Россия: жизнь после доверия

Политическая публицистика на Gefter.ru: самосбывающийся прогноз?

Дебаты 17.02.2017 // 7 690
© Фото: Alexander Lyubavin [CC BY 2.0]

Потеряв веру в один институт, перестаешь доверять всем остальным. Уроки путинской Москвы.

Во время одной из первых моих журналистских командировок в путинскую Россию (их будет потом так много, что будет казаться, будто я не покидаю Россию) мы с моим другом Алексом застряли в московской пробке. Позади нас, через несколько машин, не могла сдвинуться с места карета скорой помощи. Сирена выла, проблесковый маячок сверкал, но никто не уступал — скорая ползла со скоростью всего потока. Когда я завел об этом речь, Алекс только усмехнулся в ответ. Всем известно, что водители скорой «бомбят» как VIP-такси до аэропорта. Кто знает, кого он тут сейчас везет? Да провались они…

Больше всего меня поразило тогда, насколько мало значило, правда ли это про скорую помощь, байка или отдельные случаи. Достаточно, что обвинение выглядело правдоподобным. Как только вы оказываетесь в обществе, где допустима сама мысль о том, что карету скорой помощи можно использовать как Über-Uber [1], вы оказываетесь в обществе, где скорой помощи больше не уступят дорогу.

Расхожее представление о жизни при авторитарном режиме — что там правят бал страх и угнетение: армейские патрули на улицах, тотальная слежка, лозунги, которые все скандируют вслух, и секреты, которые передают шепотом. Вероятно, приблизительно такая картина преследует с недавних пор в ночных кошмарах американских либералов, угнетаемых опасностью потенциального авторитарного вождя для открытого общества. Но подданным гибридного режима наподобие российского — авторитарного режима, сохраняющего фасад демократии, — известно, что этот оруэлловский образ слишком романтичен. Вскоре я узнал, что жизнь в России пронизана не столько страхом, сколько цинизмом — всепроникающим убеждением, что никаким институтам нельзя доверять, поскольку высшим институтом является жадность должностного лица. Этот цинизм, в сочетании с бесчисленным множеством конспирологических теорий обо всем сущем , в основе своей цинизм защитный (ожидай худшего и не разочаруешься в наступившем). Но в конечном итоге он сводится к пораженчеству. И, что любопытно, чем выше поднимаешься по пищевой цепочке, тем чаще с ним сталкиваешься. Теперь, когда Россия начала экспорт этого Weltanschauung [2] по всему миру — в форме национал-популизма, воплощением которого у нас стал Дональд Трамп, во мне все чаще пробуждается желание вспомнить годы, проведенные в России, чтобы понять, чего нам ждать в Америке.

Я родился в бывшем СССР, но большую часть жизни провел в Нью-Йорке. В 2011 году я приехал в Москву, официально — работать в российской редакции журнала GQ, но также чтобы вблизи увидеть интригующие события массовых протестов, охвативших столицу после фальсификаций думских выборов. После многих лет политической апатии толпы людей хлынули на улицу; их численность росла с головокружительной быстротой (7000 — 5 декабря, 50 000 — 10 декабря, 100 000 — 24-го). Более того, на этот раз лидеры протеста не принадлежали к политическому истеблишменту; это были люди вроде меня — писатели, блогеры, и некоторых из них я знал лично. Это был год площади Тахрир и движения «Оккупай». Я не ожидал, конечно, что мои друзья двинутся на Кремль с оружием в руках (и, в общем-то, не хотел этого), но в какой-то мере ожидал, что Кремль двинется навстречу им. Этого не произошло. Когда в 2012 году Владимир Путин был избран на третий срок, он поспешно подавил протестные выступления; поскольку оппозиция с самого начала не имела консолидированной платформы или лидера, сделать это оказалось несложно. К 2013 году жизнь в стране «нормализовалась».

Внешне эти москвичи, в толпе которых я шел, принадлежали к нарождающемуся мировому либеральному классу: космополитичные, владеющие английским и преклоняющиеся перед Нью-Йорком (совсем так же, как их нью-йоркские собратья когда-то преклонялись перед Парижем, а теперь перед Берлином). Извне может показаться, что жизнь этих вольнодумцев — сплошная непрерывная борьба против режима, особенно с тех пор, когда последний стал опираться на самые реакционные тенденции в России: клерикализм, гомофобию, антиамериканизм. Но ничего подобного. Специфическая структура режима (с ее конкретными возможностями коррупции и соблазнами) позволила московским элитам создать себе нечто вроде уменьшенного макета идеализированного западного общества на неотесанном московском фундаменте — по выражению одного моего приятеля, «Копенгаген посреди Карачи». Именно этот макет оказывается у вас перед глазами всякий раз, когда западные издания восторгаются урбанистическими чудесами обновленного Парка Горького, выдают очередную подборку фотографий манекенщиц в свежих творениях российских модельеров или аплодируют ренессансу московских ресторанов.

Если выбрать правильные маршруты и не сходить с них, можно получить почти точный слепок с нашей нью-йоркской жизни. На самом деле многие москвичи так и живут: едят и пьют в кафе, принадлежащих знакомым (высшая похвала московскому ресторану — сказать, что там «совсем не по-московски»), через знакомых обмениваются уборщицами и няньками, используют модные приложения для смартфонов, разработанные знакомыми, ездят по новым велодорожкам в пределах немногих образцово-показательных уголков города, подчеркнуто используют Фейсбук вместо его местного, более плебейского клона ВКонтакте, смотрят американские фильмы в тех немногих кинотеатрах, которые достаточно продвинуты, чтобы показывать субтитры, и заполняют остаток своего досуга с помощью Netflix.

Это утешительная иллюзия. Но она разваливается, как только вам понадобится что-то от государства или вообще придется иметь с ним дело по какому угодно поводу — особенно с полицией, которая являет собой средоточие таких проблем. Остановка у поста ГИБДД, потеря паспорта, даже трения с консьержкой (в России — исполняющая функцию привратника, обычно пожилая женщина, наделенная чрезвычайными полномочиями вынюхивания и стукачества) — что угодно может стать красной таблеткой, отключающей от Матрицы. Вы вдруг оказываетесь в мире институционализированного садизма, который может смягчить только взятка. Для решения проблем, связанных с государственными сферами, используется то же самое «ручное управление», которое Путин применяет в масштабах всей страны, — обращение к знакомым знакомых. Когда оператора телепередачи, для которой я писал сценарии, жестоко избили на улице, так что он впал в кому, через сутки нападение внезапно переквалифицировали в мелкое хулиганство — очевидно, виновник подкупил полицию. Не тратя времени даром, его друзья из киноиндустрии отыскали кого-то, кто был знаком с должностным лицом званием повыше, — и дело снова переквалифицировали. У другой моей знакомой отобрали квартиру через мошенническую сделку с помощью недобросовестного сотрудника банка; полиция и не пошевелилась бы, если бы потерпевшая не сумела через знакомства дозвониться до дочери гендиректора банка. Москва в этом смысле — очень маленький город. Но как быть тем россиянам, которых отделяет от генералов и гендиректоров расстояние больше, чем рукопожатие, — то есть большинству?

И как быть тем, кто осмеливается переступить за флажки? Даже если не затрагивать демонстративно нераскрытые убийства журналистки Анны Политковской и оппозиционного лидера Бориса Немцова, тенденция системы ясна. За примерами далеко ходить не надо. Олега Кашина, ведущего журналиста, писавшего для созданной мной политической колонки в GQ, избили до полусмерти в 2010 году; первый вопрос, который следователи по делу задали его друзьям, был: «О чем он думал, когда писал [на политические темы]?» (Даже публичное обещание тогдашнего президента Дмитрия Медведева применить ручное управление не помогло наказать настоящих виновников, связанных, по всей видимости, с Андреем Турчаком, областным губернатором, которого Кашин задел в одном из своих постов.) На моего знакомого Андрея Рывкина, писавшего для той же рубрики, тоже напали — средь бела дня — два широко известных прокремлевских автора из-за поста в Твиттере. Его попытка обратиться в полицию закончилась тем, что следователь сказал ему: «Оставь-ка. Это ребята не простые. Понимать надо». Последняя фраза говорит сама за себя. В русском языке есть слово «понятия», буквально означающее «то, что все понимают» — неписаные правила. Как и многие другие явления современной российской жизни, оно пришло из тюремной субкультуры. «Жить по понятиям» означает не просто соблюдать определенные границы, но также стараться делать вид, что этих границ не существует: нечто вроде профессиональной этики рестлинга. И так же, как в рестлинге, подобное притворство требует не меньших — а может быть, и больших — затрат усилий, чем если бы все было не понарошку.

Вероятно, именно поэтому москвичи из моего окружения отчаянно стремились создать как можно больше промежуточных звеньев между собой и государством, успешно приватизируя государственные функции — но только ради собственной пользы. Медиаменеджеры создавали частные медицинские клиники; раздосадованные студенты университетов, которым опротивело все больше деградирующее «официальное» образование, организовывали частные студенческие кружки, онлайн-курсы лекций и образовательные стартапы. Множились чистенькие современные платные центры выдачи документов, предлагающие выполнить работу, скажем, ГИБДД без хамства и коррупции (ирония состояла в том, что единственный способ, которым они могут работать, — это сдвигать коррупцию на несколько уровней выше). Я начал понимать, почему так много россиян, именующих себя «либералами», в действительности являются, по западной классификации, анархо-либертарианцами: они считают, что правительству нельзя доверять даже элементарные задачи. Даже лидер протестного движения Алексей Навальный, чья донкихотская попытка баллотироваться в мэры Москвы на выборах 2013 года ненадолго оживила движение, выступил с обещанием, среди всего прочего, приватизировать полицию. В этом смысле у российских антипутинцев куда больше общего с Дональдом Трампом, чем и первым, и второму хотелось бы признать (хотя, конечно, полицию, которая помогла ему выиграть выборы, Трамп приватизировал бы далеко не в первую очередь).

Есть, однако, кое-что, от чего сделанная своими руками теплица защитить не в состоянии: общий кризис доверия. Верхи далеко не всегда роняют в низы крохи со стола, зато навыки беспринципности распространяются сверху вниз без труда. Каждый день из трех лет, проведенных мною в России, разъедал до дыр классические бруклинские инстинкты правильного поведения. Началось все, разумеется, с того, что я перестал сортировать мусор. Урны для раздельного сбора мусора спорадически появляются в Москве то тут, то там — но никто, естественно, в них не верит («Это показуха, демонстрируют экологичность перед московской мэрией», — заявило российское отделение «Гринпис» в ответ на очередную недавнюю кампанию), и все убеждены, что тщательно рассортированное утильсырье все равно в конечном итоге окажется на полигоне вместе с токсичными отходами. Так зачем стараться? После долгих лет безуспешных попыток подписывать разовые трудовые договора, будучи гражданином США (что означало огромные налоги для моих российских работодателей), я стал принимать деньги в конверте. А также вручать их — сотрудникам ГИБДД.

В этом и состоит гениальность системы. Ей не нужен огромный аппарат служб безопасности. Ей нужны только вы, граждане, впутанные в нее ровно настолько, чтобы вам было что терять, но не настолько отчаявшиеся, чтобы поддаться искушению потерять это. В 2011 году реформистски настроенные россияне столкнулись с этой дилеммой лицом к лицу, сразу поняв, что никто не готов на самом деле идти на Кремль или хотя бы защитить лидера оппозиции от беззаконного ареста, и отступили — и их тут же затюкали законодательно и исполнительно. Этот процесс продолжается по сей день, чему способствует непрерывное сужение гражданского пространства в России. Теперь людей арестовывают за одиночные пикеты там, где пять лет назад проходили стотысячные марши. Новые репрессивные законы — как закон о «пропаганде гомосексуализма» или злосчастная 282-я статья, перетолковывающая разжигание ненависти как любые слова, на которые может кто-либо обидеться, — намеренно составляются коряво и со множеством недоговорок; их истинный смысл в том, что любому человеку в любой момент может быть предъявлено обвинение. Таким образом, правосудие целиком перемещается в царство понятий и отпадает всякая нужда в массовых репрессиях: пара показательных процессов, таких как дело Pussy Riot и сфабрикованные дела участников митинга на Болотной, гарантировали, что все всё поняли.

Что именно поняли? Еще раз, речь не идет о тоталитарном нагнетании страха. Скорее послание звучало так: сидите тихо, катайтесь по вашим новым велодорожкам, а не то придется иметь дело с умышленно лотерейным институтом наказаний. Жизнь в Москве означает постоянную необходимость рассчитывать, во сколько обойдется вам то или иное нарушение понятий и стоит ли оно того. Тюрьма — вряд ли. Просто волчий билет. Ваше имя в черном списке работодателей. Кто знает… Никто не видел этих списков. Но на сколько вы готовы поспорить, что их не существует?

Компромиссы, на которые мне приходилось идти, часто были невелики. Когда меня в первый раз попросил дать интервью печально известный пропагандистский телеканал Кремля Russia Today, я сомневался, идти или нет. На волне энтузиазма от протестного движения я оправдал свое решение все же пойти тем, что приколол на грудь белую ленточку. Оператор просто скадрировал мое изображение по плечи. После того как российские парламентарии одобрили гнусный закон против «пропаганды гомосексуализма», корпоративный юрист нашего журнала предложил убрать слова «любовь» и «семья» из рецензии на «За канделябрами», биографический фильм о пианисте Либераче (логика такова: геи могут заниматься сексом сколько угодно, но нельзя называть это любовью, поскольку это «внушает ложную идею равенства традиционных и нетрадиционных отношений»). Я устроил скандал, пригрозил уволиться, и рецензия была опубликована. Так или иначе, система выдержала удар. Эти бессмысленные мелкие жесты противостояли всеобщей молчаливой покорности. Все, чего я мог добиться с их помощью, — это на какое-то время повысить самооценку.

Активизм мог предложить все меньше и меньше подобных утешений. После поражения протестного движения либералы в России обратили свое недовольство на себя же, единым махом провалившись в кроличью нору внутрицеховых взаимных упреков. Посыпались взаимные обвинения в коллаборационизме и продажности. Мало кто желал осознать, что эти категории просто неприменимы к системе, где даже оппозиционные газеты, телеканалы и радиостанции находятся, хотя и не напрямую, на крючке (по мановению руки из Кремля независимый телеканал «Дождь» потерял разом чуть ли не всех рекламодателей). Некоторые закуклились в состоянии так называемой внутренней эмиграции — привычный путь русской интеллигенции с дореволюционных времен. Иные собрали чемоданы и отправились в эмиграцию настоящую. А иные выработали свой собственный вариант понятий, зеркально перелицевав кремлевский подход. Когда учитель одной из немногих прогрессивных школ в Москве, где учились дети либеральной элиты, был уличен в преступных связях с ученицами, многие родители обрушили свою ярость не на него, а на человека, сообщившего об этом: «Вы что, не понимаете, что даете “им” в руки оружие, чтобы еще больше нас очернить?» И конечно, всякий раз, когда оппозиция занималась самоедством, коррупция побеждала. Всякий раз, когда измученный художник или ученый просил убежище за границей, коррупция побеждала. Всякий раз, когда кто-то из молодежи заявлял, что вся политика — грязь, а все правительства одинаково коррумпированы, коррупция побеждала. Режим может просто ничего не делать и все время побеждать, замкнутый цикл воспроизводства побед работает сам собой — потому что каждый проиграл этот бой давным-давно, когда впервые дал тысячу рублей на лапу гаишнику.

Сейчас я пишу сценарии для русских фильмов, но из Берлина, где стеклянную тару сортируют в утиль по цвету. Теперь, когда Германия осталась последним оплотом либеральной демократии (не думал, что когда-нибудь напишу подобное), этические компромиссы, на которые мне приходится идти, гораздо обычнее — те, к которым я был приучен задолго до поездки в Россию. Но приходится признать, что в моем российском опыте нет ничего уникального. Жизнь привилегированных классов на Западе тоже означает ежедневное лицемерие и избирательную слепоту, независимо от того, кто представляет власть. Она подталкивает нас не слишком задумываться о режимах, которые поддерживают избранные нами представители, сделках, которые они заключают, и ценах, на которых они сторговываются. Мы знаем — хотя склонны притворяться, будто не знаем, — что такие категории, как демократия, свобода и коррупция, образуют шкалу непрерывности: например, российский институт прямых выборов президента по определению более демократичен, чем наша коллегия выборщиков, но подкуп в Америке пока еще — по большей части — рискованное дело. Вместе с тем коррупция нечувствительно переходит у нас в культуру лоббистов, экспедиторов и проч., проч.

Но доверие есть доверие. Либо оно есть, либо его нет. Вне зависимости от того, насколько либеральны или репрессивны правила поведения в данном обществе, люди либо соглашаются в них верить, либо нет: общественный договор, как фея Тинкербелл, живет верой [3]. В карете скорой помощи с сиреной везут либо того, кого пришло время спасать, либо того, кто держит вас за лоха, — одно из двух. Постсоветская Россия — яркий современный пример того, что происходит, когда основополагающее доверие между индивидом и институтами — любыми институтами — терпит крах. И, возможно (поживем — увидим), этот пример послужит уроком для дивного нового мира, в который только что занесло США.


Примечания

1. Обыгрывается название известной системы электронного заказа такси Uber по аналогии с ницшеанским Übermensch. — Прим. пер.
2. Мировоззрение (нем.).
3. Имеется в виду эпизод из «Питера Пэна» Дж. Барри, где умирающую фею Тинкербелл может спасти только всеобщая вера в существование фей, и герои организуют своего рода флэшмоб «Я верю, что феи есть!». — Прим. пер.

Источник: New York Magazine

Комментарии

Самое читаемое за месяц