Европа распадается?

Наступление «безымянной эпохи»: отпор вездесущему врагу?

Дебаты 10.03.2017 // 3 220
© Оригинальное фото: European People's Party [CC BY 2.0]

Если бы я подверг себя криогенной заморозке в январе 2005 года, то ушел бы на этот временный покой счастливым европейцем. С расширением Европейского союза и присоединением многих посткоммунистических демократий, в 1989 году мечта моих друзей из Центральной Европы о «возвращении в Европу» начала сбываться. Страны — члены ЕС заключили конституционный договор, иногда с натяжкой называемый европейской Конституцией. Успех беспрецедентного проекта европейского валютного союза, казалось, подрывал основу того глубокого скептицизм, который испытывали многие из нас, и я в том числе [1]. Всем нравилась идея беспрепятственно передвигаться из одного конца континента в другой, нигде не встречая пограничного контроля внутри расширяющейся зоны государств, относящихся к Шенгенскому соглашению, с единой валютой в кармане, которой можно было расплачиваться во всей еврозоне.

Мадрид, Варшава, Афины, Лиссабон и Дублин, словно старые мрачные замки, распахнувшие свои окна, купались в ярком солнечном свете. Европейская периферия объединилась вокруг исторического центра европейского континента — Германии, стран Бенилюкса, Франции и Северной Италии. Молодые испанцы, греки, поляки, португальцы с оптимизмом говорили о новых возможностях, которые открывала перед ними «Европа». Даже изначально скептически настроенная Великобритания приветствовала свое европейское будущее под руководством премьер-министра Тони Блэра. А потом была явно проевропейская Оранжевая революция в Украине. Когда я видел, как мирные киевские демонстранты размахивают европейским флагом с желтыми звездами на синем фоне, в моей голове звучал гимн Евросоюза — «Ода к радости» Бетховена [2].

Но если бы я проснулся после криогенной разморозки в январе 2017 года, я сразу бы вновь умер от шока. Сегодня, куда ни глянь, повсюду кризис и распад: еврозона испытывает хронические сбои, солнечные Афины погрязли в нищете, молодые испанцы с докторскими степенями вынуждены работать официантами в Лондоне и Берлине, дети моих португальских друзей ищут работу в Бразилии и Анголе, а периферийные страны отмежевываются от европейского ядра. Больше нет единой европейской Конституции, после того как в конце 2005 года против нее проголосовала Франция, а затем Нидерланды. Вместе с тем хваленая свобода передвижения для молодых поляков и выходцев из других стран Центральной и Восточной Европы существенно повлияла на шокирующие результаты референдума о выходе из ЕС моей собственной страны, Великобритании. Мне Брекзит сулит перспективу лишиться европейского гражданства как раз в тридцатую годовщину событий 1989 года.

Виктор Орбан, молодой либеральный герой 1989 года, теперь стал националистом и популистом, ведущим Венгрию к авторитаризму и открыто восхваляющим так называемую «нелиберальную демократию» Си Цзиньпина в Китае и Владимира Путина в России. Страны Шенгенской зоны вновь ввели пограничный контроль (разумеется, «временно») в ответ на наплыв беженцев из Сирии, Ирака и Афганистана — тех районов, где наша так называемая европейская внешняя политика оказалась сотрясанием воздуха. В довершение ко всему, отважная попытка завершить незаконченное дело Оранжевой революции в Украине была отплачена российским внезапным вооруженным захватом Крыма и продолжающейся интервенцией в Восточной Украине — действиями, напоминающими Европу 1939 года, а не 1989-й. Ихавод! Ихавод! [3] Слава оставила наш общий европейский дом.

Столь резкий переход из света в тень заставляет поставить интересные вопросы об исторической периодизации и о том, как время жизни самих историков влияет на написанное ими. Одна из самых прекрасных книг об истории Европы XX века «Темный континент» (Dark Continent) Марка Мазовера (Mark Mazower), впервые опубликованная в 1998 году, отчасти является исключением из обычных правил, потому что была написана в пику либеральному триумфализму 1990-х. Тем не менее, даже Мазовер пришел к выводу, что «по сравнению с другими историческими эпохами и другими частями сегодняшнего мира, жители континента наслаждаются удивительным сочетанием индивидуальной свободы, социальной солидарности и мира».

Немногие историки настроены столь скептически по отношению к самонадеянным банальностям либерального европеизма, как Тони Джадт. Он проанализировал и оспорил их в серии лекций, впервые вышедшей в 1996 году под заголовком «Великая иллюзия?» (A Grand Illusion?). Тем не менее, даже он заключил последнюю главу своей книги об истории Европы после 1945 года «После войны» (Postwar: A History of Europe Since 1945), опубликованной в 2005 году, т.е. в период очевидного триумфа, смелой и оптимистичной кодой: «Еще шестьдесят лет назад немногие могли поверить в это, но XXI век тоже может стать веком Европы».

Я всегда высказывал сомнения по поводу периодизации в названии книги Джадта, подразумевающей, что «послевоенный» период — это период с 1945-го по 2005 год. Конечно, во всякую эпоху события имеют более долгосрочные причины и следствия, выходящие за пределы конкретных дат. Но мне кажется, что сейчас правильнее было бы обозначать как «послевоенный» период с 1945-го по 1989 год или самое позднее по 1991 год, т.е. до развала Советского Союза.

Период европейской истории после падения Берлинской стены в 1989 году мог бы быть назван, совсем коротко, периодом «после стены» (post-wall). Но тогда встает другой вопрос: этот период все еще длится? Или же конец эпохи «после стены» завершился за время моего воображаемого криогенного сна, в пределе между началом 2005-го и январем 2017 года? Такие пограничные даты всегда спорны, но достаточно правдоподобно выглядит предположение, что финансовый кризис 2008–2009 годов, который начался в США, но затем быстро распространился и в Европе, положил начало новому историческому периоду, характеризующемуся тремя большими кризисами: капитализма, демократии и проекта европейской интеграции.

Но несмотря на эти разрывы, есть и непрерывности, одна из которых — постоянный подъем Германии. После того как она неожиданно получила в 1989–1990 годах то, что Фриц Штерн (Fritz Stern) назвал «вторым шансом», с ее быстрым и мирным объединением после падения Берлинской стены, Германия до сих пор его использовала вполне успешно. И, безусловно, Штерну, выдающемуся летописцу интеллектуального расцвета современной Германии начала XX века, было приятно осознавать, что в начале XXI века экономическая и политическая мощь Германии сопровождается несомненным восстановлением ее интеллектуального потенциала. Сегодня именно из-под пера немецких ученых выходят наиболее глубокие материалы, анализирующие состояние Европы и ее проблемы.

Филипп Тер (Philipp Ther) — специалист по истории Германии, преподающий в Венском университете. Хотя английское издание его книги вышло под заглавием «Европа после 1989 года: история» (Europe since 1989: A History) (и в предисловии он говорит, что пытается написать продолжение книги Джадта «После войны» «с позиции сегодняшнего времени и с усиленным акцентом на социально-экономической истории»), ее нельзя назвать историей Европы в целом. В указателе мы находим лишь одно упоминание Франсуа Миттерана и ни одного — Джулио Андреотти. Это история посткоммунистической Центральной и Восточной Европы, включая Германию, и в ней есть одна сравнительно большая глава, посвященная Южной Европе. В отличие от работы Джадта, в книге господствует центральный тезис, который наилучшим образом передан в ее оригинальном немецком издании: «Новый порядок на старом континенте: История неолиберальной Европы» (The New Order on the Old Continent: A History of Neoliberal Europe). В основе книги лежат рассуждения о том, что «неолиберальная» экономическая политика сделала с обществами посткоммунистической Европы.

Несмотря на плотность изложения, работу оживляют истории из жизни и наблюдения автора, начиная с его первой поездки на Восток в 1977 году в возрасте десяти лет. Особый интерес представляют главы, посвященные тому, что он назвал «совместной трансформацией» (cotransformation) Восточной и Западной Германии, а также бурному росту столичных городов, таких как Варшава, в резком контрасте с более бедными регионами страны, которые в Польше называют «Польша Б» (Polska B). Что необычно для немецкого ученого, Тер временами бывает немного небрежен, вынося радикальные суждения на основе одного или двух источников [4].

Тем не менее, его центральный тезис требует серьезного осмысления. Он утверждает, что «неолиберальный поезд», вставший на рельсы в тэтчеровской Британии и рейгановских Соединенных Штатах, начал «ходить через всю Европу в 1989 году». Он говорит, что использует понятие «неолиберализм» «в качестве нейтрального аналитического термина», и, помимо этого, проводит справедливое различие между интеллектуальной историей этого явления и конкретными социальными и политическими условиями актуализации такой программы. Его краткое изложение основ неолиберальной идеологии не производит впечатления нейтральности:

«Слепая вера в рынок как в третейского судью практически во всех человеческих делах, иррациональная надежда на рациональность участников рынка, пренебрежение государством, выразившееся в мифе о “большом правительстве”, а также единообразное применение экономических рецептов вашингтонского консенсуса» [выделено автором статьи].

Тер утверждает, что в Восточной Европе ключевую роль играли такие свойства неолиберализма, как либерализация, дерегуляция и приватизация: их влияние оказалось весьма губительным и спровоцировало социальные проблемы и рост неравенства.

Но необходимо сделать ряд оговорок относительно подобной критики влияния неолиберализма на посткоммунистическую Европу. Во-первых, как осторожно замечает и сам Тер, хуже неолиберальной трансформации вашей экономики может быть только отсутствие этой неолиберальной трансформации. Посмотрите на удручающие показатели Украины, России и Румынии. В 1989 году Польша имела примерно такой же ВВП на душу населения, как Украина, а четверть века спустя ВВП на душу населения в Польше был примерно в три раза больше, чем в Украине. Еще более показательным, по его мнению, является то, что в 1991 году ВВП на душу населения Польши составлял примерно 10% от ВВП на душу населения вновь объединенной Германии, а всего через двадцать лет это было уже 53% [5].

Во-вторых, используя термин «неолиберализм», Тер рискует переоценить роль идеологического измерения. Конечно, нельзя отрицать существование таких последователей тэтчеризма на Востоке, как Вацлав Клаус — крестный отец экономических реформ в Чехии, который был более ярым сторонником тэтчеризма, чем сама Маргарет Тэтчер. Но это не было столь массовое идеологическое движение, как коммунизм или фашизм в 1920-х или 1930-х годах, во главе с лидерами, страстно и догматически верившими в свои -измы. Большинство из тех, кто проводил «неолиберальную» политику после 1989 года, делали это прагматично, ввиду отсутствия какой-либо заслуживающей доверия альтернативы.

Таков был случай первого посткоммунистического премьер-министра Польши Тадеуша Мазовецкого, в молодости близкого христианским социалистам. Мне вспоминается Бронислав Геремек, ведущий советник «Солидарности», а впоследствии и министр иностранных дел Польши, — именно он метафорически объяснял, почему поддерживает неолиберальную «шоковую терапию». Видите ли, сказал он мне, национализированная командная экономика похожа на огромный бетонный бункер, и поэтому, чтобы ее разрушить, нужен огромный бульдозер. В качестве желаемой цели они хотели бы получить скандинавскую социал-демократическую версию капитализма. Но сначала приходилось строить именно такой капитализм на руинах бункера коммунизма.

Здесь мы подходим к последнему возражению. Здорово, что Тер столь иронично настроен по отношению к безальтернативности Тэтчер и замечает, что alternativlos было признано самым уродливым немецким словом 2010 года. Но какова же в действительности была альтернатива? Как иначе можно было бы создать рыночную экономику? Историки не должны исследовать гипотетические ситуации, однако подобные попытки могли бы обогатить их практику.

Думаю, что Тер указывает нам на один важный момент. Постдиссидентские и реформистские элиты, включая выходцев из стана левых демократов, зашли слишком далеко в своих симпатиях к радикальной (нео)либеральной экономической трансформации. Тер приводит в пример рассуждения ветерана польского диссидентского движения Яцека Куроня. Он мог бы добавить, что Куронь в последние годы своей жизни сильно сожалел о том, что активно поддерживал в бытность министром в правительстве Мазовецкого экономический либерализм, имевший столь болезненные социальные последствия — не в последнюю очередь для многих рабочих, образовывавших ядро «Солидарности». Адам Михник, на протяжении четверти века главный редактор влиятельной ежедневной Gazeta Wyborcza, как-то сказал: «Мое сердце слева, но мой бумажник справа».

По крайней мере, городская либеральная интеллигенция Польши могла бы найти лучший способ продемонстрировать, что они заботятся о тех, кто оплачивает эти преобразования своей жизнью. Они могли бы сделать больше для помощи рабочим, лишившимся мест на крупных государственных предприятиях, и найти для них новую достойную работу, а когда бы позволил бюджет — проводить более активную социальную политику.

То, что у политиков «сердце слева», было вряд ли заметно миллионам поляков в маленьких городах и бедных регионах «Польши Б», которые чувствовали себя выброшенными на обочину бульдозером экономического либерализма — и там позабытыми. Также важно напомнить, что они, помимо прочего, были исключены из обсуждения таких вопросов социального либерализма, как аборты, проблема пола и сексуальной ориентации, которые сразу встали после сближения с Западной Европой. Это и было ядро того электората, с опорой на которое популисты из партии «Закон и справедливость» пришли к власти в 2015 году, предложив сочетание типичной для правых националистической католической идеологии и щедрых обещаний социальной поддержки и государственного вмешательства в экономику, исторически более свойственных левым. Одним словом, теперь реакция на последствия экономического и социального либерализма стала представлять опасность для достижений либерализма политического.

Тер полагает, что сегодня Южная Европа может вытеснить Восточную Европу в умах некоторых западных европейцев — занять место воображаемого «отсталого» Другого. Он приводит пример акронима PIGS, выдуманного для обозначения четырех истерзанных кризисом южных стран-должников еврозоны: Португалии, Италии, Греции, Испании (изначально этот оскорбительный акроним звучал как PIIGS, пока Ирландия, т.е. вторая буква I, своими силами не покинула эту пятерку). Но глава книги Тера, посвященная Южной Европе, — это как пьеса «Король Лир» без короля, поскольку он лишь вскользь упоминает то, что находится в самом сердце трагедии Южной Европы, а именно: глубинные структурные недостатки еврозоны, а также неадекватные средства, предлагаемые странами-кредиторами Северной Европы, главным образом Германией.

Тема неудачи еврозоны — магистральная в книгах Клауса Оффе (Claus Offe), Ханса-Вернера Зина (Hans-Werner Sinn), Джозефа Стиглица (Joseph Stiglitz) и Франсуа Эйсбура (François Heisbourg), если ограничиться четырьмя. Несмотря на различие идеологических и национальных точек зрения, все они согласны с тем, что было большой ошибкой создавать еврозону с ее нынешней структурой и единой валютой, но без общей казны, и спрягать в единое целое девятнадцать совершенно разных экономик. Призванное укрепить европейское единство — «один размер, который не подходит никому» — по факту, евро раскололо Европу. Оно возродило былую неприязнь между Грецией и Германией и вызвало всеобщее недовольство как на юге, так и на севере. Если нынешняя политика не изменится, то Южная Европа в лучшем случае будет надолго вытеснена на периферию еврозоны, показывая низкие показатели экономического роста, высокий уровень безработицы и культивируя безнадежность.

Названные авторы предлагают различные средства для исправления ситуации. С великолепной картезианской ясностью Эйсбур пишет: «Существование евро является причиной возникшей проблемы, решение которой должно состоять в хладнокровном и единодушном отказе от него». Это рационально, но едва ли реально. Оффе не согласен с этим и утверждает, что введение евро «было ошибкой, но его отмена была бы еще большей оплошностью». Стиглиц и Зинн предлагают набор более или менее радикальных мер, судить о которых мне не позволяет ограниченный формат статьи и отсутствие компетентности в подобном вопросе.

Тем не менее, один из путей решения этой проблемы заключается в том, чтобы Ангела Меркель и Вольфганг Шойбле в Германии прекратили смотреть на экономику как на догматическое богословие. Оффе делает довольно точное замечание, что немецкое слово, обозначающее бюджет, — Haushalt — буквально означает домашнее хозяйство (household) и навевает ассоциации с швабскими домохозяйками, известными своим умением вести домашние дела, тогда как немецкое слово Schuld означает не только долг, но еще и чувство вины. Немецкая пресса, отмечает он, неоднократно называла PI(I)GS «фискальными грешниками». Перефразируя слова из Библии, «возмездие за грех есть долг».

Хронический недуг еврозоны подпитывает как правых, так и левых популистов, на юге и на севере. Так, немецкая популистская партия «Альтернатива для Германии» начинала свою деятельность как партия противников введения евро и только позже получила широкую поддержку в качестве антииммигрантской партии — после того как в прошлом году в страну хлынул поток беженцев. Я пока еще не касался миграционного кризиса, который до сих пор сотрясает немецкое общество; кризиса, связанного с Брекзитом и с конфликтом в Украине — с прямым вызовом, который путинская Россия бросает европейской безопасности и демократии; кризиса, связанного с терроризмом (так, во Франции, ставшей одной из главных целей исламистского терроризма, до сих пор в силе чрезвычайное положение); демографического кризиса и отсутствия уверенности в завтрашнем дне, обрушившегося на многих молодых людей европейского континента — тех, кого сегодня иногда называют «прекариатом» (precariat). Все это отдельные, но дополняющие друг друга составляющие одного большого экзистенциального кризиса, который угрожает послевоенному проекту Европейского союза. И все кризисы создают благоприятные условия для роста метастаз популистской политики.

В воскресенье, 4 декабря 2016 года, Австрия на президентских выборах проголосовала против правого популиста Норберта Хофера, но он все-таки получил около 46% голосов. В тот же день на фоне разговоров о трампизме (Trumpismo) Италия проголосовала «против» на референдуме по конституционным реформам, предложенным Маттео Ренци, который мог бы стать премьер-министром страны. Хотя многие голосовали против предложенных реформ, референдум сыграл на руку популистскому «Движению пяти звезд» во главе с комиком Беппе Грилло, что создало перспективы для дальнейшей нестабильности, особенно внутри банковской сферы этой третьей по величине экономики еврозоны.

В 2017 году нас ждут парламентские выборы в Нидерландах, где популистская партия Герта Уайлдера может добиться хороших результатов, а также президентские выборы во Франции, где во втором туре Марин Ле Пен почти наверняка будет противостоять консерватору Франсуа Фийону, а затем осенью нас ждут выборы в Германии. Самыми опасными из перечисленных событий станут выборы во Франции, которые уже успели окрестить «европейским Сталинградом» [6].

Я несколько раз использовал слово «популистский», не уточняя его значение. Не является ли этот термин расплывчатым, обобщенным понятием для обозначения самых разных партий, движений и кандидатов в президенты, которые нам не нравятся? Что такое популизм? Именно этот вопрос ставит в своей небольшой, но прекрасно написанной книге Ян-Вернер Мюллер — немецкий ученый, который в настоящее время преподает в Принстоне. Мюллер вспоминает о том, что Ричард Хофштадтер (Richard Hofstadter) однажды выступил с докладом под названием «Все говорят о популизме, но никто не может дать ему определение», но сам Мюллер, на мой взгляд, сделал максимум, чтобы придать этому термину адекватное современное значение.

Популисты говорят от лица «народа» и утверждают, что их прямая легитимация от «народа» является козырем (trump — англ. козырь — слово, которое приобрело сегодня новый оттенок), который побивает все другие источники законной политической власти, будь то конституционный суд, глава государства, парламент, местное или национальное правительство. Лозунг Дональда Трампа «Я — ваш голос» является классическим популистским заявлением. Но таковым является и ответ турецкого премьер-министра на заявления Евросоюза о том, что его правительство перешло красную черту в ходе кампании, направленной на подавление свободы СМИ: «Люди сами провели эту красную черту». В том же роде — заголовки первой полосы газеты The Daily Mail, наконец, открывшей глаза на то, что трое британских судей Верховного суда, утвердивших постановление, что парламент должен иметь право провести референдум по поводу Брекзита, — «враги народа». Или вот еще: польские правые националисты оправдывают свои попытки реформировать конституционный суд Польши тем, что народ является «сувереном».

Следующая ключевая черта популизма: «народ» (по-немецки Volk), как они его понимают, — это на самом деле только часть народа. Цитата из предвыборной кампании Трампа прекрасно это иллюстрирует: «Единственное, что для нас важно, — это единство народа, — заявил Трамп, — а все остальные не имеют значения». Найджел Фарадж, лидер UKIP (Партии независимости Соединенного Королевства), назвал решение о Брекзите победой «простых людей», «порядочных людей» и «реальных людей». Но в таком случае 48% жителей страны, т.е. те, кто голосовал 23 июня 2016 года за то, что Великобритания должна оставаться в ЕС, не являются ни обычными, ни порядочными, ни даже реальными людьми. И сегодня эти «все остальные» должны держать ухо востро: мексиканцы и мусульмане в США, курды в Турции, поляки в Великобритании, мусульмане и евреи по всей Европе, а также цыгане, беженцы, иммигранты, черные, женщины, космополиты, гомосексуалы, не говоря уже об «экспертах», «элитах» и «средствах массовой информации». Добро пожаловать в мир безбрежного трампизма!

Мюллер утверждает, что популизм враждебен плюрализму. Мишенью популизма является плюралистическая либеральная демократия, с ее системой жизнеобеспечения в виде конституционных и социальных сдержек и противовесов, которая не позволяет «тирании большинства» подавлять индивидуальные права человека, гарантирует соблюдение прав меньшинств, а также обеспечивает существование независимых судов, сильного гражданского общества, независимых и разнообразных средств массовой информации.

Мюллер отвергает термин «нелиберальная демократия» и утверждает, что это понятие позволяет таким людям, как Виктор Орбан, утверждать, что в Венгрии просто другой вид подлинной, но несколько отличающейся демократии. Действия Орбана — положим, установление контроля над средствами массовой информации, — подрывают самые основы демократии. Тем не менее, я думаю, нам нужен термин, описывающий, что происходит в тот момент, когда правительство, появившееся в результате свободных и справедливых выборов, уже нарушило основные правила либеральной демократии, но еще не превратилось в откровенную диктатуру и возможно не собирается в нее превращаться. Такие слова, как «неолиберализм», «глобализация» и «популизм», сами по себе являются несовершенными терминами для описания явлений, совершенно разных по национальному, региональному и культурному содержанию. Словосочетание «гибридный режим» кажется не передающим никакой специфики, поэтому, пока кто-нибудь не предложит лучшего термина, я буду продолжать использовать понятие «нелиберальная демократия».

Если эпоха «после стены» продолжалась с 1989-го по 2009 год, то в какую эпоху живем мы? Вероятнее всего, мы не узнаем ответ на этот вопрос еще как минимум два-три десятилетия. В один из мрачных дней Европы, а в 2016 году их было немало, кто-то может и впрямь захотеть погрузиться в криогенный сон; однако сейчас-то точно не до сна! Те из нас, кто верит в свободу и либерализм, должны бороться против наступающих армий сторонников трампизма. И отправной точкой этой борьбы должно стать ясное понимание того, какие именно последствия, какие экономические и социальные аспекты либерализма эпохи «после стены» и связанные с этим события — как, например, быстрые технологические изменения — вызвали отчуждение множества людей, которые в настоящее время голосуют за популистов, угрожающих основам политического либерализма как в своих странах, так и в остальном мире. После того как будет поставлен правильный диагноз, либеральным левым, не менее чем либеральным правым, нужно будет придумывать новую политику, а с ней — и доступный эмоционально-привлекательный язык для этой политики, тем самым заново завоевывая доверие недовольных избирателей. От результатов нашей борьбы будет зависеть характер и будущее название новой, пока еще безымянной эпохи.


Примечания

1. См. мои предупреждения о разобщающем влиянии валютного союза в работе «Европа под угрозой исчезновения либерального порядка» (Europe’s Endangered Liberal Order // Foreign Affairs. March/April 1998), переизданной в моей книге «История настоящего: Эссе, статьи и доклады из Европы 1990-х» (History of the Present: Essays, Sketches, and Dispatches from Europe in the 1990s. Random House, 2000).
2. См. разделы «Страна призвала меня» и (написанный совместно с Тимоти Снайдером) «Оранжевая революция в Украине» в моем эссе «Провокационные факты: политические записки безымянного десятилетия» (Facts Are Subversive: Political Writing from a Decade Without a Name. Yale University Press, 2010). Второе эссе изначально было опубликовано под заголовком «Оранжевая революция» (The Orange Revolution // The New York Review. 2005. April 28).
3. Ихавод — ивр. бесславие — сын Финееса и внук Илия, названный так своей матерью, потому что он родился тотчас по получении ею печальной вести о взятии филистимлянами в плен Ковчега Завета и о смерти ее свекра и мужа. «Отошла слава от Израиля, — воскликнула она умирая, — ибо взят Ковчег Божий» (1 Цар. 4:22). — Прим. пер.
4. Приведу пример: он строит целую теорию на основе моего эссе 1990 года, которое было опубликовано в немецкоязычном журнале Transit. Основываясь лишь на одном этом эссе, он обвиняет меня в том, что я игнорирую демократический фундамент движения «Солидарность» в Польше и давнюю традицию чешской демократической мысли, а также неставлю, чему Запад мог бы поучиться у Восточной Европы, а значит рассматриваю восточных европейцев в рамках традиции, которая (как показал Ларри Вулф) восходит к Просвещению, и даже «говорю с постмодернистской западной точки зрения». Вероятно, ему было неизвестно, что это был немецкий перевод эссе, ранее опубликованного в The New York Review, — одного из ряда статей и книг, которые, что было понятно читателям Review, были написаны с максимально возможным уважением к наследию «Солидарности» и идеям центрально-восточных европейских диссидентов, таких как Вацлав Гавел.
5. То, что показатели Восточной Германии присовокупили к показателям Германии за 1991 год, очевидно, завысило показатели Польши.
6. По поводу французской избирательной кампании см. мое эссе «Время помыслить немыслимое о президенте Ле Пен» (Time to Think the Unthinkable about President Le Pen // The Guardian. 2016. December 9).

Источник: The New York Review of Books

Комментарии

Самое читаемое за месяц