Листки с электронной стены

Интеллектуальная и социальная «честность»: трудности определения

Свидетельства 26.12.2016 // 1 839

Главы из новой книги доктора филологических наук Сергея Зенкина: Листки с электронной стены. 2014–2016 гг. «Издательские решения», 2016.

Тренажер
8.01.2015

(Вместо предисловия)

Что мне нравится в Фейсбуке — это возможность упражняться в молчании.

С одной стороны, тебя тут постоянно приглашают вступать в беседу, высказываться по всяким поводам. С другой стороны, тебя никто не торопит, ты можешь среагировать сию минуту, а можешь через час, через день, через неделю — ничего страшного, лента сохранит все. Здесь нет понятия esprit de l’escalier, запоздалая реплика ничем не хуже немедленной (ну, разве что в промежутке случатся какие-нибудь новые события, меняющие все дело).

Поэтому в FB-дискуссии можно подержать паузу, поразмыслить, посомневаться. Конечно, мы и в обычном разговоре критически следим за собой — как минимум стараемся не ляпнуть глупость, не совершить какой-нибудь faux pas. Но разговор — это словно шахматная партия блиц, а Фейсбук — партия по переписке, и не по электронной, как сейчас, а по медленной бумажной переписке, как в былые времена. Успеваешь задуматься еще и о том, а стоит ли обращаться именно с этим именно к этим людям? готовы ли они тебя понять? о том ли вообще у них разговор? не будешь ли ты навязчив со своими идеями, бытовыми заметками, картинками? не собираешься ли сказать трюизм, который прекрасно скажет вместо тебя кто-нибудь другой (и действительно, обычно кто-нибудь да скажет…)? И не лучше ли вообще промолчать, подождать более подходящего случая — тогда, глядишь, и мысль твоя лучше созреет? Потом хоть не будешь, отматывая ленту назад, хвататься за голову: чего же это я наговорил… В нашей торопливой жизни Фейсбук — уникальная точка, где можно оставаться в гуще споров и вместе с тем высказываться не спеша и рассудительно.

Я по природе импульсивный тугодум: знаю, что первая реакция почти всегда неадекватна, надо ждать второй. А Фейсбук — это такой тренажер, позволяющий тренировать выдержку, проверять и уточнять свою мысль и слово. При верном использовании (что не всегда, конечно, удается!) это бесценный ресурс морального самовоспитания.

Интересно, многие ли об этом догадываются?

Facebook


Совершенствование ума

2.07.2014

В поликлинике какой-то пенсионер и, вероятно, отставной военный, выйдя из кабинета после обследования, восхищается сложностью медицинских приборов: «Как же совершенствуется человеческий ум!» Пауза в две-три секунды — и продолжает: «Что Порошенко-то делает! Освобождать, видите ли, хочет территорию! Да его четвертовать надо!», и т. д.

В этой сценке интересна пауза, момент перехода и ассоциации идей, на первый взгляд комически нелогичной. Какая связь между успехами медицины и заявлением президента Порошенко (где он действительно обещал освободить — разумеется, не «территорию», а свою «страну»)?

Эта пауза обозначает смену ситуаций. В кабинете врачи проверяли здоровье пациента, могли обнаружить что-то жизненно серьезное. Собственно, и его спонтанная радость была, видимо, вызвана благополучным исходом исследования: ничего опасного не нашлось. Как бы то ни было, ему пришлось пережить ответственный момент, но ответственность носила интимный, почти домашний характер: здоровье и уход за своим организмом — типичные темы семейного общения. В коридоре же, куда он вышел, сидят уже чужие люди, не посвященные в его медицинские проблемы, возможно другие военные (поликлиника ведомственная). Общение с ними — тоже ответственный момент, но здесь ответственность уже публичная, и ответ приходится держать не телом, а словом. Здесь нужно уметь себя вести, выказывать правильную жизненную позицию, разделять верную идеологию.

Кажется, произошло вот что: восхитившись было человеческим умом, говорящий тут же вспомнил, что совершенствуется этот ум скорее не у нас, а в других странах — там, где делают сложные приборы. Еще недавно это можно было открыто признать с сокрушенным жестом патриота — дескать, умеют же люди, а вот у нас… Но теперь-то времена изменились, патриотизм стал воинственным, теперь расслабиться и расчувствоваться опасно — могут, как некогда, обвинить в низкопоклонстве перед Западом. И человек прикусывает язык, спешно блокирует свою мысль и, чтобы загладить оплошность, демонстративно отрабатывает жест ненависти к «чужим». Направить этот жест по истинному назначению — скажем, против американцев — было бы тоже неосмотрительно (вдруг выяснится, что именно они изобрели чудо-технику?), зато под рукой есть заместительная жертва — «хохлы», на которых и обрушивается патриотический гнев.

Французский философ и писатель-моралист Ален в 1922 году разбирал уловки подобных «дрессированных крокодилов», опираясь на свой опыт фронтовика Первой мировой войны:

«…Не очень-то мне верится, когда читаю о чистых душах, что среди жестоких испытаний войны искали и не могли найти правду. Кто ищет правду, тот быстро ее найдет. Но если искать ее опасно или же твои интересы связаны с неправдой, тогда всяк облачается в этакий политический панцирь, наглухо застегивается и зорко следит за каждой щелкой. Заметьте, что это требует весьма тонкого ума — ведь наши крокодилы в мыслях своих останавливаются задолго до того, как доберутся до узкого места. Как скряга за версту видит, что у него идут попросить взаймы, так и они за версту чуют, что их хотят в чем-то убедить, и ловко уклоняются от встречи либо захлопывают и запирают двери своего ума».

Их незачем психоанализировать: дело происходит в ясном сознании, которое цензурирует себя само, без всяких «оно» или «сверх-я». Человек не перестает видеть правду — он отворачивается от нее, прекрасно помня о ней, но изображая дело так, будто ее не ведает. У него есть на то интерес — хорошо выглядеть в глазах общества, соответствовать его требованиям, как он их себе представляет. И вот мирный пенсионер, раньше добродушно беседовавший с окружающими о нейтральных предметах, случайно сболтнув нечто потенциально политическое, внезапно приходит в боевое неистовство и выказывает преувеличенную кровожадность («четвертовать»). Тут нет никакой психической патологии — это нормальная комедия конформизма.

Конформистский ум внимателен и «тонок», по словам Алена. Он умеет считать вперед, предвидеть развитие ситуации. Собственно, именно временем, текущим моментом он и озабочен. Никто еще не успел ни в чем упрекнуть неосторожного, никто, кажется, и не имел такого намерения — чего привязываться к пожилому человеку, да и за что, собственно? — однако жест самозащиты делается превентивно, ввиду еще только возможных последствий. Конформистский ум даже по-своему историчен. Герой нашей сценки помнит и советскую нетерпимость к врагам социалистического государства, и сменившую ее эпоху «общечеловеческих ценностей». Именно такие ценности невольно выразились в его восхищении свободным, никакому государству не принадлежащим человеческим умом. А дальше, как и в реальной истории, случился обратный разворот к «нашим традиционным ценностям», о которых никто не знает, в чем они точно заключаются, но каждый чувствует, что они «у нас» совсем иные, чем «у них». Скорость разворота — всего двух-трехсекундная пауза в речи человека, всего несколько лет или даже месяцев в жизни страны — свидетельствует о том, что оба стереотипа вполне присутствуют в памяти, хранятся наготове, словно полезные инструменты, которые всегда могут пригодиться. Стоит обстановке измениться, как с такой же быстротой произойдет и новый разворот. А она вполне может измениться, пожалуй еще при жизни этого ветерана, — глядишь, опять придется переориентироваться, гонясь за временем.

В общем, человеческий ум, даже неусовершенствованный, совсем не глуп, он все или по крайней мере многое понимает, просто умеет остановиться и подать назад, когда его мысль принимает нежелательный оборот. Так и работает массовое политическое сознание, превращая ответственность гражданина в безответственность флюгера, почти мгновенно «отворачивающегося» от опасного вопроса и заодно от самого себя: ибо наш ветеран был самим собой в момент наивно-непосредственного восторга перед техническим прогрессом. Видимая алогичность его реакции — не личное недомыслие, а симптом общественного состояния. О степени свободы или несвободы, в которой живут люди, можно судить по последовательности или непоследовательности их речей. В несвободном обществе ценится умение не додумывать свои мысли до конца.

«Новая газета»


Космополиты и туземцы

15.07.2014

Коллега-литературовед, активно участвующая в зарубежных научных проектах, пожаловалась, что ей, русской, часто пытаются поручить работу над какой-нибудь темой, связанной с Россией, хотя сама она специалист по другой стране: «Это же обидно, тебя считают поставщиком сырого материала!» Вполне сочувствуя ей (сам много лет с этим сталкиваюсь), я ответил, что с этим надо бороться, ставить себя наравне с другими, без «национальной специфики», и добавил, что «в этом заключается верно понятый патриотизм».

В самом деле — продолжаю размышлять, — от американского ученого, включившегося в европейский коллективный проект, никто не станет ожидать исследований именно об Америке; немцу, приглашенному на конференцию в Америку, вряд ли станут предлагать рассказать публике о Германии или Австрии. А вот со странами вроде России дело обстоит иначе. Постколониальная ситуация, в которой они находятся (хотя Россию вроде бы никто не колонизировал), заставляет их уроженцев на мировом интеллектуальном рынке выбирать одну из двух ролей: либо космополита, трактующего «свои» проблемы наравне с «чужими», либо туземца, поставляющего свой местный «сырой материал» (сырьевая держава!), чтобы его перерабатывали чужие. В этом втором, наиболее распространенном случае, по выражению другой ученой дамы, на тебя смотрят не как на коллегу, а как на информанта, источник сведений для специалистов. Это действительно обидно, и понятно, что более патриотичной, более выгодной для «национальной гордости» является первая позиция, когда ты отказываешься эксплуатировать свою природную связь с отечеством на уровне сведений, которые ты о нем имеешь как местный житель, «носитель языка и культуры», и пытаешься утвердить свою репутацию на более высоком уровне, плодами собственной интеллектуальной работы. Получается, что космополитизм — не противоположность патриотизма, а его особая, высокоразвитая форма.

А какую же тогда позицию занимают агрессивные патриоты-реваншисты? Разумеется, вторую — позицию экспортера местных товаров, только товар у них самый тухлый и мало кому нужный в мире: зависть и ненависть. Их амплуа — не любезный туземец, а злобный туземец.

Facebook


Психоанализ по Хичкоку

16.10.2014

Осталось, наверно, уже немного фильмов Хичкока, которые я не видел, но иногда все еще бывают радостные открытия. Вот, например, фильм 1945 года «Зачарованный» (The Spellbound).

По сюжету — довольно обычный для Хичкока детектив, когда расследующий сам становится (как в «39 ступенях») объектом полицейского преследования. Но в этом фильме все расследование идет в форме психоанализа, вплоть до разоблачения убийцы, который тоже психиатр.

И это очень любопытный психоанализ. Он лишь отчасти серьезен, над ним весело подшучивают: «зачем начинающий психоаналитик должен сам пройти курс психоанализа? — чтобы проверить, в своем ли он уме…» Его ведут два профессионала — симпатичная барышня в очках для солидности (Ингрид Бергман) и ее учитель, смешной встрепанный доктор Брюллов, чья фамилия отсылает одновременно к Германии и к России: как можно догадаться, он эмигрировал, спасаясь от нацистов подобно Фрейду, а играет его русский актер Михаил Чехов. В этих двух докторах все слегка двоится, не совсем соответствует собственному стереотипу.

В хичкоковском психоанализе нет тяжко-фатальных объяснительных моделей, придуманных Фрейдом и применимых ко всем и каждому словно первородный грех, — никакого родительского коитуса, никакого эдипова комплекса. Главный герой, объект анализа (Грегори Пек), страдает неврозом из-за случайных, совсем не фатальных душевных травм: в детстве по неосторожности стал причиной гибели своего брата; на войне еле спасся из горящего самолета; проходя психоанализ, оказался свидетелем убийства своего аналитика и в результате переноса взял на себя не только убийство, но и личность самого убитого, отправившись вместо него руководить психиатрической клиникой…

Психоанализ по Хичкоку — какой-то «легкий» психоанализ, в нем нет роковой сексуальности, и развивается он тоже легко. Как часто в детективах Хичкока, не столь важна мрачная истина (иногда убийца известен с самого начала, как в «Веревке»), сколь увлекательная игра ассоциаций и метафорических подмен, которыми она зашифрована. Ее расшифровка подобна плетению художественной ткани, то есть детективная тема фильма однородна системе его визуальных мотивов. Расследование сродни искусству, а психоанализ — сюрреалистической поэзии. Что сны главного героя декорированы картинами Сальвадора Дали — это очевидно, да еще и специально отмечено в титрах; но не все, возможно, замечают, что сцена, где героиня спускается в гостиную и видит своего учителя, безжизненно распростертого в кресле, — реминисценция из сюрреалистического фильма «Полуденные сети» (1943) украинской эмигрантки Майи Дерен: у Дерен в кресле был настоящий труп, а у Хичкока человек, оказывается, всего лишь задремал.

Такова освобождающая сила этого поэтического психоанализа: конфликты разряжаются, ужасные подозрения рассеиваются, и даже финальным катарсисом становится не столько самоубийство разоблаченного преступника, сколько обрамляющие его сцены любовного единения двух главных героев. Их любовь уже никакому психоанализу не подвергается — чего там анализировать?

Facebook


Мы врем

16.01.2015

В русском языке есть два синонимичных глагола — «лгать» и «врать». Обозначают они одно и то же действие — «сообщать неправду», — но различаются иерархически. «Лгать» (и однокоренные слова) относится к сравнительно узкой сфере ответственного общественного бытия, «врать» — к широкому кругу повседневно-бытовых ситуаций и поступков. Одно дело «заведомо ложные измышления» (статья уголовного кодекса), «детектор лжи» (серьезная проверка для серьезных людей), «ложь во спасение» (предмет моральной рефлексии), — а другое дело пустые «враки», коими занимаются комические «врали» и при этом часто «завираются», «привирают», «перевирают»: сама продуктивность корня, легко обрастающего суффиксами и приставками, говорит о его разговорной обиходности. Одним словом выражается нечто важное, другим — что-то низкое и заурядное. Враги могут «облыжно охаивать» чьи-то идеологические ценности — а вот Хлестаков в «Ревизоре» разыгрывает «сцену вранья». Лжет — взрослый (мошенник, шпион), врет — ребенок (школьник, не выучивший урока).

Ложь абсолютна, она или есть, или нет. Ее не терпят, и сказать «ты лжешь» — конец разговора, за этим может последовать ссора, драка. Вранье относительно, его можно измерять и дозировать, допускать в известных пределах: «ври-ври, да не завирайся». Ложь созвучна с логикой (хотя филологи и не усматривают родства между этими словами), она определяется в строгих абстрактных терминах «ложная предпосылка», «ложное умозаключение», а вранье — это мелкие уловки повседневной практики, их теорией никто не занимается.

В логике есть так называемый «парадокс лжеца», вот, например, одна из его формулировок: высказывание «я лгу» внутренне противоречиво, не может быть ни ложным, ни истинным. Потому что если я лгу и сообщаю об этом, значит, хотя бы этими словами говорю правду, а если правдиво признаю, что вот сейчас лгу, — значит, все-таки лгу… И язык отдает себе отчет в этом противоречии: сказать «я лгу» по-русски можно разве что с возмущенным отрицанием («это я-то лгу?») или, еще лучше, с властной угрозой (как басенный волк ягненку: «Поэтому я лгу?..»).

А вот сказать «я вру» ничего не стоит. Это может звучать как легкая гипербола вместо «ошибаюсь»: «Ой, нет, вру, на самом деле не так…» Один из персонажей Достоевского заявлял: «Я люблю, когда врут! Вранье есть единственная человеческая привилегия перед всеми организмами. Соврешь — до правды дойдешь! Потому я и человек, что вру». То есть мы запросто сознаемся в своем «вранье» и не видим тут ни морального греха, ни логического противоречия с истиной («соврешь — до правды дойдешь»). Человек до последней возможности отпирается от обвинений во «лжи», тем более никогда он не применит к себе совсем низкого, грубо-животного синонима «брехать» — а вот «врать» кажется ему и окружающим чем-то простительным и чуть ли не нормальным.

Дело в том, что вранье, в отличие от лжи, не связано жестко с обманом, не обязательно предполагает, что кто-то кого-то дурачит. Солгать можно только с целью ввести партнера в заблуждение, а соврать — и по взаимному согласию, даже зная, что он тебе не верит. Соответственно вранье заразительно, в нем легко соучаствовать в роли слушателя: сам никакой неправды не говоришь, но молчаливо поддерживаешь тех, кто врет. Так образуется сообщество, вранье становится коллективным делом, предметом консенсуса. Лжец, вообще говоря, одинок и тревожно ждет разоблачения, а врущий живет с комфортом среди других непойманных воров: главное — сговариваться между собой, не противоречить друг другу. Лжет всегда некое конкретное «я», а вранье умеет размазываться понемногу на неопределенных, анонимных «нас».

И тут открываются интересные возможности для власти. Она широко прибегает к обману и, чтобы скрыть его, любит говорить «мы». Когда-то этим словом она чванно именовала сама себя: «мы, император и самодержец…» Сегодня она чаще играет на составном характере того множества, которое обозначается местоимением «мы», — на самом деле это ведь «я плюс вы». Один из ее приемов (мне когда-то уже приходилось о нем писать) — фразы типа «нам такая демократия не нужна». В начальственных устах это значит: мне не нужна (естественно!), а вы должны меня слушаться. Составное «мы» — это как раз такая форма демократии, где некоторые животные равнее других.

Еще чаще подобное «мы» формируется как бы само собой, без прямой речи начальника. Присоединенное к спускаемой сверху лжи, оно умножает, тиражирует ее и превращает в нечто всеобщее и само собой разумеющееся — на самом деле, конечно, в совместное вранье. «Мы взяли Крым» — это высказывание, как часто бывает, обманывает своими умолчаниями, например обходя вопрос «у кого?». Но его убедительность обеспечивается прежде всего иллюзорной солидарностью собеседников: мы же с вами разговариваем, значит, мы — это «мы», одна компания, а раз я чего-то там взял (или хотя бы одобряю это), то и вы, выходит, где-то рядом стояли…

Так обобществленное вранье из частного бытового порока становится государствообразующим принципом. Словно порченая монета настоящую, оно вытесняет из сознания людей понятие о лжи и, соответственно, о правде: вместо «они лгут» у нас говорят «все врут», у оппонентов и разоблачителей лжи тоже есть своя компания и свой интерес, и если здесь врут, то, значит, там тоже… Так подрывается в своей основе общественное согласие, потому что повторять-то вранье повторяют (порой даже с криком и истерикой), но верить в него не верят; с заведомым враньем нельзя соглашаться, ему можно разве что поддакивать. Властная ложь избавляется от комплексов, прячась за массовой безответственностью вранья, зато слово правды обречено на неуверенность одиночки, обращающегося к одинокому же собеседнику. В этой прямоте общения лицом к лицу, вопреки сомнительным очевидностям коллектива, — его единственная опора.

Нам лгут. Мы врем.

Я пытаюсь сказать тебе правду.

«Новая газета»


Великодержавность

4.04.2015

Внешняя политика России постыдна и недостойна великой державы.

Великая держава не может обижаться. Обиженная держава — нонсенс, комическое противоречие. Уверять себя и других, что «нас никто не любит», что «наши западные партнеры» не считаются с нашим мнением и строят нам козни, что «если бы не было Украины, они нашли бы другой повод», — значит пренебрегать державным достоинством и вставать в позу мелкого скандалиста, который сам ищет, к кому привязаться и чем оскорбиться.

Великая держава не может руководствоваться одними лишь «национальными интересами». Ее величие определяется именно способностью подняться над эгоистическим интересом и следовать требованиям чести и долга. Это значит до конца выполнять закон и собственные обязательства, даже если кажется, что другие их нарушают. Это значит помнить о своем долге перед человечеством — заботиться о его безопасности, не разжигать конфликтов ради политического самоутверждения, не подавать своими действиями опасных примеров другим. Так называемая «реальная политика», утверждающая, будто закона нет, каждый за себя и все дозволено, — это политика не державная, а жлобская.

Великая держава не может лгать в глаза всему миру. Она должна уметь признавать свои ошибки и даже преступления, тем более если они уже сами вышли на свет. Отрицать очевидное для всех, рассчитывая таким образом кого-то «переиграть» и что-то выгадать, — это поведение не уважающей себя державы, а наглого жулика или хулигана, которому наплевать на свою репутацию.

Хулигана опасаются, но не уважают — точнее, его могут уважать только другие хулиганы. Хулиган или жулик никогда не может быть велик.

Facebook


Учтивость как разговорчивость

27.07.2015

Посылал письмо французскому коллеге с изложением проблемы, возникшей в ходе совместной работы. Проблема непростая, и излагать пришлось длинно. Получаю короткий ответ — «решай сам, полагаюсь на тебя», — а за ним длинный, не имеющий отношения к делу и даже не особенно интересный для меня рассказ о собственных занятиях коллеги. Такое многословие — не от болтливости и тем более не от нарциссизма, а из учтивости. Ответить на большое письмо в двух словах значило бы не проявить должного внимания к адресату; это было бы примерно то, что мы называем «отпиской», — не потому, что человек снимает с себя ответственность (проблема была такова, что я в ней действительно компетентнее), а потому, что спешит отделаться от собеседника. Ответ должен быть сравнимым с вопросом по объему, по затраченному автором времени.

И вот еще близкое наблюдение: у Ролана Барта есть любопытное определение деликатности. Быть деликатным — значит все время сопровождать свои действия словами и знаками («позвольте-ка я сделаю то-то и то-то…»), настойчиво дублировать природу культурой, облекать грубо-физические желания и движения пеленой смыслов. Не забывать семиотизировать и социализировать себя. Напротив, грубость, в конечном счете, бессловесна — она умеет говорить разве что «а ну отвали».

Facebook


Аэропорт

22.09.2015

Любой отъезд, по французской пословице, — немного смерть, но на разных видах транспорта эту экзистенциальную угрозу по-разному скрадывают, заклинают. В автомобиле, который опаснее всех прочих средств передвижения, — болтовней с водителем (таксистом), позволяющей не чувствовать себя одиноко; в поезде — тоже коллективностью, общением (хотя бы визуальным) в купе. На воздушном транспорте, и в частности в аэропорту, главное средство утешения другое — дисциплинарная нормализация отъезжающего. Его заставляют удалиться от города — но не в деревню, а в какой-то фильтрационный или тренировочный лагерь, — и последовательно проходить там разные процедуры, выполнять ряд строгих правил: иметь такие-то документы, столько-то багажа, пиджак снять, руки поднять, одного не брать, другое выключить, третье сложить в прозрачный пакетик, бутылочку с водой выкинуть. Послушным доставляют мелкие удовольствия, за плату и без: вот тебе чашечка кофе, вот ватерклозет, вот дьюти-фри, вот (российская специфика) часовенка помолиться, вот (российская специфика) майка с президентом, если в него веришь, а дальше будет тебе и бутерброд в зубы, и наушники с музычкой, может, даже вина нальют, чтоб не слишком боялся. Сиди и не рыпайся, тобой займутся. Аэропорт, его сложные коридоры с односторонним движением и последовательные пункты контроля — это большой конвейер, где вольно шатающегося человека последовательно обтесывают до состояния стандартного пассажира с биркой на сумке. Для него в этой игре есть свое удовольствие — притвориться чайником, отречься от личной инициативы, отдаться в заботливые руки системы; так легче пережить волнительный миг расставания если не с жизнью вообще (не надо все же преувеличивать), то с устойчивой жизнью на прежнем месте.

Из других знакомых мне дисциплинарных процедур на аэропортовскую более всего походит теснее связанная с потенциальной угрозой для жизни больничная подготовка к операции: заполнить бумаги (включая дисклеймер о неблагоприятном исходе), сдать анализы, провериться на разнообразной аппаратуре, помыться, переодеться… лечь и заснуть, чтобы с тобой легче было справиться.

Facebook


Бродячая словесность

29.01.2016

Филология и зарубежные путешествия — два родственных занятия. Не только потому, что за границей каждый человек практически и порой болезненно сталкивается с филологической проблемой множественности языков и трудности понимания между ними. Но еще и потому, что работа филолога — прослеживать историю слов и текстов, а они постоянно перемещаются по свету: заимствуются, пересылаются в письмах и рукописях, переводятся и перевираются, публикуются в тамиздатах, оседают в чужестранных словарях, архивах, библиотеках и головах. Слова и тексты — прирожденные мигранты, и изучающий их филолог тоже уподобляется им, даже если физически сидит на месте. А если он сам пускается в путь, то естественно, по профессиональному навыку, ощущает себя не то чтобы гражданином мира, которому всюду равно и едино, а скорее именно мировым мигрантом — почти текстом, письмом, которое помнит свой путь, зафиксированный в штемпелях на конверте и на визах в паспорте. Испытывает ностальгию не по одной, а сразу по нескольким странам; с любопытством ловит в речи и печати аборигенов слова, мыслительные ходы, грамматические ошибки из чужих языков; переживает за друзей и коллег, живущих не у него на родине и не там, куда он попал сегодня, а в какой-то третьей стране.

Интернет и глобализация сулят нам вовсе упразднить различие между родиной и чужбиной, а для филолога оно только усложняется: для него разные чужбины по-разному родные, они перекликаются издали (между собой, не только с родиной), у них у каждой своя история, которой он не наследник, а исследователь: ищет ее следы, тянущиеся из страны в страну, — слова, которыми мы говорим, тексты, которые мы читаем, слушаем, поем.

Facebook


Редактура

8.02.2016

В профессиональной редакторской среде есть такая забава, на мой взгляд странная и нездоровая: коллекционировать и пересказывать друг другу смешные описки и опечатки. Внешне невинная, эта игра на самом деле служит цеховым самоутверждением, дает иллюзорное чувство господства над чужим словом и мыслью, возможность задешево посмеяться над ними.

Редактор натаскан искать ошибки. В тексте — а значит, и в человеке, его написавшем, — он видит прежде всего слабости, и это вредно для его собственного морального состояния. Словно лакей, для которого его господин сводится к своим бытовым грешкам, он незаметно усваивает себе своеобразное высокомерие снизу, с позиции не умудренного и понимающего читателя, философа или критика, а мелочного буквоеда, который в любом тексте найдет к чему придраться. Для него даже самый талантливый пишущий человек — это прежде всего генератор ошибок: такая особенность профессионального зрения.

Учитель, священник, психиатр, даже следователь и гаишник тоже все время имеют дело с ошибками, а то и с пороками людей, но они все-таки общаются с самим человеком, вступают с ним в ответственные отношения. А редактор — технократ, для него живой автор заслонен мертвым текстом, общение же с ним (в принципе лестное, но порой и не лишенное садизма: автора приятно бывает поставить на место, потыкать носом в его собственные ляпсусы) служит лишь необязательным призом за утомительную работу.

Редактора ни в коем случае нельзя назначать руководителем — он все будет знать лучше своих подчиненных (они же ошибаются!), и это плохо кончится для всех. В любом случае ему нужна поддерживающая терапия, профилактика от мизантропической мегаломании: заниматься чем-нибудь рискованным, где легко наделать ошибок и тем восстановить здравое представление о себе. Например, самому писать какие-нибудь сложные тексты.

Надеюсь, все поняли, каким делом сейчас занят автор этих размышлений? (Разгадка в заголовке).

Facebook


«Девичий источник»

7.04.2016

Как-то так получилось, что я, посмотрев много фильмов Бергмана, только теперь добрался до «Девичьего источника». Знаменитый фильм, шедевр, но вот — раньше не видел.

У фильма гениальный сюжет, на основе средневековой легенды; образцовый пример работы религиозного сознания, материал для какого-нибудь социального антрополога, последователя Рене Жирара. В начале — бегло намеченная матрица миметического желания: две молодые женщины, сводные сестры, интересуются одним мужчиной (который всего раз появляется на экране и не совершает никаких поступков; сам по себе он ни при чем). Одна смотрит на него невинно-поверхностно, как на одного из многих симпатичных партнеров по танцу, а другая — с ревнивой страстью. В этой второй сестре и начинает бродить энергия миметического насилия. Она одержима ею, сама не своя: внутри нее созревает неизвестно от кого прижитый ребенок, а вместе с ним живет и бьется еще кто-то другой, более грозный: она колдует, молится языческому божеству, впадает в истерики, говорит двумя разными голосами (во время молитвы — четко и звучно, а в общении с людьми — торопливым искаженным клекотом). Она запускает импульс зла, который дальше пойдет по цепочке, так что даже гибель невинной жертвы-сестры не сразу сможет его остановить. Опосредованность, синтагматическая развертка миметического насилия — это то, чего Жирар почти не касался, и получается она не прямым подражанием людей друг другу, а через какие-то неявные, мистические звенья. Жертва, оказывается, вызывала к себе тайную ненависть разных людей — даже родной матери, приревновавшей к ней своего мужа. Ее ужасный конец предвещает лесной колдун: он тоже не участвует в развитии событий, зато улавливает разлитую вокруг стихию зла. Орудиями этой стихии становятся «три мертвеца» — случайно попавшиеся на пути братья-козопасы, которым ревнивая сестра-ведьма, знать их не знавшая, невольно передала нечистую силу (через нечистое животное — жабу), подтолкнувшую их к насилию. Потом один из братьев — мальчик, бывший не участником, а только свидетелем насилия и убийства, — будет мучительно, физиологически переживать происшедшее: тошнотой, истерическим отказом от пищи, лихорадкой. В него, как раньше в сестру-ведьму, вселилась разрушительная энергия, искрой перескакивая от одного персонажа к другому. Потом отец погибшей станет мстить за нее, и его месть, как положено, не знает меры, настигая не только двух убийц, но и невиновного третьего брата. Теперь уже ему самому надо очиститься от греха, и этого не могло заменить ритуальное омовение в бане — оно происходило до, а не после мести, как полагалось бы по стандартной ритуальной схеме (какая-то специфика скандинавских традиций?). Тогда он обещает богу своими руками построить храм; храма мы не увидим, зато на месте первоначального злодеяния начинает бить чудесный источник, который должен смыть кровавый кошмар, осквернивший землю.

Развязка очень ясно показывает, что такое архаическая идея бога — не христианского, разумеется, хоть дело и происходит в христианском средневековье и среди персонажей есть странствующий монах — провидец, аналог и антагонист лесного колдуна. Бог — не творец и не законодатель мироздания, не судья, не спаситель и не покровитель, вообще не личностный партнер по обмену какими-то подношениями и возмездиями; он всего лишь бесконечная текучая стихия, в которой можно растворить, разрядить энергию человеческого зла: заземление для смертоносного миметического тока. И, в соответствии с жираровской теорией, источник все-таки берет свое начало — буквально — от тела погибшей жертвы. Нечего и говорить, что Бергман в 1960 году никак не мог знать теорию Жирара, ее тогда еще просто не было.

По-английски название фильма переводится Virgin Spring, «источник» звучит как омоним «весны». Действие и впрямь происходит весной: цветут цветы, пахарь ходит за плугом, в какой-то момент вдруг начинает падать запоздалый снег — знак миновавшей, отсутствующей зимы. Может, я что-то забыл или до сих пор не видел, но я вообще не знаю у Бергмана «зимних» фильмов. Была, помнится, эффектная апокалиптическая сцена в снегу из «Земляничной поляны» — но это… сон главного героя, исключение, подтверждающее правило. Впечатление такое, что для этого северного режиссера зима — просто пустота, небытие, а все со-бытия, и счастливые и страшные, происходят в теплое время года, порождаемые горячей стихией сакрального.

Facebook


Мысль и слово

12.05.2016

Недавно, при ответе на некую анкету о переводе, мне пришла в голову идея, которая удивила меня самого и с которой вряд ли многие легко согласятся: «Задача переводчика — освободить мысль от слова, от языка и культуры, где она была высказана».

То есть мысль — существо бессловесное, она как дух веет где хочет, воплощается во всяких формах, иногда языковых (различных), а иногда и неязыковых (в образе, жесте, поступке). Переводчик, заменяя одно ее словесное выражение другим, ищет ее внесловесный инвариант; потом его приходится облекать в какую-то новую форму (языка, на который переводишь), но сначала нужно, чтобы он блеснул неприкрытым, без всяких слов.

О том, что слово заглушает мысль, писал еще Тютчев: «Есть целый мир в душе твоей / Таинственно-волшебных дум, / Их оглушит наружный шум, / Дневные разгонят лучи, — / Внимай их пенью — и молчи!» А вот запись Витгенштейна, где речь идет не о «наружном шуме» вообще, а конкретно о языке: «…часто голос философской мысли так тонок, что звук произносимого слова уже перекрывает ее, и я больше не могу ее расслышать, когда меня о ней спрашивают и приходится пускаться в рассуждения».

Если так, то переводческая задача противоположна писательской. Писатель (да и мыслитель, ученый, вообще любой автор-сочинитель) должен уловить, заклясть мысль, заключить ее в рамки совершенного словесного выражения, подчинить строю своего языка: «И замыкаю я в клетку холодную…» — самокритично признавался Блок. А переводчик, наоборот, отворяет клетку, снимает с мысли словесное заклятие — пусть себе гуляет между разными языками, примеряя на себя разные формы выражения.

Понятно, что «писатели» и «переводчики» здесь — это не две разные группы людей, а два разных ремесла, которыми может параллельно заниматься один и тот же человек. И все же среди литераторов приблизительно выделяются две категории: «писатели-переводчики» и «чистые писатели», которые ни за что не станут ничего переводить, разве что по сугубой нужде; и это, вообще говоря, не зависит от знания ими иностранных языков.

Идеальный тип писателя — скупой рыцарь, который копит сокровища; а идеальный тип переводчика — ухарь-купец, который любые сокровища пускает в оборот. Писатели чаще бывают националистами, а переводчики — космополитами.

Facebook


Политика ума и сердца

19.06.2016

Йоркшир, где я сейчас живу, на днях печально прославился первым в Великобритании за несколько десятилетий политическим убийством: в городке Берсталле близ Лидса среди бела дня на улице зарезали (и для верности еще застрелили в упор) члена парламента Джо Кокс — молодую симпатичную женщину, активного и многообещающего политика. Она была лейбористкой и перед референдумом о выходе из Европейского союза агитировала за европейскую интеграцию, против Brexit’а. Как раз шла с одного предвыборного собрания на другое — пешком и без охраны: а чего опасаться, там маленький провинциальный городок в цивилизованной стране. Но страсти вокруг народного волеизъявления разгорелись до такой степени, что пролилась кровь.

Убийца, конечно, психопат, но, совершив свое дело, он прокричал то, что положено по патриотической идеологии: Britain first! (это не просто лозунг, а название крайне правой партии, которая, разумеется, поспешила откреститься от такого симпатизанта). И вот какая нехитрая мысль приходит в голову: невозможно ведь даже представить себе, чтобы какой-то ополоумевший сторонник ЕС пошел резать своих оппонентов на улицах, — а вот для патриота такое не совсем исключено. Потому что евроинтеграция — это рациональная политика, а патриотизм — страсть, и на почве страсти можно свихнуться. Любовь к родине, как и всякая любовь, может довести до сумасшествия, а дружба и сотрудничество не могут. Не потому, что они добрее любви: просто они не столь интимны, более открыты к публичной сфере и разумным решениям, а тем самым вакцинированы от безумия.

У всех есть родина, и все ее любят, но это слишком интимное, нутряное чувство приходится контролировать, иначе оно способно довести до беды. Может быть, гибель Джо Кокс побудит кого-то из колеблющихся британских избирателей задуматься и проголосовать на референдуме не «сердцем», а «умом». Но, конечно, цена уже заплачена непоправимо высокая.

Facebook


Возобновляемая энергия

5.07.2016

Завораживающая черта современного европейского пейзажа — ветряные электрогенераторы, которые машут своими тремя гигантскими руками-лопастями иногда в одиночку, а чаще малыми или большими стаями — на голых и безлюдных горах Шотландии, на морском мелководье близ побережья, на холмах вокруг городов. По-английски они называются красивой метафорой — windfarms.

Это действительно сельские «фермы», мызы, искусственные сады или леса, совершенно отрицающие свою промышленно-техническую сущность. Генераторы бесшумны — то есть, наверное, вблизи производят какой-то звук, но видишь их всегда издалека, да еще из чего-нибудь гремящего и гудящего (с самолета, с железной дороги, с автострады), откуда никакого звука не слыхать. Они задумчиво-неторопливы, словно огромные животные на пастбище, в противоположность обычным турбинам и двигателям, которые стремительно крутятся как белки в колесе. И они не пожирают энергию и не выбрасывают ее в выхлопе — наоборот, улавливают и экономно прибирают к рукам. Дон Кихот, конечно, принял бы их за великанов, но вряд ли полез бы с ними драться: слишком величественно и благожелательно выглядят их высокие, тонкие белые фигуры — женские, материнские? А может быть, он узнал бы в них свой собственный длинный и худощавый силуэт рыцаря-идеалиста с копьем и вспомнил бы утопию золотого века, дружественного союза между человеком и природой, которую он сам воображал в мечтах.

Есть уже целые города и даже небольшие страны, которые питаются энергией «ветряных ферм». А мне они каждый раз напоминают старый фильм «Доктор Живаго» и песню о мельницах моего сердца.

Facebook


Спортивная честь

27.08.2016

Спортсменов чтут как героев, за них болеют как за чемпионов — буквально «заступников», «поборников» — своей страны. Они отстаивают ее честь, и их самих удостаивают высоких почестей, их победами гордятся. Ради этих побед они совершают подвиги, недоступные обычным людям, превозмогают слабость и боль, нередко рискуют здоровьем. Однако честь можно не только заслужить и защитить, но и потерять. И не поражением в добросовестной борьбе — в нем как раз нет позора, важна не победа, а участие, — но нарушением правил борьбы, применением запрещенных приемов или средств. Тогда, если спортсмены выступают как команда, бесчестие падает на всю команду (а косвенно и на доверившихся ей болельщиков), которая может быть вся наказана за проступок немногих. Бессмысленно протестовать против такой «коллективной ответственности»: ее не должно быть для простых граждан, например в уголовном суде, но спортсмены-то именно что не простые граждане — они герои, добивающиеся для себя высшей чести, а потому и ответственность на них лежит тоже особая, повышенная, героическая: один за всех и все за одного.

То же самое, когда, превозмогая слабость, боль и увечья, состязаются спортсмены с ограниченными возможностями. Их цель — не абсолютные рекорды, а честь как таковая. Их усилия означают: мы не можем физически соперничать с победителями «больших» соревнований, но морально мы не уступаем им, мы такие же герои, как они. Тогда, если кто-то из них бесчестно нарушает правила, он точно так же роняет честь всех остальных. Возмущаться суровостью их коллективного наказания, требовать им поблажек по «гуманитарным соображениям» (дескать, люди больные, им и так тяжело приходится в жизни) — значит не признавать их благородного честолюбия, унижать их спортивную гордость: и провинившихся, и невиновных, и даже их соперников, которые вообще не в ответе за чужие грехи. Это значит говорить им всем: ваши соревнования — понарошку, ваши награды — игрушечные, вашими правилами всегда можно пренебречь, а сами вы никакие не герои, а простые калеки (жестокое слово, но при таких рассуждениях выходит именно оно).

Так обстоит дело не только в спорте. Каждый житель страны не обязан быть героем, у него может быть своя частная, без высоких притязаний жизнь. Но, сознавая себя гражданином и патриотом, он до какой-то степени разделяет героическую этику, национальная честь сливается для него с личной. Частное лицо не отвечает по долгам государства, не отвечает даже за его преступления, но гражданин и патриот именно что не совсем частное лицо. Он добровольно берет на себя частицу ответственности за свою страну, гордится ее успехами и стыдится ее неудач, словно своих собственных. Если же его страна (государство) ведет себя лживо, подло и вероломно по отношению к другим, то это бесчестье падает и на него, даже если он сам никак не участвовал в таких действиях. Он не может оправдывать их всякими низкими, негероическими соображениями: говорить, например, что «так делают все» и что «мы защищаем наши интересы». Может, кто другой так и делает — но нас-то кто заставлял? А интересы, выгода не могут стоять выше чести, и спорт опять-таки очень хорошо это показывает. Спортивных побед добиваются не для «защиты интересов», и если бы спортсмены — даже самые профессиональные — состязались исключительно ради выгоды, за них никто не стал бы болеть. Спорт наглядно, специальными зрелищными средствами напоминает нам, что героическая честь (индивидуальная или коллективная) абсолютна и не знает смягчающих обстоятельств: она или есть или нет, ее можно либо сберечь, часто ценой жертв, либо утратить, погнавшись за какой-нибудь преходящей выгодой. Такова же и национальная честь, честь родины и честь патриота.

Facebook


Оздоровление страстей

3.11.2016

Ненависть бесплодна и вредна для души. На ненависти нельзя ничего построить, и солидарность людей, дружно кого-то ненавидящих, — мнимая и эфемерная. Сегодня все вместе ненавидим одних, завтра других, а послезавтра — глядишь, уже и друг друга: так бывает и в личных отношениях, и в жизни общественной, политической. Социальные сети показывают это очень ясно и скоро: прокатывающиеся по ним волны коллективной ненависти столь же заразительны, сколь и ничтожны по результату. От них остается только тяжкое похмелье, как от бессмысленной пьянки в случайной компании: хочется скорее забыть. А то еще можно впасть в устойчивую наркотическую зависимость: сделаться профессиональным ненавистником чего скажут, мракобесом с похмельным тремором; у нас сегодня такие востребованы.

Но чем же заменить ненависть? Ведь вражду и неприязнь до конца не изжить, и, честно говоря, многие люди объективно их заслуживают. Когда вместо ненависти предлагают ее противоположность, доброту и братскую любовь, то обычно либо по недомыслию, либо из лицемерия. Лучше искать для нее какие-то более мягкие заменители. Не искоренять зло раз навсегда, а понемногу обезвреживать его, снижать его градус. Переходить на менее крепкие напитки, на менее аддиктивные страсти. Или, в более благородных терминах, подниматься все выше по ступеням морального совершенствования: каждый сам выбирает, где остановиться.

Неплохой заместительной терапией для ненависти может быть презрение. Оно холоднее, а значит рассудительнее ненависти и не так легко передается другим, обычно каждый вырабатывает его самостоятельно. Ненависть — рабское чувство, а презрение — господское, аристократическое, в нем нет ресентимента, оно может разрядиться насмешкой. Ненавистник невротически зависит от предмета своей страсти, а презирающий может о нем даже забыть. Но с презрением есть и свои проблемы: легко увлечься и запрезирать слишком многих, в пределе — всех окружающих. (Отсюда, например, распространенные сетования о «народе рабов».) И еще: презрение, негодование или возмущение не всегда искренни, часто ими маскируют все ту же ненависть, из самолюбия не решаясь в ней признаться, в том числе и самим себе. Практический критерий для их различения такой: ненавидящий врага злорадствует при любых его бедах (кирпич на голову упал…), а презирающий — нет, он ценит свой успех, но не чужую неудачу.

Следующей, еще более гигиеничной заменой ненависти будет жалость. Она, конечно, унижает и поэтому тоже нередко служит риторическим прикрытием для злобы («ну ты, жалкий трус…»), но если ее хорошенько очистить, то останется непритворная снисходительная печаль о противнике, которого мы не отвергаем презрительно, а желали бы сберечь: жаль ведь его, мог бы пригодиться человечеству, если бы думал и вел себя достойнее. Увы, иные из наших недругов настолько сами себя унижают подлостью, что снисходить до них — не дотянешься. Зато опять-таки легко впасть в гордыню, высокомерно жалея всех, кто с тобой не заодно; а сам-то ты разве всегда прав, и кто и как пожалеет тебя в твоих собственных грехах?

Еще ступенькой выше находится уважение к противнику — роскошный пережиток рыцарских нравов, наряду с дуэльным кодексом и спортивным fair play. О нем ностальгически мечтал Ницше, призывая нас искать себе «своих врагов» — то есть не случайных и низких, а соприродных нам, единокровных. Таковы и древнегреческие герои в стихах Брюсова:

Как враги, друг на друга, грозя, ополчаемся,
Чтоб потешить свой дух поединком двух равных.

Уважение к противнику не расслабляет, не мешает бороться с ним; но оно вводит борьбу в разумные рамки, оставляет возможность примирения и даже союза, основанного на взаимном признании; в отличие от презрения или жалости, для него требуется именно взаимность, равноправие сторон. В отличие от ненависти и прочих ее заменителей, это подлинно социальное чувство. В мирной жизни (о войне разговор отдельный) его поддерживает корпоративная этика — академическая, творческая и т.д., — заставляющая противников оглядываться на свое сообщество и на свою репутацию в нем. Чем прочнее такое сообщество, тем больше шансов, что их борьба перейдет в конструктивную конкуренцию.

Ну, а последней, высшей ступенью на этой лестнице будет бескорыстная любовь к своим врагам, о которой сказано в Евангелии, или же «любовь к дальнему», о которой писал уже названный немецкий философ. Именно к врагам и к дальнему — друзей-то и близких любить дело нехитрое. Куда труднее сказать себе: он, враг, ничем не хуже меня, может быть даже лучше, и он мне дороже себя; борясь с ним, я стану тем самым поддерживать его в форме, чтобы он и дальше себя не ронял. Боюсь, у немногих из нас есть в жизни такой исключительный, идеальный нравственный опыт; я и сам не буду хвастаться.

Выше была сделана оговорка: война — особый случай. Она распаляет в людях ненависть, и часто утверждают, что без ненависти на ней не победить. Даже если это и так (хотя не все военные и воевавшие люди с этим согласны), бывает ведь и другая задача — остановить, предотвратить войну: задача, спустя много лет вновь ставшая для нас актуальной. Чтобы с нею справиться, имеет смысл начать с себя, с оздоровления собственных чувств.

Facebook

Книга Сергея Зенкина «Листки с электронной стены. 2014–2016 гг.» доступна для скачивания бесплатно или за символическую плату: https://ridero.ru/books/listki_s_elektronnoi_steny/

Темы:

Читать также

  • Великая ложь нашего времени?

    Беседа с филологом Сергеем Зенкиным в редакции Gefter.ru

  • Комментарии

    Самое читаемое за месяц