Малый варшавский апокалипсис Тадеуша Конвицкого

Колонки

Литпросвет

26.12.2016 // 1 708

PhD (Тартуский университет, Эстония), старший научный сотрудник Украинского центра культурных исследований (Киев, Украина).

Идея этой колонки изначально предполагает некие сюжеты на пересечении литератур — русской и украинской. Но на этот раз мы все же переместимся западнее, на историческую территорию ВКЛ, Magnus Ducatus Lituaniae, многажды перекроенной и перешитой восточноевропейской империи, в которую входили в свое время Польша, Литва, Беларусь и Украина и жители которой по сей день оглядываются прежде всего друг на друга, а уж затем куда бы то ни было еще, на восток или на запад. Речь пойдет о польском писателе Тадеуше Конвицком, который умер в Варшаве чуть менее года назад. А родился он на Виленщине в 1926-м, он был на поколение младше Милоша, у них много общего, но все это общее — «от земли»; как все польские литовцы и литвины, он свое «некоренное» происхождение всячески подчеркивал. Вообще, есть такая линия мысли, что лучшие польские писатели — литвины, но, кажется, в случае Милоша, который сознательно «продолжал» Мицкевича и был «польским поэтом в Европе», и затем шире — «поляком в мире», мы имеем какой-то более чистый и отстраненный извод польской идентичности: Милош, собственно, и мыслил себя «представителем», «историческим объектом» и «собирательным персонажем». Конвицкий же, оказавшись в послевоенной Варшаве и всячески подчеркивая свою ей чуждость, тем не менее, оставался «внутри». Иными словами, его отстранение прямо противоположного характера: он мыслил себя внутренним эмигрантом, чужаком в этом городе и пришельцем в городе вообще. Он даже не из Вильны, он из Виленщины, его родина — Долина, и город как таковой в его урбанистической модернистской прозе самым архаическим порядком противостоит природной идиллии.

И тем не менее, всячески акцентируя свою «пришлость» и отстраненность, Конвицкий остается создателем городского мифа современной Варшавы и одним из наиболее характерных и узнаваемых польских «интеллектуалов» т.н. «эпохи ПНР». Ощущение той эпохи, ее тяжелое депрессивное безумие он передает как никто другой. К слову, в известном переводе-пересказе Бродского про «польских дней абсурд ужасный» несколько смещена временная диспозиция: в оригинале «Upiorny nonsens polskich dni / kończy się nam o zmroku», т.е. в этих стихах Галчинского, которые были написаны в 1930-х, есть жуткое безумие дневной суеты, которое заканчивается с наступлением сумерек, с приходом ночи, опускающейся подобно театральному занавесу (в оригинале — что-то вроде экзотического балдахина), так что и сам абсурд становится почти театральным. У Бродского же появляется именно эта гнетущая нескончаемость абсурда, который разве что «не так очевиден» во тьме и при звуках ночного саксофона. Это не вполне Галчинский, это некий обобщенный образ польской культуры начала 1960-х, который возникал у «подсевших» на польское кино и польские журналы (все эти «Пшекруй», «Фильм», «Кобета и жиче») молодых советских интеллигентов. Обычно говорят о «самом веселом бараке соцлагеря», но на деле все несколько сложнее. Для советского читателя это новая польская литература и польское кино стали открытием другого языка — языка европейского модерна. И на этом языке, в его гротесковых, абсурдистских моделях, описывалась та самая «обыденность», которая людям, родившимся в СССР и не знавшим другой жизни, казалась тяжелой, возможно, чудовищной, но нормой, — в том смысле, что привычкой. А тот, другой язык обнаруживал не просто «ненормальность», но совершенную невозможность происходящего, собственно, «абсурд ужасный».

Это было затянутое вступление, а непосредственным поводом для этой колонки стало переиздание во Львове одного из самых известных романов Конвицкого «Малый Апокалипсис» («Mala Apokalipsa»). Это уже второе украинское издание и второй перевод. Роман был написан в конце 1970-х, в глухом преддверии катастрофы, за год до событий на легендарной судоверфи в Гданьске и появления на исторической сцене «Солидарности». Роман вышел в тогдашнем польском «самиздате», первый русский перевод появился в 1991-м, в журнале «Искусство кино» (неслучайно именно там Конвицкий в СССР был популярен как режиссер и сценарист, автор «Хроники любовных происшествий»). И тогда же появился украинский перевод — во «Всесвите» (киевском аналоге «Иностранной литературы»). Переводчиком был Юрий Андрухович, и я по сей день предпочитаю тот первый перевод. Опять же, тогда, в 1991-м, «паучий» советский опыт был на памяти, и ощущение от этой прозы было гораздо пронзительнее. Теперь, спустя 15 лет, уже после смерти Конвицкого, появился еще один перевод.

«Малый Апокалипсис» — в буквальном смысле городской роман, из тех, которые создают городскую мифологию, и это происходит потому, что в основе сюжета таких романов некий «базисный» культурный миф. Но прежде всего «Малый Апокалипсис» — это роман о Варшаве, столице ПНР, городе, над которым «царит» Дворец культуры и науки, «подарок» из Москвы, в свое время носивший имя Сталина. По этому городу бродит ветер, основные его цвета — серый и черный (даже сирень там «почерневшая»), основные звуки — стук, скрежет и голошение громковорителя. Если Конвицкий всерьез не любил этот город, то это очень убедительный роман о нелюбви. Впрочем, сам Конвицкий в поздней книге интервью называет это свое чувство «безразличием»: «…Варшаву я описываю только потому, что живу в этом городе и хочу это как-то выразить. <…> Она меня совершенно не волнует. Я, правда, пытаюсь что-то предпринять, стараюсь, например, чтобы Дворец культуры значил больше, чем он значит в реальности, подстегиваю этот мир, спасаю его, как умею, но, в сущности, все мои усилия тщетны» [1].

И он, в самом деле, пусть опосредованно и иронически, но с полным ощущением сопричастности, проживает тот миф о приближении конца света, о спасении и самопожертвовании, — в первом же абзаце романа появляется Голгофа, («…впереди последний километр моей Голгофы, последний круг этого марафона, несколько последних ступенек вверх или вниз по лестнице безумия»), и если библейскую историю, в принципе, возможно разыграть в пространстве абсурда, Конвицкий делает это.

А еще это роман о сопротивлении, о диссидентском движении, написанный изнутри, с тем самым отстранением абсурда, без какой бы то ни было героизации, наоборот, — он антигероичен, и смысл лучше всего передается известной фразой Довлатова о том, что «хуже коммунистов бывают только антикоммунисты». Это роман о «несвободе» условностей — тех и иных, и о внутреннем освобождении, которое наступает, но уже на другом уровне, в каком-то мифологическом отрешении.

Если коротко рассказать сюжет (это не будет спойлером: у такого сюжета не может быть спойлера), он выглядит так — некто, кого можно назвать протагонистом (в предисловии сказано: варшавский интеллигент), приговорен к смерти своими же, друзьями по «культурному подполью», он обречен стать символической жертвой и сжечь себя перед зданием ЦК. Символическая жертва мыслится провокацией и изначально воспринимается, как и должна восприниматься, — совершенным безумием, «ужасным абсурдом», upiorny nonsens. Но по ходу включения в миф, по ходу проживания его, она становится едва ли не само собой разумеющейся. В конечном счете, миф заставляет героя играть по своим правилам, и жертва, как ей и положено, становится «искупительной». Настоящее ее «манипулятивное» предназначение уходит в тень, как и «картонное» здание ЦК. Последним пунктом «крестного пути» становится Дворец культуры, который превращается здесь в жертвенный алтарь. А незадачливый писатель и несостоявшийся «пророк», переступая черту, приобретает настоящее качество и… вожделенное «освобождение».

Этот городской роман, как и другой — самый известный городской роман ХХ века, представляет собой путешествие по Варшаве. И автор точно так же соблюдает все три классических единства — времени, места и действия. Но у этого путешествия есть начало и конец, и герой Конвицкого всякий раз напоминает себе и читателю, что это его последнее путешествие.

Конвицкого-абсурдиста часто сравнивали с Кафкой, но кажется, у этой прозы есть другое свойство, делающее ее очень «польской»: несколько искривленное ироническое зрение и то особое соединение парадокса и гротеска, высокого и низкого, которое свойственно античной драме… и польскому модерну.

И последнее, о чем тут следует сказать: «Малый Апокалипсис» действительно роман о конце света, о «конце прекрасной эпохи» «длинных 70-х», роман, не в последнюю очередь, поколенческий: он о том, что настоящие времена кончаются и «поколение ПНР» сходит со сцены.

«И я вдруг почувствовал себя старым, но осознание этого вовсе меня не огорчило. Мой мир был более красочным, мир строгой иерархии, мир социальной несправедливости, мир жестокой борьбы за быт. И моя борьба была иной, и моя пассивность была иной. И падение как бы ниже, и взлеты как бы выше, я знаю, это самочувствие уходящего в небытие поколения. Я знаю, нынешнее время потребует от них ничтожности и величия, наверняка таких же, как и наши ничтожность и величие, хотя и приспособленных к масштабам будущего. Но, Богом клянусь, их мне жаль, а себя не жаль».


Примечание

1. St. Nowicki (St. Beres). Pół wieku czyśćca. Rozmowy z Tadeuszem Konwickim. Warszawa, 1990.

Комментарии

Самое читаемое за месяц