это медленно — так, что мы даже не замечаем, — уничтожает те самые интервалы, в которых мы можем обрести опору в наших собственных умах и душах, не поддающуюся постоянному давлению, желаниям или обязанностям. А смартфон почти вовсе уничтожил эти островки тишины. Генри Дэвид Торо более ста лет назад сетовал на это давление: «Я ушел в лес потому, что хотел жить разумно, иметь дело лишь с важнейшими фактами жизни и попробовать чему-то от нее научиться, чтобы не оказалось перед смертью, что я вовсе не жил. Я не хотел жить подделками вместо жизни — она слишком драгоценна для этого».
Когда вы входите во временный храм на фестивале Burning Man — ежегодно проходящем перед Днем Труда ретрите для технической элиты в пустыне Невада, — там практически никто не разговаривает. Кто-то топчется по краям; другие держатся за руки и плачут; несколько человек прикалывают кнопками записки к стене памяти; остальные стоят на коленях, медитируют или просто сидят. С храмом — как правило, огромной украшенной деревянной постройкой, — соперничает только массивная, подобная башне фигура человека, который будет сожжен, как и сам храм, когда фестиваль достигнет своего апогея, и десятки тысяч людей будут смотреть на пламя.
Они приезжают сюда, эти архитекторы нашего интернет-мира, чтобы убежать от тех вещей, которые они спустили с поводка на всех нас, остальных. Они приезжают в пустыню, где нет сотовой связи. Вы оставляете свой телефон в палатке, он считается бесполезным в течение нескольких экстатически настоящих дней. На фестивале царят дух радикального самообеспечения (вы выживаете в течение примерно семи дней только за счет того, что сможете привезти с собой в этот огромный временный город) и этика социального равенства. Вы вынуждены взаимодействовать только как человек с другими людьми — без иерархии. Вы танцуете и экспериментируете; вы строите сообщества в различных лагерях. И для многих это кульминационная точка года — отдельный мир для фантазии и дружбы, усиленных наркотиками, которые повышают ваше чувство сострадания, удивления или благоговения.
Подобно средневековому карнавалу, эта новая форма религии переворачивает конвенции, которые управляют нашими жизнями. Как предохранительный клапан, она выпускает накопленное давление, возникающее от какофонии нашей постоянной подключенности к Интернету. Легко смеяться над этим фестивалем, но он пытается достичь того, что наша культура когда-то рутинным образом нам обеспечивала, и он показывает, возможно, что мы не совсем беспомощны перед лицом этой новой эпохи несосредоточенности. Мы можем — это чувствуется — начать противодействовать ей, заново учиться тому, что мы так бездумно отбросили, управляться с нашими неврозами, чтобы они не полностью поглощали нас.
Уже появляются признаки этой коррекции в сторону более человеческой жизни. Так, по данным исследования, проведенного Ipsos Public Affairs, в 2012 году в США было около 20 миллионов человек, практикующих йогу. К 2016 году их число почти удвоилось. В это же время слово «самоосознанность» для многих стало частью корпоративного лексикона, а для других — обозначением новой формы душевного здоровья. Трудно, на мой взгляд, объяснить внезапный взрыв интереса и толерантности в отношении марихуаны за последние 15 лет, если не принимать в расчет интенсификацию цифровой среды, в которой мы живем. Курение травы — это форма самолечения для эпохи массового перевозбуждения сознания, обеспечивающая быстрый и легкий путь к успокоенному созерцанию в условиях, когда необходимое для него пространство и время у нас все время норовят отнять.
Если бы церкви поняли, что наибольшую угрозу для веры сегодня представляет не гедонизм, а неспособность людей успокоить и сосредоточить свое внимание, возможно, они смогли найти новые слова, чтобы привлечь к себе измочаленное цифровое поколение. Христианские лидеры, похоже, думают, что бороться с отвлечением внимания паствы надо путем еще большего отвлечения. Их богослужения выродились в эмоциональные спазмы, их церкви заполнены светом и шумом, и они заперты в течение дня, когда их темнота и тишина действительно могли бы привлечь тех, чьи умы и души устали от Интернета. Но мистицизм католической медитации — чтения молитв по четкам, Благословения или просто созерцательной молитвы — это традиция, ждущая того, чтобы ее открыли заново. Монастыри, если бы туда больше пускали мирян, могли бы попытаться ответить на те же нужды, которые все лучше удовлетворяет переживающее бум движение йоги.
И представьте себе, что было бы, если бы стало больше мирских мест, которые пошли бы тем же путем: рестораны, где смартфоны сдаются при входе, или кафе, рекламируемые как безопасные пространства, свободные от вайфая? Или — легче осуществимые варианты: чаще договариваться, что мы все сложим наши гаджеты в коробку на время еды и будем за столом говорить друг с другом? Или договориться за обедом с коллегами, что первый, кто достанет телефон, оплачивает весь счет? Мы можем, если захотим, воссоздать цифровой шабат: всего один раз в неделю прожить 24 часа, не заглядывая в телефоны. Или можно просто отключить уведомления. Человек — вид, в долгосрочной перспективе обеспечивающий свое сохранение. На каждое новшество есть своя реакция, и даже самые сильные аналитики нашей новой культуры, такие как Шерри Теркл, считают, что мы способны в конечном итоге восстановить равновесие в нашей жизни.
И все-таки мне интересно. Вездесущие соблазны виртуальной жизни создают ментальный климат, с которым до сих пор безумно трудно справляться. В дни, потом недели, затем месяцы после моего ретрита мои ежедневные сеансы медитации начали понемногу давать сбои. Шла избирательная кампания, сулившая такую мрачную угрозу, что она требовала внимания, и хэдлайнером ее был человек, представлявший собой ходячее приложение Snapchat, заполненное вздором. На некоторое время я ограничил дозу облучения новостями, стал читать только ежедневные сводки New York Times. Затем постепенно я поймал себя на том, что просматриваю заголовки из бесчисленных источников, заполнявшие экран; еще через какое-то время я вернулся в прежнюю свою колею, стал поглощать каждую крупицу новостей об избирательной кампании, даже понимая, что каждая из них столь же быстро утратит актуальность, как и предыдущая, и даже притом что мне больше не нужно было глотать их все для работы.
Потом были другие капканы: привлекательность онлайн-порнографии, которая сегодня пробивает все защиты у каждого подростка; легкость замены любого разговора потоком текстовых сообщений; побег от реальности на некоторое время в онлайн-игры, где все опасности реального человеческого взаимодействия устранены; новые видео в Инстаграме; чтение постов новых френдов в ленте. Все это постепенно откусывало кусочек за кусочком от моей медитативной сосредоточенности и спокойствия ума. Я сократил свои ежедневные сессии тишины с часа до 25 минут, а потом, почти год спустя, стал устраивать их через день. Я знал, что это было фатально, потому что ключ к получению устойчивого спокойствия и сосредоточенности от медитации — строгая дисциплина и практика, каждый день, хочешь или не хочешь, и кажется ли тебе, что результат есть или нет. Подобно еженедельной мессе, именно рутина постепенно создает то пространство, которое позволяет вашей жизни дышать. Но в мире, в который я вернулся, казалось, все сговорились, чтобы отобрать у меня это пространство. «Я делаю то, что я ненавижу», — как говорит старший сын в незабвенном «Древе жизни» Терренса Малика.
Я не сдался, пусть даже каждый день по несколько раз замечаю, что поддаюсь. Есть книги, которые надо прочитать. Есть места, по которым надо гулять. Есть друзья, с которыми надо быть. Есть жизнь, которую надо прожить полно. И я понимаю, что это, в некотором роде, просто еще одна сказка в огромной книге человеческой слабости. Но эта новая эпидемия перевозбужденной несосредоточенности — специфическая слабость нашей цивилизации. И угрозу она несет не столько нашим умам, хотя они и меняются под цифровым давлением, сколько нашим душам. Если так пойдет и дальше, если шум не станет тише, мы рискуем даже забыть, что они у нас есть.
Источник: New York Magazine
Комментарии