Владимир Зелинский
Гегель и государство абсолютного субъекта
Вехи левого гегельянства: опыт богословской реконструкции
© Фото: Andrej Dundović [CC BY-SA 2.0]
Гегель прожил много жизней в России, и последняя из них только что завершилась [1]. В этой последней его жизни все, о чем Гегель мыслил, обрело наконец какое-то подобие действительности, как бы согласованной с высшим разумом, притязавшим явить собой мысль и волю самой истории. Кто не испытывает сегодня хотя бы мимолетной тоски по той грандиозной конструкции, при всей ее тесноте, корявости и отдельных недостатках? Кто втайне не сожалеет, что то мироздание, в котором мы жили, неподвижное, как звезды над нами, и необоримое, как нравственный закон внутри нас, вдруг возьми да и тресни, и рассыпься как гнилая труха? И кто осмелится бросить камень в его еще дымящиеся развалины, зная, что камень наш только добавит энтропии и беспорядка к смятению умов в этой части человечества, вырвавшегося наконец на свободу и решившегося, по словам Достоевского, «по собственной глупой воле пожить»? И потому, если сегодня я возвращаюсь к теме и рукописи, над которыми работал годы назад, то делаю это не без некоторой ностальгии по тому по-гегелевски стройно разумному, но столь внезапно развалившемуся космосу, в котором так легко мыслилось и так подпольно, попутно и весело писалось, но так безнадежно и порой боязливо складывалось в стол.
Стол этот, утлое убежище диссидента и маргинала 70-х годов, набитый рукописными темами и вариациями, сначала политическими, затем философскими, потом богословскими, тоже имел свою переменчивую судьбу. И до него не раз добирались профессионально снующие руки государства, извлекая на свет то, что автор не успевал припрятать или, напротив, прятал столь усердно, что припрятанное первым делом и попадало ему прямо в пасть, разинутую на всяческое дурномыслие. Однако именно там, в самой пасти, Гегель с его Абсолютным Духом как раз неожиданно и приходил автору на помощь. Натыкаясь на какое-нибудь из его высказываний, эта пасть, иногда пытавшаяся украсить себя человеческим лицом и к тому же давно лишившаяся охотничьего азарта, тотчас теряла к автору свой специфический интерес. Ибо какую поживу могла она найти, скажем, во фразе из Предисловия к «Феноменологии духа» о том, что «дух становится предметом, ибо он и есть это движение, состоящее в том, что он становится для себя чем-то иным, т.е. предметом своей самости…» [2]? Видимо, поперхнувшись на Духе, обленившееся чудовище махало на неудобочитаемого автора рукой и потому и не торопилось глотать его вслед за проглоченными рукописями.
Между тем именно в этой и тысяче подобных гегелевских фраз можно найти вполне крамольное, но и философски безупречное описание всей системы, состоявшей, по сути, лишь из отражений своей идейной самости, своего идеологичеси замкнутого в-себе-бытия. Мы, население, и были этими говорящими и передвигающимися предметами, в которых совершалось движение Мирового Духа и где Дух, отчуждаясь от самого себя, ежедневно познавал себя в своем Ином, соединяясь с ним в окончательном синтезе. Все предметы, одушевленные, говорящие или просто предметы, служили инобытием некоторого Знания, опосредовавшего собой все, к чему оно прикасалось, все, что оно собой обнимало и истолковывало. Прикасалось же оно ко всему на свете, вкладывало в него свой смысл, обнимало и понимало мироздание. Трудно найти в истории более умозрительное общественное устройство, чьим знаменем был, как мы помним, лозунг о первичности материи и вторичности сознания. Но при этом то, что называлось «материей», находилось в ведении верховного разума, творящего свою историю в процессе самопознания мира.
Однако о каком же разуме идет речь?
Государство, мыслившее абстрактно
Было бы наивно представлять себе государство, построенное на Разуме или Знании, в качестве его непосредственной материализации. Знание или, точнее, Со-знание — ноуменальная вещь, как говорит Сартр в «Критике диалектического разума», оно стоит за горизонтом вещей и явлений и не встречается в нашем мире людей и вещей. Но каждый из предметов, включенных в это государство и «опосредованных» им, содержит в себе «при-сутствие» этого Знания, служит его вестником и жилищем, он предельно абстрактен и ноуменален в своей телесной конкретности.
Для разъяснения этой мысли воспользуемся известным примером Гегеля, который показывает суть абстрактного мышления на примере рыночного скандала. Стоит какой-то покупательнице поругаться с торговкой, как та преподносит ей урок абстрактного мышления, понося ее на чем свет стоит. «Что? — кричит та. — Мои яйца тухлые?!.. Ты мне смеешь говорить такое про мой товар! Ты! Да не твоего ли отца вши в канаве заели, не твоя ли мать с французами крутила, не твоя ли бабка сдохла в богадельне!» Все в этой покупательнице, поясняет Гегель, «от шляпки до чулок, с головы до пят, вместе с папашей, с остальной родней — она подводит исключительно под то преступление, что та нашла ее яйца тухлыми. Все окрашивается в ее голове в цвет этих яиц» [3].
На протяжении 70 лет во всей печатной и устной продукции, издаваемой и извергаемой шестой частью суши, мировоззрение гегелевской торговки воспроизводилось с точностью вплоть до деталей. Это было пространство, управляемое и организуемое мышлением, предельно абстрактным, где все на свете было окрашено в два непримиримых цвета — светлый для себя, черный для всех других. Ленинская кухарка (правнучка торговки) научившись управлять государством, сделала его столь же абстрактным, сколь и сварливым. И то и другое вытекало из его абстрактной «идейности».
Когда мы пытаемся анализировать эту идейно одноцветную систему, то первая же трудность, с которой мы сталкиваемся, заключается в самом ее именовании. Сразу становится ясно, что традиционные обозначения типа диктатуры, деспотии, народной демократии и прочего никак не улавливают ее суть. Этот режим можно называть идеологическим, вслед за Аленом Безансоном [4], логократическим, вслед за Чеславом Милошем [5], или просто идеократией — словом, который выковали для нее евразийцы, однако все эти термины, хотя последним из них мы должны будем пользоваться, все же достаточно расплывчаты. Мы рискнем заимствовать модель такого режима у Гегеля, что безусловно рискованно, но ничуть не рискованней, чем объяснять суть абстрактного мышления, исходя из рыночной сцены с якобы тухлыми яйцами. Представим себе систему, в которой некой абстракции удалось целиком облечься в каменную, застывшую плоть государства. Или вообразим ее в виде града, воздвигнутого из идейных кирпичиков-человечков, или в образе кургана человеческих душ, знаменующего собой некое идейно-материализованное единство и утверждающего себя в виде высшей общественной формации.
Впрочем, неважно, что там этот курган сам о себе утверждает. Сейчас мы заключаем в скобки все марксистское содержание государственной идеологии и оставляем лишь ее «интенцию», ее модель или ее дух, коль скоро мы хотим сохранить верность гегелевскому языку. Ибо если суть системы свести к изначально умозрительной точке, если заключить ее в некий «магический кристалл», сквозь который можно увидеть ее целиком, мы обнаружим ее в идее Сознания, отчуждающего и познающего себя в своих отчуждениях и отражениях. Эта идея Духа, созидающего реальность, отчуждаясь от себя самого в процессе своего самопознания, конечно, сильно обмирщилась и поизносилась в реальной истории, особенно такой пассионарной, как российская, но нисколько не потеряла своей изначальной потусторонности. От высочайшей хартии до любой газетной статьи, словно написанной гегелевской торговкой, Идея господствовала повсюду в своей непостижимой простоте и недостижимой абстракции, запредельной для зрения смертных.
В последние годы существования идеологического режима ни о чем не говорилось так часто, когда разговор был приватным, как о его пресловутой безыдейности, о безнадежном его цинизме и всеобщем лицемерии. Но сама эта безыдейность была не более чем наивным или обыденным восприятием «инобытия» идеи, она только подчеркивала ту запредельную ее субстанцию, что могла обходиться без всяких идей. Идея-в-себе была предметно, содержательно «безыдейной», но при этом в высшей степени опредмеченной. Она как раз и существовала в своей повседневной вещности и функциональности, вполне довольствуясь в качестве собственно идеологии фантастической своей ирреальностью.
Если кредо системы и не всегда проходило через отдельные мыслящие особи и прививалось к ним, оно отлично мыслило и чувствовало себя во всех иных видах заряженной им материи. Вся постройка идеологического режима опиралась на непрерывное превращение убеждений, неважно, сколько было вложено в них души и искренности, в газетные слова, провозглашаемые факты и отчетные цифры, она состояла в переводе запредельной ирреальности в самую земную, подчас неожиданную телесность. Так называемый утопизм системы, утверждая себя в делах и вещах в эмпирической их конкретности, заявлял о подлинном абстрактном своем бытии. Так, утопию писали не только в статьях кремлевских мечтателей, но и в партийных докладах, пятилетних планах, ордерах, протоколах заседаний Политбюро и в протоколах допросов, утопию строили в виде могучей империи, великих каналов и фабрик, правительственных санаториев, иерархических лестниц, ее производили в качестве ракет и товаров народного потребления, ею оказывали братскую помощь и ее принимали в помощь, ее превращали в стихи и детские завтраки, ею кормили через зонд и ею морили голодом, ее собирали в урожаях с колхозных полей, выплавляли в стали, носили на толстых усах и потных лысинах — словом, трудно придумать такую материю, в которую бы не облекали идейность, и такую сущность, которая не была бы у нее на посылках. Для всякого предмета и индивида она, выражаясь по-гегелевски, была его познанной и опосредованной реальностью. Разве не принадлежало к этой реальности все, что вообще мыслимо и ощутимо? И не была ли утопия тем способом познания реальности, «с помощью которого овладевают абсолютным, при помощи которого его видят насквозь» [6]?
Определение реальности: дядя и племянник
Хайдеггер определяет гегелевскую философию как «метафизику абсолютного субъекта» [7]. Идея (или саморазворачивающийся из себя самого мысленный проект), которая тождественна субъекту, есть то, что придает «разумность» или идейную субстанциональность любому «внутриутопическому» предмету. Эту субстанциональность предмет получает от хозяина всей предметности, т.е. от государства, устроенного разумно.
«Государство, — говорит Гегель, — как действительность субстанциональной воли, которой (действительностью) оно обладает в возведенном в свою всеобщность особенном самосознании, есть в себе и для себя разумное. Это субстанциональное единство есть абсолютная, неподвижная самоцель, в которой свобода достигает наивысшего, подобающего ей права, так же как эта самоцель обладает наивысшей правотой в отношении единичного человека, наивысшей обязанностью которого является быть членом государства» [8]. Если мы включим сюда конкретно-историческое содержание самосознающей себя воли, то получим определение государства, основной субстанцией которого служит некая сумма общеобязательных убеждений или верований. Иными словами, идеология этого государства становится непосредственной реальностью, данной нам в ощущении (перефразируем здесь ленинское определение материи), опосредующей собой бытие и развитие всех вещей.
Суть этой реальности в ее диалектике с бульдожьей грубоватостью (правда, извинившись за грубость) определяет Бертран Рассел в своей «Истории западной философии». Вот как он излагает диалектику Гегеля: «Реальность есть дядя». Это тезис. Но из существования дяди следует существование племянника. Поскольку не существует ничего реального, кроме абсолюта, а мы теперь ручаемся за существование племянника, мы должны заключить: Абсолют есть племянник. Это антитезис. Но существует такое же возражение против этого, как и против того, что абсолют — это дядя. Следовательно, мы приходим к выводу, что абсолют — это целое, состоящее из дяди и племянника. Это синтез. Но этот синтез еще не удовлетворителен, потому что человек может быть дядей, только если он имеет брата или сестру, которые являются родителями племянника. Считается, что таким способом одной лишь силой логики мы можем прийти от любого предлагаемого предиката абсолюта к конечному выводу диалектики, который называется «Абсолютной идеей» [9].
Рассел говорит нам: не так или не всегда важно, что вкладывается в понятие «абсолютной идеи» у самого Гегеля, важно прежде всего то, что она, идея, охватывает собой совокупность или абсолютность логических, в нашем случае идео-логических, связей. Высшая реальность идеологического государства заключена в опосредованности связей «идеей» или неким Знанием. Дядя, племянник, брат и сестра получают свое качество, приобретают свое «в-себе-бытие» от идеи родства. В государстве, построенном на некой заданной ему разумности, называйте его, как хотите, всякое человеческое существование обретает свой онтологический статус, свое «в-себе-бытие», свою легитимность в качестве члена этого государства, от родства или, лучше сказать, мыслящего тождества с идеей, той верховной, абсолютной, всеобъемлющей Реальностью, которая может быть по своему содержанию не «идейной» вовсе, но должна функционировать в качестве таковой.
Продолжим расселовский пример: пусть абсолют есть семья. Если вашей наивысшей обязанностью является принадлежность государству, вы должны стать идейным родственником той реальности, которая служит выражением его самосознающей, субстанциональной воли. Иным словом, идеологии. Вы не можете отказаться от этого членства в ней, ибо оно — и это самое существенное — вкладывается в вас как собственная ваша сущность, которая вытекает из идейной субстанции государства. Если вы притязаете на обладание иной, «несемейной», сущностью, членство в этой семье отчуждается от вас, тем самым, отчуждая от вас то, что государственная семья дает вам: работу, хлеб, место в обществе, свободу, часто и саму жизнь. Система, в которой вы находитесь, принимает вас только в качестве родного племянника того дяди, который есть коллективное «Я», гипостазированное как Учение (Дух, Идея, пламенная Вера и т.п.). Дядя выполняет роль идеологического посредника между вами и государством как миром, в котором вы обитаете. Подлинной субъектностью обладает лишь дядя-государство, ваше маленькое, случайное, подверженное заблуждениям «я» существует лишь постольку, поскольку оно отражает собой «Я» государственное, устойчивое, большое. Ибо коль скоро вы сочли для себя разумным родиться на территории дяди, в его семье, вы неизбежно принимаете как должное, что он записывает вас к себе в близкую идейную родню, и только в качестве его родственника вы начинаете как для себя, так и для него, существовать. Есть тождество территории и родства, относительности вашего краткого существования и того Абсолюта, из которого проистекает все, что вообще существует. Если вы тем или иным способом отрекаетесь от этого родства (или всего лишь оказываетесь заподозренным в отречении тайном), вы ставите (вас ставят) под вопрос ваше пребывание на законной территории дяди, то есть само ваше гражданское или физическое бытие.
Простой пример. Уже на закате режима — 20 лет спустя это казалось средневековьем — была торжественно принята последняя Советская Конституция, где гегелевская «субстанциональная воля» была определена на ленинском, политическом, правда, уже застоявшемся языке, в качестве воли рабочего класса, крестьянства и интеллигенции, воли всех наций и народностей страны. Всеобщность самосознания такой воли выражает собой Партия. Но сама партия есть прежде всего сложенное из людей тело идеологии. Если мы переведем былую нашу Конституцию на расселовский язык, мы объявим крестьянство, рабочий класс, интеллигенцию и все народы, жившие под ней, племянниками того абсолюта, который облечен в партию и воплощает собой разумность, объемлющую собою всю мыслимую действительность. И потому неудивительно, что свобода племянников достигает наивысшего расцвета только в субстанциональном, семейном единстве с дядей.
Так неожиданно Гегель раскрывается в советском, ленинском его прочтении.
«Не надо 3-х слов»
«Афоризм: Нельзя вполне понять “Капитала” Маркса и особенно его 1 главы, — записывает Ленин, — не проштудировав и не поняв всей “Логики” Гегеля» [10], ибо «в этом самом идеалистическом произведении Гегеля всего меньше идеализма, всего больше материализма. Противоречиво, но факт» [11].
Доверимся факту. Заглянем на минуту в ленинские штудии, в те сугубо приватные «Философские тетради», когда они были лишь черновиком мышления, его как бы интимным дневником, ведомым лишь для уяснения собственной мысли. Ленин засел за философию, чтобы разобраться, может ли она служить или мешать его пролетарскому делу, но он был не из тех учеников, что способны долго внимать другому, будь он самим Гегелем. Едва начав свою учебу, он тотчас усаживает учителя за парту и принимается не только лупить его линейкой по пальцам, но и производить над его мыслью хирургическую операцию, извлекая из-под идеалистических напластований то, что должно стать его материалистическим плодом. Гегель здесь рождается заново, чтобы быть поставленным с головы на ноги и стоять прямо, вслед за Лениным, т.е. с ним проделывается та работа, которая была оставлена Марксом и недоделана Энгельсом, поскольку логика их научной мысли в зрелый период еще не требовала исследования себя самой.
Суть этого переворачивания, как мы помним, заключается в том, что там, где Гегель видел инобытие диалектически развивающейся Идеи, постигаемой истинным философским мышлением, тем самым этой Идеей становящимся, Ленин видит объективное развитие самого материального мира, правильно отражаемого диалектическим мышлением философа, активно осуществляющего путем революционно-диалектической практики имманентный, действующий в этом мышлении, непреложный, как сама наука, закон истории. «Примерно так: Гегель гениально угадал в смене, взаимозависимости всех понятий, в тождестве их противоположностей, в переходах одного понятия в другое, в вечной смене, движении понятий в диалектике понятий… — так читает «Логику» Ленин. — Именно угадал, не больше» [12].
Предмет логики по Гегелю — не вещи, а суть, познание вещей. Предмет диалектики по Ленину — движение или логика самих вещей, отражаемых теорией познания. Впрочем, «не надо 3-х слов», отмечает он, то есть не нужно никакой диалектики вещей отдельно от их логики, независимой от теории познания, «это одно и то же материализма, взявшего все ценное у Гегеля и двинувшего сие ценное вперед» [13], ибо «законы логики суть отражения объективного в субъективном сознании человека» [14]. В этом сворачивании трех понятий в одно, в сплаве мира как такового с видением мира уже заложено метафизическое — с виду ленинское, но изначально гегельянское! — и при благоприятных марксистских условиях легко прорастающее зерно идеологического режима. «Мир есть инобытие идеи», — выписывает Ленин гегелевскую формулу [15], которая вполне согласуется с разъяснением Энгельса: «Над всем нашим теоретическим мышлением господствует с абсолютной силой той факт, что наше субъективное мышление и объективный мир подчинены одним и тем же законам и что поэтому они и не могут противоречить друг другу в своих результатах, а должны согласоваться между собою» [16].
Если Хайдеггер с некоторой провокативностью мог говорить, что атомная бомба впервые взорвалась уже в мышлении Гераклита и Парменида, то путем тех же рискованных аналогий, хотя и не забираясь так далеко, можно утверждать, что в этом «мире как инобытии идеи», в этом ленинском «не надо 3-х слов», в этом абсолютном господстве гносеологического солипсизма или спонтанном, «волевом» сочленении субъекта и объекта, столь притиснутых друг к другу, что субъект перестает отдавать себе отчет в границах своего «я» и в отличии своих идей от того, что происходит за его пределами, когда некое «я» воображает себя самой воплощенной исторической необходимостью и диалектикой природы, в этом неотрефлектированном доверии к анонимно абсолютной объективности собственного мышления в свернутом виде уже спрятана будущая диктатура пролетариата и заключен весь ГУЛАГ [17]. Или, иными словами, за мистерией тождества, извлеченного Марксом-Энгельсом из умозрений и примененного Лениным к истории, спрятаны «исток и тайна» тотальной идейной власти с бесконечным ее насилием, которое даже не отдает себе в этом полный отчет.
Впрочем, в реальной истории в отправлении этой власти сохраняется вечная двусмысленность, обернутая в игру и загадку. В обществе, живущем под идейной властью, с одной стороны, неизбежно исчезают идеи, которые принимаются всерьез, ибо здесь функционируют лишь заранее заготовленные речи и реплики, жесты и формулы, здесь лежит готовый и завизированный сценарий, что волей и неволей разыгрывается актерами, а с другой — нет никакой власти, которой бы обладали индивидуумы, оперирующие идеями. Они выступают лишь стражниками, жрецами, уполномоченными по идейному распоряжению людьми, но никак не хозяевами идейных сущностей. Они суть служители магического культа, который существует сам по себе и способен обойтись без любого из них. В обществе, скованном тотальной властью, как ни странно, очень нелегко добраться до субъекта-распорядителя этой власти, ибо на какой бы высокой ее ступени мы ни останавливались, каждая форма господства вырастала из другой, каждая ступень была делегирована или, скажем по-гегелевски, опосредствована иной и служила ее отражением.
Но где находился источник самого принципа властности? В верховенстве идеологии, т.е. в том тексте, который записан до нас и без нас и делает нас неотличимыми друг от друга? Всякий текст (в данном случае набор идей) должен иметь автора, то есть выражающего себя в нем субъекта. «Мы утверждаем, — говорит Луи Альтюссер, кстати, один из последних верных ленинцев в философии, — что структура всякой идеологии, превращающей индивидов в субъекты именем Субъекта Универсального и Абсолютного, зеркальна и зеркальна вдвойне: зеркальное удвоение конститутивно для идеологии и обеспечивает ее функционирование. Это означает, что всякая идеология центрирована, что Абсолютный Субъект занимает уникальное место в Центре и превращает бесконечное число окружающих его индивидов в субъекты двойной зеркальной взаимосвязи. Внутри нее идеология подчиняет субъектов Субъекту, предоставляя им в Субъекте — в коем каждый может созерцать собственный образ (настоящий и будущий) — гарантию, что речь идет о них и о Нем, что все происходит по-семейному» [18], — здесь, добавим от себя, тотчас вспоминается расселовский дядя с идейно родными племянниками.
Суть ленинского «вклада в философию» заключается, на наш взгляд, в закреплении этого зеркального удвоения субъекта в объекте — удвоения столь удавшегося, что познающий субъект перестает отличать себя от Субъекта Абсолютного, а этот последний диалектически сливается с объектом в его имманентной логике, то есть с познаваемой и изменяемой действительностью. И такого удвоения он, возможно, не мог бы достичь, не пройдя школу Гегеля, не получив в руки те спекулятивные инструменты, коими он бессознательно воспользовался.
Гегель строит свою философию духа как науку о сознании, «которое стремится к тому, чтобы это свое явление сделать тождественным со своей сущностью, поднять достоверность самого себя до истины» [19]. Ленин принимает истину уже готовой, изначально достоверной в сознании, отражающем честно, без идеалистического обмана, объективное развитие вещей. Достоверность истины исходит из ленинского определения материи «как философской категории для обозначения объективной реальности, которая дана человеку в ощущениях его» [20] — определения, представляющего собой, если чуть подумать, плод изумительной самомистификации, коль скоро в сущности в него можно вложить все, что вы хотите вложить в «ощущения человека». Материя есть все, что существует, все то, что человек отражает, копирует, фотографирует своими ощущениями. Отсюда следует знаменитая теория отражения, которая также извлечена в перелицованном виде из «Науки логики», ибо она, теория, служит эрзацем и упрощением тонкого диалектического процесса освоения разумом познаваемого им предмета.
В ленинском определении материи обратим внимание на слова «дана человеку». Кто есть в данном случае «человек»? Он всеобщ, как понятие, безлик, как толпа, наивен, как младенец, и в то же время уже вторичен, ибо производен от своего места в историческом процессе. Он есть тот познающий субъект, что должен быть социально поставлен в условия, которые делают возможным истинное, совпадающее с логикой самих вещей познание. Здесь уже брезжит призрак того Абсолютного Субъекта, в котором скрыто тождество познающего и познаваемого. Классовое Сознание Ленина никоим образом лично себя не абсолютизирует, ни за что на свете о себе не скажет: То, что абсолютный Субъект и есть мое «я», то, что мир есть мое представление, а история есть объект действия моей воли, никогда этим субъектом не признается. Не потому не признается, что хочет скрыть, нет, ему и в голову такое не может прийти, ибо его эмпирическое, ленинское, персонально скромное «я» (коему, кроме власти над творением, лично для себя ничего не надо) растворялось во всеобщем Классовом, Материалистическом, Пролетарском Сознании целиком и без всякого рефлектирующего остатка. Его смирение заходит так далеко, что оно как бы жертвует своим «я», перестает ощущать его, а ощущает вместо него только некий Неумолимый Ход истории, пролагающий свою дорогу в марксистско-ленинской мысли, в его, ленинском, историческом действии. Но именно тогда, когда исчезает наше личностное «я», когда познание мира перестает быть только моим познанием и становится самопознанием мира в нас, философский Субъект начинает жить собственной, никак не зависящей от нас жизнью, и здесь мы чувствуем гегелевскую школу: там-то оно забирает себе такие права, какие и не снились прежним все до конца додумывающим и потому о главном не догадавшимся германским идеалистам [21]. Радикальный материализм служит своего рода «покрывалом Майи» для тотального спиритуализма, столь же агрессивного, сколь и анонимного.
Именно идея слияния (или точного отражения) объективного мира с познающим его субъектом — идея, выпестованная спекулятивной мыслью, начиная с Декарта, подхваченная и гениально развитая Гегелем, — была поставлена по-настоящему на ноги Лениным и осуществлена в основанном им строе. Советский режим есть не что иное, как идеальная общественная модель идеи тождества — тождества марксисткой мысли и столбовой дороги истории, тождества государства (как малого мироздания, коему надлежало охватить собою большое) и каждого из его подданных, тождества территории и текста, как скажет затем Андре Глюксман [22]. Разумеется, торжество этой идеи было тем более полным, чем более это тождество было безликим и безглазым, и даже не только незрячим в отношении самого себя, но и слепым принципиально, яростно отрицающим всякий намек на реальную свою природу. Но когда Энгельс, скажем, в знаменитой цитате определяет диалектическую философию как простое отражение общественных процессов в мыслящем мозгу [23], ему не приходит в голову задаться вопросом о субъективности, бренности, «малости» этого мозга. Тем самым он лишь подтверждает: объект есть не что иное, как самопроекция субъекта, не ведающего иной реальности, кроме самого себя.
Идеологический режим и есть зеркальное удвоение этого проецирующего себя на общественные процессы субъекта, заменяющего собой всякого субъекта эмпирического, будь то целое общество или отдельный индивид. До сих пор философы лишь различным образом объясняли мир — помнит ли кто еще 11-й тезис Маркса о Фейербахе? — но дело заключается в том, чтобы сам мир понял, объяснил и переделал себя моей головой и управляемой ею разумной волей. Еще более важное дело состоит в том, чтобы мое объяснение мира стало моим государством, которое мыслит моим мозгом и учреждает себя силой моей (партийной и пролетарской) революционной практики. Практики, впрочем, никогда и не скрывавшей, что она является лишь эвфемизмом (т.е. в переводе благоречием) насилия.
Превращения Духа
Если нельзя понять «Капитал» без «Логики» Гегеля, то в силу того же поворота мысли нельзя понять или вполне ощутить вкус и запах идеологического режима, в особенности на начальном его этапе, не подышав перед тем в атмосфере «Феноменологии духа. «Движение, направленное к тому, чтобы раскрылась форма знания Духа о себе, есть работа, которую он осуществляет как действительную историю» [24]. «Цель духа, — говорит он в другом месте, — как сознания состоит в том, чтобы это свое явление сделать тождественным со своей сущностью, поднять достоверность самого себя до истины» [25]. Но Мировой Дух в силу известной своей хитрости не задержался на спекулятивных высотах и от абсолютного знания себя самого стал прокладывать дорогу в историю. Такая история могла начать свой путь только тогда, когда Дух забудет о себе как о Духе или какой-то еще идеалистической сущности, когда, перехитрив самого себя, он со спекулятивных высот бросится вниз, сольется с массами и, овладев ими, станет госаппаратом, партией, тайной полицией, пятилетками, потоком времени наконец. Он спрячет свою идентичность, забудет свое имя, утратит царственное право называться Духом, его будет трясти от бешенства при одном упоминании об Абсолюте, причем тогда, когда он им, собственно, и станет в лице абсолютной — не в политическом только, но и в метафизическом смысле — власти. «Если вы хотите действовать в мире, — скажет Ренан, — ваше собственное “я” должно умереть». Умереть в качестве Мирового Духа, чтобы вновь родиться неузнанным в качестве Классового Сознания, «магистральной линии развития», чтобы действовать затем эффективнее в роли ноуменальной Диктатуры Пролетариата, чтобы сморщиться затем до сильно неказистой, но вполне конкретно и властно функционирующей фигуры Кремлевского Горца. Гегелевский Дух, прочитанный и явленный материалистически, пройдя экономическую школу Маркса и катехизацию у Энгельса, отчуждает себя в качестве Орудия или даже Демиурга Истории у Ленина, а затем начинается череда таких отчуждений, что и Ленину не могли присниться.
Разумеется, если бы сам Ленин слышал это, он мог ответить только своим дробным заливистым смехом с хрипотцой. Классовое сознание — демиург истории? Архичушь, ахинея, выдуманная дипломированными лакеями поповщины! Слова Гегеля, что «в логике идея становится созидательницей истории», Ленин так заливисто и комментирует в своих «Тетрадях»: «!! Ха-ха!» [26] Чтобы мифологема удалась, ей надо освободиться от малейшего спекулятивного завитка, очистить себя от всякой зауми, опроститься до самой наглядной, подкупающей простотой достоверности. Никаких Субъектов или Демиургов; закон сохранения анонимности — наиважнейший в идеократии. В этом смысле весьма поучителен наметившийся конфликт Ленина и молодого Лукача, тоже попытавшегося было «гениально угадать» самого Ленина с помощью инструментов гегелевской логики. В своей книге «История и классовое сознание» (1923) Дьёрдь Лукач стремится философски додумать ленинскую революционную практику, возведя ее до категорий Классового или Истинного Сознания, которое сверху — из мыслящей головы партии — организует диффузное и незрелое сознание пролетариата. Но когда материализм истории «реконвертируется» в гегелевские термины Истинного Сознания (в противоположность ложному сознанию буржуазной идеологии, разоблаченной Марксом), самому этому Сознанию сразу становится ясно, что псевдоним его раскрыт, и Лукач, изо всех сил старавшийся на спекулятивном уровне «объяснить» Ленину его спекулятивное величие, от него же первого и получает достойный отпор. «Статья Лукача (речь идет о статье “К вопросу о парламентаризме”), — пишет Ленин в одном из писем, — очень левая и очень плохая». И чтобы впредь ни у кого никогда не возникло искушения сближать классовое сознание мыслящего пролетариата с каким-то Духом/Cознанием, как бы они там ни назывались, чтобы заранее оградить нас от этой замаскированной гегелевщины, ахинеи и детской левизны, Ленин повсюду — начиная с каждой страницы своего «Материализма и эмпириокритицизма» — выставляет заградительный барьер того, что затем станет называться «основным вопросом философии»; о него потом еще долго — лет семьдесят — будут разбивать хмельные идеалистические головы.
Сегодня трудно понять, как это целая эпоха так долго могла притворяться обманутой столь примитивным приемом этой тупой и агрессивной книги, как будто наша присяга на верность первичности материи, долбимая с упорством дятла, что-то меняет в реальной философской сути дела. Ибо когда материя ленинской головой определяет себя в качестве «объективной реальности, данной нам в ощущении», весь мир, согласно знаменитой теории отражения, столь объективно умещается в отражающей его голове, что практически стирается грань между этой головой и реальностью вокруг головы, так что они легко могут меняться местами, как два модуса «для-себя-бытия» все того же гегелевского Духа.
Когда Классовое Сознание прокламирует и утверждает себя в качестве подлиннейшего, научнейшего и вместе с тем партийнейшего отражения действительности, т.е. аксиомы, то грань между яростным материализмом и тотальным спиритуализмом постулируется лишь неким догматическим суждением априори типа того же сермяжно нехитрого «основного вопроса». Основной вопрос по сути лишь стоит на страже того же гегелевского Мирового Духа, сокрывшегося в сугубо материалистическом диалектико-революционном ходе истории.
Правда, здесь вновь возникает другой, побочный вопрос: а в чьей, собственно, голове помещается это Cознание, через которое проходит ось мирового развития? У Гегеля ненавязчиво, но достаточно ясно предлагается решение, что Мировой Дух обитает в берлинской квартире г-на ординарного профессора, хотя нигде, насколько я помню, не утверждается: “Der Weltgeist ist, eigentlich, Ich” [27]. В ленинской системе, как мы говорили, эмпирическое жилище Классового Сознания еще более затушевывается; нигде не говорится: история истинно познает себя только во мне, или: мозг Партии умещается в моей черепной коробке, поступательное развитие творится в моем шалаше или рабочем кабинете, — но и нигде прямо, как бы явно и не оспаривается такое притязание. Место жительства Истинного Сознания подразумевается само собой, оставаясь неким «почтовым ящиком» без конкретного адреса. Идеологическую продукцию оно выпускает, народы ведет за собой, указано куда, но не очень уточнено откуда. Оно всюду, где царит его власть, а власть его воцарилась над шестой частью планеты со всем ее человеческим и производственным содержимым. Со всей объемлемой им материей, в общем. Здесь оно являет собой разум истории, «мудрое руководство», диалектику реальности, при этом нигде не выпячивая своего «я». Строгая наука, она существует сама по себе, объективно, всеобще, всемогуще, а не гнездится в каком-то одном индивиде, открывшем ее законы. И, разумеется, воплощающему ее ЦК всегда казалось абсурдным и несправедливым, что вот по эту сторону государственной границы действительность разумна, светла, упорядочена, а по другую власть разума тотчас прекращается, что само по себе является угрозой и провокацией для системы, которая потенциально должна накрыть собою все мироздание. Поэтому у него и не может быть постоянной государственной прописки; в любом уголке мира Классовое Сознание («рабочее дело», «прогрессивное человечество» и т.п.), надев любую из своих марксовых масок, утверждает, что вся правда мира, и в рациональном, и в нравственном смысле, осуществляется его исторической волей и практикой, но осуществляется всегда так, что всякое индивидуальное «я» растворяется в ней быстрее, чем в царской водке. Так, воля Ленина к власти никогда не была персональной, ницшеанской волей, она была волей мирового пролетариата, выражающей себя в классовой борьбе и диктатуре, и таковой им и осознавалась и в этом качестве себя осуществляла. Всякое маленькое индивидуальное «я» исчезало в жерле Классового Сознания (или одного из его псевдонимов), чтобы дать место тому громадному, всеобъемлющему «Я» Абсолютного Субъекта Истории (или одной из исторических его ролей), что было тем более объективно действенным, чем более было субъективно безликим.
В этом слепом, тотальном, всепоглощающем, анонимном, скрытом тождестве субъекта и объекта — тождестве, над которым веками билась европейская мысль, за которым неумело гонялись всякие изобличаемые Лениным «эмпириомонисты», ибо когда это пресловутое тождество не вызывало у него вспышки негодования, оно вызывало взрыв хохота, — в этом удавшемся наконец совпадении некоего мыслящего мозга с познаваемой им реальностью Мировой Дух осуществил сокровенный философский акт своего самопознания, совершив при этом невиданный в истории мысли акт автопародии и саморастоптания. И то, что это карнавальное самопознание наконец удалось, — не заслуга несказанной гениальности диалектического материалиста и философа Ленина, превзошедшего умозрительными способностями всех Шеллингов и Гегелей, напротив, оно поразительно удалось как раз благодаря отсутствию у него философской рефлексии о собственном методе мышления. Субъект, по сути, не ведает себя в качестве субъекта и мыслит о себе так, как если бы он был объектом (смыслом истории и мировым развитием, осознающей себя борьбой классов, тем, что делать, а чего делать нельзя, и т.п.), и только благодаря своей «наивности» ему удается такой самообман, который был бы немыслим у Гегеля, но только он и мог стать той удавкой, накинутой на историю и потащившей ее за собой.
Ленин читает «Науку логики» с восхищением, когда находит в ней диалектику вещей (явлений, мира, природы), гениально угаданную в диалектике понятий, и со слепящей яростью, когда наталкивается на все идеалистические и религиозные экскурсы Гегеля. Но не прячется ли в этой ярости тот самый хитрый, лукавый дух, что, то и дело клятвенно взывая к своему основному вопросу, на самом деле ревниво стережет собственную анонимность, или, как бы мы сказали по-гегелевски, свою «снятость»? У Ленина растворяется абстракция идеального Субъекта, исчезает гипостазированное Понятие, охватывающее собой объективные процессы в мире и субъективное человеческое мышление о них, оно прячется в нем ради захвата безмерной (сначала научной, умозрительной, затем реальной, кровавой) власти над миром, осуществляемой неузнанно и безлико. Материалистическое прочтение Гегеля есть систематическое устранение субъекта (в самом Гегеле еще очень различимое), идеальным образом преодолевающего в себе осознанную объективность, т.е. инаковость мира, отождествляя его с самим собой.
В ленинской системе это отождествление не достигается с помощью диалектической логики, оно уже изначально и несомненно дано, коль скоро всеобъемлющий объект-мир существует как бы совсем без человеческого субъекта, его познающего, ибо суть этого познания сводится к созданию лишь субъективного отпечатка (отражения) в человеческой голове, материально включенной в этот мир, т.е. к воспроизведению одним более сложным фрагментом мира более простого его фрагмента. Именно поэтому логическое тождество субъекта и объекта отрицается диалектическим материализмом, что оно присутствует в нем априори, в виде гносеологического упразднения субъекта в Абсолютном Субъекте Истинного (Классового, Пролетарского, Партийного, Верно-понявшего-марксизм-и-потому-всесильного) Сознания. Философия Ленина, коль скоро она существует, представляет собой самопознание мира, которое в отличие от гегелевского совершается самим миром, наконец осознавшим себя в революционной партии рабочего класса, без идеалистического «я», привносящего в это познание свои собственные буржуазные галлюцинации и всякую «этическую отсебятину».
Система Абсолютного Субъекта
Тот же процесс, который происходил на умозрительном уровне теории познания, самым грубым и жестким образом пролагает дорогу в действительности. Знание как действующая сила истории изменяет ее и становится основой идеологического государства. Субъект познания настолько отождествляет себя с историческим процессом, что уже не замечает своего насилия над ним, создавая при этом вездесущий и всепроникающий аппарат такого насилия. Насилием познают, строят, ведут от победы к победе; насилие совпадает с самим мировым процессом. Оно осуществляется всегда, независимо от того, работает ли в данный момент или отдыхает гильотина. Ленин едва ли был способен искренне признать лично себя диктатором или насильником, ибо воспринимал себя как воплощенную волю самой Революции. Он — Разум истории, которая силой имманентных законов своего развития должна заменить отжившую общественно-экономическую формацию на другую, социалистическую, прогрессивную. Он — сама идея и сила такой замены, которая происходит благодаря объективному, строго научно марксистскому отражению исторического процесса в его ленинском мозгу. Подобно тому, как ленинский разум материалистический, спонтанно следуя гегелевскому, считал отражение в себе материального развития вещей диалектикой, логикой и теорией познания, взятыми вместе, так ленинский разум исторический полагал свою практику, слитую с партией, волей самого мирового развития. Насилие становится даже не повивальной бабкой истории, а самой историей; оно не помогает родиться чему-то новому, но само есть результат родов.
Насилие следует понимать не только буквально, физически, но и метафизически, как господство отвлеченного разума над действительностью, когда этот самый разум перестает отличать себя от нее. Ленин, желая следовать Марксу, пародирует Гегеля, не отдавая себе в том отчета, ибо создает режим идеологического солипсизма. Это режим, при котором мир — вернее, та его часть, которая (пока временно) находится в России, — становится отражением Субъекта истории в виде диктатуры пролетариата. «Пролетариат» правит от имени всесильно-верного марксизма-ленинизма, партии большевиков, ее ленинского ЦК, а затем общенародного государства, в котором достигается гармония между классами. Субъект, познавая мир или «данную ему в ощущении» действительность, делает ее зеркальным своим отражением, стараясь нигде не выдать при этом собственной субъективности. В этой индустрии самопознания (идеологии, видящей свои отражения в своем другом) не только существует развитая и поддерживаемая режимом корпорация философов, но и всякий ее цех в конечном счете производит идеологический продукт, т.е. из себя проецируемый образ отражения мира. Или согласный с ним способ изменения мира. Или вытекающий из него способ управления миром. Не надо 3-х слов. Одного достаточно: Ленин.
Здесь уместен комментарий Хайдеггера, на Ленина, разумеется, время не тратившего: «Субъект, будучи субъектом, — говорит он, — всегда и везде удостоверяется в самом себе — заручается достоверностью самого себя. Он оправдывает себя перед полагаемым им самим притязанием на справедливость» [28].
В идеологическом государстве наука (истинное знание) и мораль (высшая справедливость) не могут не совпадать, ибо и то и другое служит отражением (удостоверением) одного и того же анонимно господствующего субъекта, порождающего имманентную ему вселенную. Это опущенный на землю, изуродованный — но не искаженный! — гегелевский абсолют, развернутый и разыгрываемый в виде бесконечного и кровавого балагана мысли Первого Мыслителя-Большевика Планеты, обустраивавшего действительность-Россию в согласии с как бы заложенной в ней, в самой действительности, планом. Все, что находится на его территории: земли, города, машины, люди, базисы, надстройки, партийные ячейки, верховные/поселковые советы, профсоюзы, институты, тюрьмы, суды, тексты, фильмы, стихи, памятники и судебные процессы — суть продукты Абсолютного Субъекта, в которых он познает инобытие самого себя.
Да, именно Ленин сумел завести 70 лет работавший механизм идеологического монизма, где все исходило из некого анонимно-запредельного Субъекта (генсека-партии-рабочих масс, 3-х слов не надо). «Опосредуясь» в материи («созидательном труде», производстве, аппарате насилия), Субъект без конца воспроизводил самого себя. Сознание этого Субъекта (каждый может легко заменить это идеалистическое слово любым из его материалистических псевдонимов) пронизывало собой все. В государстве-сознании, безраздельно владевшем языком, на котором должны были говорить и мыслить его граждане, не остается такой вещи, которую можно было бы назвать «вещью в себе» («пустая абстракция», по слову Владимира Ильича), то есть реальностью не апробированной, необъясненной, непознанной, по-гегелевски неразумной, т.е. политически вредной. Даже религия — и та, несмотря на всю свою очевидную историческую «неразумность», допущена временно существовать, не только как поблажка пережиткам, но и как иллюстрация «свободы совести» (обреченной, но марксизмом по великодушию пока позволенной), т.е. опять-таки опосредствована тем же Субъектом, сочинившим для себя Конституцию «не хуже, чем у других». Разум его зеркально отражается в инобытии всякого индивида и восходит от него к своему в-себе-бытию в единстве души-всеобщей семьи-государства. Самоосуществление этого вселенского сознания и есть подлинное существование мира. Познавая мир, оно сообщает ему единственную мыслимую реальность. При этом только в себе самом оно несет критерий объективной истинности своего познания.
Если проследить за истоками идеологической монополии, ее можно угадать и в лейбницевской монадологии, и во всем последующем развитии немецкой классической мысли. Однако только у Гегеля мы впервые находим не только интуиции и догадки, но и развернутый чертеж-набросок тотальной власти, которая была затем осуществлена совсем под иным прикрытием и предлогом. В лице Гегеля в последний раз и на головокружительной высоте выразила себя вечная и младенческая истина метафизики: «Одно и то же есть мысль и то, о чем мысль существует» (Парменид). Ну, а в «долине сени смертной», в нашей низине та же истина заперла нас в клетке кошмарного солипсизма, абсолютного тождества гражданина-меня и его-государства, спаянных, переплавленных в символической, но вполне реальной фигуре Абсолютного Субъекта, идеократического посредника, забывшего о своем умозрительном родстве.
Шокируя ученый мир, я должен признаться, что, перешагнув через Ленина, философская эта система достигла своего совершенства только в сталинской модели творения. Сталин был своего рода живым фетишем идеократического посредника, обезьяной того Духа, благодаря которому все смыслы, все личности, все предметы и факты могли называться племянниками одного дяди и получали право существовать. (Заметим, как только не стало живого, напитанного кровью идола, идеократический режим стал медленно, но с почти биологической фатальностью распадаться.) В этом образе все существующее, все освоенное познанием собиралось в некое трансцендентное единство. Единство обладало телом, было историческим персонажем, обитало лишь отчасти в Кремле, но большей частью в тысяче своих бюстов и повсюду — в людских головах. Оно называлось иногда «Лениным сегодня» (Барбюс), хотя могло вполне носить и титул «Гегеля эпохи построения социализма в отдельно взятой стране». Ибо лишь несколько десятилетий назад все виды отвлеченного познания, любые науки — математика, химия, почвоведение… — должны были получать санкцию на само бытие свое от худосочной брошюрки «Марксизм и вопросы языкознания», где за подписью «И. Сталин» можно было угадать последнее превращение абсолютного, себя самого перехитрившего Духа, наконец овладевшего всей реальностью и приведшего ее в окончательную систему.
Назовем это пародией, карнавалом? Нет, дело гораздо серьезнее и несмешнее. Ленин, опять-таки гениально угадав духовный посыл грандиозной системы Гегеля (неважно при этом, что он в нем понял, да и читал ли вообще), извлек из нее особую религию, в которой должен был действовать Верховный Жрец, выступавший от имени Демиурга, творца действительности. Мир/История познается/устрояется Мировым Духом, действующим через свою Касту/Орудие, с которым себя отождествляет. Оставим в стороне все марксистские маски, материалистические псевдонимы и строгие серые облачения. Карнавальное действо выразило тайну первоначального замысла, что, видоизменяясь внешне, сохранил свою солипсистскую суть. Мы видим то, что заложено в наши глаза. Мы мыслим так, как мыслит в нас мироздание. «Марксизм образует систему координат, — писал когда-то ревностный и последовательный борец за него Роже Гароди, — которая только одна позволяет рассматривать и определять мышление в какой угодно сфере, от политической экономии до физики, от истории до морали» [29]. Именно так, блестяще угадано и увидено! И какой же холодный, чисто гегелевский восторг должен был охватывать служителя этой наукорелигии, устанавливающей свою предустановленную гармонию, в которой все «вещи мира» движутся в согласии с нашим взглядом на мир! И этот взгляд — мой! Моей партии, моей страны, в недалеком будущем всего человечества! [30] И таковым — всепроникающим-знанием/насилием — марксизм оставался до последнего дня жизни, хотя и с все меньшей уверенностью в себе.
Уже Ленин успел заглянуть в неисчерпаемость электрона, и, оставаясь в той же системе координат, было легко узнать, как повлияла колониальная политика на систему общественного кредита или что на самом деле хотел сказать Вагнер своими операми, Шиллер — своей поэзией, Гегель — объективным идеализмом, а Достоевский — человеком из подполья. Все на свете состояло из тех же ленинских проницаемых электронов, и марксистская, а по сути крипто-гегелевская, система координат совпадала с границами космоса и разгадывала секрет всякой затерявшейся в нем души. В эти границы предполагалось заключить все имеющееся пространство и время, охваченное единым законом, от коего не убежит ни одна трепещущая клетка, не уклонится на чужую орбиту ни одна звезда. Свет, падавший из кремлевского окошка, освещал творение вплоть до самых тайных его уголков. Последние вещи, укрывшиеся в-себе, как и люди, где-то в себе спрятавшиеся, выявлялись и отправлялись в изгнание как «враги народа». Они лишались идейного, а затем и физического бытия, их отсылали в царство теней, на иную половину действительности. Туда, где никогда не восходит солнце Духа и отдыхают диалектические Законы.
Сознание-подполье и действительность-геенна
Однако в этом смешении идеологического субъекта со всеми своими подданными-двойниками тождество не бывает полным. Так начинается раздвоение действительности, которое с самого начала обрекает на поражение это мироздание, выросшее из фантома. Ему при всех усилиях познания и полиции никогда не удается слиться со всей подвластной ему реальностью, т.е. познать и освоить ее, и он ее, неосвоенную сущность «вещей-в-себе», энергично выталкивает. В государстве, пронизывающем все и вся своими словами и лозунгами, есть действительность, обязательная к употреблению, и есть действительность, предназначенная на выброс, на вытеснение в ничто.
Это так называемая под-действительность, внизу-реальность, выгребная яма для метафизических отбросов, что в одержимо идейном манихейском мире становится свалкой человеческих душ и тел. Иными словами, Архипелаг ГУЛАГ, если воспользоваться известным все еще работающим термином. ГУЛАГ — не одно лишь всеохватывающее учреждение-насилие, не только разросшийся тюремно-лагерный бегемот; это реальность-призрак, оставшаяся за пределами власти абсолюта. Это проклятая земля пасынков, о которой всегда помнят, но никогда не говорят, где кончается территория идейности (хотя не прекращается идейное воспитание), где больше нет семьи с племянниками и дядей, где действительность не совпадает с разумностью, а необходимость перестает быть исторической. Это пространство, где жизнь — подвал, подпол, куда заталкивается все то, что выбрасывается из государства-храма. Там не должно было быть ни родственников, ни имен.
Подвал существовал в Большом государственном Доме, но был вырыт и в каждой частной голове, даже самой идеологически ангажированной и закаленной. Ибо чем ревностней, не за страх, а за совесть, служила эта голова филиалом Абсолютного Субъекта в его персональном идеологическом исполнении, тем более делалось ее сознание несчастным, как Гегель некогда определяет его в своей «Феноменологии». «Это несчастное, раздвоенное внутри себя сознание — так как противоречие его сущности есть для себя одно сознание — всегда должно, следовательно, в одном сознании иметь и другое, и, таким образом, тотчас же, как только оно возомнит, что оно достигло победы и покоя единства, оно из каждого сознания должно быть снова изгнано» [31].
Абсолютный Субъект всегда вносит раздвоение, несет несчастье в себе, ибо между большим его содержанием и частным потоком всякой психологии таится противоречие, которое не может быть снято. А раз не может, значит, должно быть подавлено и оттеснено. Просто «человеческое» и беззаветно «идейное» в принципе не совпадают окончательно, отчего «идейное» никогда не может отделаться от своего рода комплекса завоевателя на «территории человека», а «человеческое» — от комплекса неполноценности перед «идейным борцом». История раздвоения, подавления и вытеснения и была истинной историей Истинного Сознания в лицах при созданном им режиме. Идеология, работающая на уровне масс, на уровне индивида, и на этот раз оказалась до конца неисполнимой. Однако сама эта неисполнимость была закрыта от ее разумения, она была скрыта в ее сознании, не желающем ведать о своем несчастье. Несчастье ее материализовалось в истории, оно стало той кошмарной зловонной ямой, где копошились чудища, отвергнутые ее коллективным разумом. Абсолютный Субъект не мог прожить без монстров, им же и порождаемых, без тех самых уродов антиразума, на которые он должен был проецировать зло, которое сам же творил. Эти существа гнездились в нем самом, под хлипким полом, отделявшим верхнюю площадку сознания от нижней. Была действительность, насажденная и взлелеянная высшим Разумом (именуемым «марксизмом-ленинизмом» или «мудрым руководством») и проецируемая в будущее, но была еще и повседневность-ГУЛАГ, и обе они помещались не только в государстве, но и во всякой душе с ее трепетно счастливым «несчастным сознанием». Всякий смысл имел под собой антисмысл, всякий текст — подтекст, всякое сознание — подсознание, всякая достоверность — свое подполье. И они не были разделены китайской стеной, они существовали в единстве и борьбе противоположностей, и эта борьба в подсознании нашей эпохи оставила немыслимые гекатомбы жертв.
Альбер Камю где-то сказал: «Думали, что XX век будет веком Маркса, а он оказался веком Достоевского». Сегодня можно было бы сказать иначе: думали, что XX век был веком Достоевского, а он вдруг оказался еще и веком Гегеля, как и веком Фрейда, веком призрачной сверхразумности, овладевшей историей, и темного огня, выплеснувшегося из тех глубин в человеке, о которых не ведает и он сам. Следуя Гегелю, со всей скрупулезностью начертавшему, как построить действительность разумно, история руками свергнувших его учеников выпустила на волю чудовищ, притаившихся под тонким слоем сознания. И в этом «выбросе» из подполья Мировой Дух оказался всего лишь прикрытием. При видимом торжестве своем в качестве «системы координат» он послужил лишь своего рода «трансцендентальной иллюзией» и в качестве иллюзии был сброшен иными духами со своего для себя-бытия в под-себя-бытие, в поддых истории, в солнечное сплетение мира или скорее в anus mundi [32].
Логика и вина
Можно ли говорить об ответственности Гегеля за все последующие «злоключения диалектики» (Мерло-Понти)? Не больше, чем об ответственности мудреца за орла, который по античной легенде когда-то уронил ему на голову черепаху. Стоит ли говорить о виновности Мирового Разума, перехитрившего историю и самого себя? Ну, в таком случае лучше нам сразу припомнить ползучего искусителя, соблазнившего нас некогда плодами с древа познания. В каждую эпоху мы заново поддаемся на этот хмельной соблазн и только потом, задним умом, в тяжелом похмелье, догадываемся, что угроза человеку исходит прежде всего от нас самих. Существует, однако, бесконечно более сложная проблема ответственности отвлеченной мысли, которая «отчуждается» от ее автора и в реальной истории живет уже сама по себе, находя своих адептов среди тех, кто никакой мысли бывает и не причастен.
Никогда не прикоснется к этой проблеме тот, кто будет звать «назад к Гегелю», к подлинному Гегелю многотомного собрания сочинений, или к тому, Was Marx wirklich sagte [33] («Что действительно говорил Маркс»). Как нельзя объяснить «великий Октябрь», исходя из белизны первоначальных намерений юного Ильича-кудряша, или вывести Сталина из мелодии «Интернационала». Суть дела — в имманентной логике истории, всякий раз перешагивающей через голову своего предшественника, а затем легко освобождающейся от него. Эта логика обнаруживала себя в ряде последовательных перевоплощений или «похищений», когда из-под благих намерений основоположника всякий раз извлекалась, выкрадывалась, если угодно, гениально угадывалась настоящим его учеником ее реальная, ее духовная суть. Однако угадывалась, однако похищалась эта суть не без тайного с ее стороны умысла, не без трепетного ее желания быть разгаданной, похищенной, оскверненной. «Скверна истории» даже входит в ее программу. Как говорит Гегель, «Мировой Дух не обращает внимания даже на то, что он употребляет многочисленные человеческие поколения для этой работы своего осознания себя, что он делает чудовищные затраты возникающих и гибнущих сил; он достаточно богат для такой затраты, он ведет свое дело en grand, у него достаточно народов и индивидуумов для такой траты» [34]. «Двуногих тварей миллионы…», по-пушкински говоря, и превращения, которые происходят внутри философской мысли, далеко не всегда бывают чисто философскими. Отвлеченная мысль часто проявляет, выносит на поверхность свой истинный духовный подтекст, свою сокрытую интенцию, что может затем раскрыться, т.е. стать текстом той истории, которую поведет за собой некий «гениально угадавший» зов истории заклинатель и собиратель толп. И какой бы дорогой ни двигалась логика самопознания духа из себя самого — сего изобретения чудовищно раздувшегося Субъекта, проецирующего себя на мир, — от освоения действительности познающего в ней себя разума до тотального идеологического насилия над ней, в нашем случае дорога от Гегеля к ГУЛАГу, — это был один из возможных ее путей, по-своему не менее логичный и последовательный, чем путь классической и великой философии от одной глубокой о ней диссертации до другой.
И если мы задаемся вопросом об ответственности этой логики, то суть самого вопроса можно выразить не логикой вовсе, но какой-нибудь заведомой провокацией, подобно уже упоминавшемуся в нашей книге «коану» Т. Адорно: «Всякая культура после Освенцима — мусор» [35]. Но каким коаном сможем мы передать ту негативную диалектику истории, в которой спекулятивный разум обернулся серийным, систематическим убийцей? Несложно оправдать Гегеля на процессе о его возможной причастности к марксизму-гулагизму, как, впрочем, и оградить его от препарирующих его ученические «Философские тетради». Да и в самих «Тетрадях» тоже еще нельзя найти ни благословения «массовидности террора» (ленинское письмо от 26.11.1918), ни проекта лагеря на Соловках. Но независимо от наших оправданий история распорядилась с гегелевской мыслью по-своему. Опыт идеологического насилия, сконцентрированного далеко не только в ГУЛАГе, выявил духовные корни этой мысли и вместе с тем ее трагедию: человек создает идола из своего познания. Но идол вдруг оживает и вопреки намерениям своего создателя, после ряда неожиданных диалектических метаморфоз обращается против него. Поэтому Гегеля (как и всякую отвлеченную мысль) можно постигать не только отвлеченной мыслью, но и «слышать сердцем», как говорил бл. Августин. И потому мы вправе читать его и сквозь опыт того потрясения «оснований земли» (Ис. 24, 18), отдаленные раскаты которого соединились с абстрактнейшей логикой, вновь возжелавшей как бы сотворить мир заново из мысли, гордыни и пустоты.
В этой «тайне беззакония» (Фесс 2:7), всегда действующей в мире, но с внезапной, ошеломляющей силой раскрывшейся в российской, а затем и в мировой истории, просвечивает другая тайна свободы Божией. Бог не препятствует богоборчеству человека. Он позволяет ему осуществить сполна все задуманное и Сам становится вольной жертвой его замыслов. Он дает распять Себя человеческой свободе и тем самым — изнутри — покоряет ее. Имеющие уши, да слышат; с высоты Креста — со дна Освенцима, из подвалов ГУЛАГа — всегда доносится весть о Его победе.
Думали, что ХХ век будет таким-то или еще чьим-то веком — он, однако, оказался временем новых языческих религий, но и веком Креста Господня.
1996, 2016
В сокращенном виде опубликовано в сборнике «Судьбы гегельянства» (М.: Республика, 2000). Изначально текст представлял собой доклад на гегелевском конгрессе в Ганновере в 1996 году. Опубликован по-немецки в сборнике “Die Folgen des Hegelianismus” (Munchen, 1998).
Примечания
Комментарии