Опыты устной истории: В.Д. Дувакин — В.Е. Ардов
Между авантюризмом и террором — воспоминания свидетеля эпохи
© Оригинальное фото: Кино-Театр.Ру
От редакции: Устная история — один из способов изучения частной памяти. В 1967 году филолог Виктор Дувакин начал записывать беседы с теми деятелями науки и культуры, кто мог быть знаком с Владимиром Маяковским. Вскоре стало понятно, что в ходе разговоров затрагивается история литературы и культуры первой трети XX века. Позднее архивы проекта «Устная история» пополнились информацией о самых разных периодах истории XX века. Сегодня проект «Устная история» при поддержке Фонда Михаила Прохорова расшифровывает и публикует архивы бесед с деятелями науки и культуры XX века в Сети. Gefter.ru предлагает читателям познакомиться с фрагментом второй беседы Виктора Дувакина и сатирика Виктора Ефимовича Ардова, в которой речь пойдет о культуре чтения стихов в начале 1920-х и творчестве Сергея Есенина.
Вторая беседа — 6 августа 1974 года
Дувакин: Виктор Ефимович, мы с вами встречаемся почти через семь лет.
Ардов: Как время-то пролетело!
Д.: Да. Дело-то это мое окрепло, около четырехсот кассет у меня уже теперь. Помните, я сначала записывал только о Маяковском. Теперь моя тема — «Создание первичных звукодокументов (вот эти самые пленки — это звукодокументы) по истории русской культуры первой трети ХХ века», то есть примерно до середины 30-х годов. Вот. Ну, и людей, конечно, я беру, которые характерны для 20-х годов, начинали в 20-е годы… которые в это время проявились [1]. И не только людей, но и учреждения.
<…>
А.: Пожалуй, я немножко поговорю о Сергее Александровиче Есенине, потому что по времени он прошел у нас раньше, чем открылся журнал «Крокодил», и фигура, так сказать, достаточно значительная, чтоб говорить о нем отдельно. Когда умирает значительный человек, всегда оказывается, что у него друзей было в 10 раз больше, чем это было при жизни. То же самое вышло и с Есениным: как только он погиб и обрел славу… А дело в том, что, как правильно писал его друг Анатолий Борисович Мариенгоф в своем романе интересном, хотя несколько, так сказать, чересчур откровенном и циничном [2] — «Роман без вранья» — он написал, что Есенин достиг славы, едва только умер.
Это справедливое замечание, потому что при жизни огромные массы читателей и слушателей и прочие, — так сказать, аудитория — они к нему относились почти отрицательно. Кстати, и Маяковского тоже многие не принимали. Причем по отношению к обоим этим поэтам нужна была априорная недоброжелательность, чтобы не понять, что это великие люди. В частности, Есенина считали совершенным хулиганом, потому что в его стихах иногда встречались какие-то не совсем пристойные, с пуристской точки зрения, строки. Но и сам Есенин шибко шел навстречу этим концепциям. Почему так происходило?
Я в моих коротких мемуарах о Есенине [3] пишу вот о чем: дело в том, что не первые эти имажинисты и даже не футуристы установили этот стиль, когда эпатирование публики — дразнить, дразнить мещанина — считалось хорошим тоном. На фоне обычной вежливости со стороны общественных деятелей всех профилей и рангов, на всех этих формулировках: «мне выпала честь», или «я имею удовольствие», или «уважаемая публика» — они хотели выделиться своим, так сказать, наплевательским отношением к людям [4].
Я вам расскажу совершенно поразительную историю, которой свидетелем был я сам. Дело в том, что в Москве на улице Горького (тогда Тверской), дом 18 — ныне этот дом снесен, на его месте дом № 2 или дом № 4 — это между Георгиевским переулком и Камергерским (ныне проезд Художественного театра) — в одном из маленьких домов, первый и второй этаж которых были заполнены магазинами, фотографиями и иными, так сказать, обслуживающими точками, был… надо было подняться на 10–12 ступенек, и вы входили в бывший магазин, который когда-то назывался «Домино», — кафе, а теперь его отдали поэтам и это было «Кафе поэтов».
Д.: Так его и называли — «Кафе поэтов»?
А.: «Кафе поэтов», а раньше — «Домино» [5]. Так вот, это «Кафе поэтов» — там была база Союза поэтов. Союз поэтов имел в то время значение. Ну, сказать достаточно, что одно время председателем там был Валерий Яковлевич Брюсов, и он достаточно часто туда ходил и выступал перед публикой. Что же собой представляло это кафе? Вы поднимались в это торговое помещение: столики от кафе остались, был буфет… Буфет содержал отец поэта Матвея Ройзмана [6], недавно скончавшегося после того, как он выпустил труд своей жизни «Что я помню об Есенине». Вы знаете эту книгу?
Д.: Нет. Когда вышла?
А.: Она вышла в прошлом году, в 1973-м [7]. Она интересна удивительной добросовестностью и точностью. Книга не очень умная и не талантливая, потому что автор не бог весть какого дарования был человек, но очень добросовестный, а главное, что он в качестве одного из этой группы имажинистов воистину много встречался и с Есениным, и с Мариенгофом, и с Кусиковым, и с Шершеневичем, и с другими корифеями этой группы.
Так вот, буфетик был слабый: 20-й год. Чуть не правительство даже разрешило в этом кафе продавать пирожные, которые делались контрабандой [8], а потом, если кого ловили за то, что он из дефицитной пшеничной муки, сахара и масла делает такие пирожные, то таких отправляли на Лубянку — в ЧК, а тут это разрешалось; продавали еще какую-то кашу-размазню, немножко воблы — словом, это был нищенский, но в то время завидный харч. И вот мы здесь обычно сидели, пили, ели, а поэты на маленькой эстраде выступали каждый день и читали свои стихи. Читал стихи и Есенин, и прочие имажинисты, иногда, очень редко, выступал Маяковский, а потом были бесчисленные поэты и якобы поэты, принадлежавшие к самым разнообразным группам, о которых сейчас никто даже не помнит. Например, была группа «ничевоки» [9].
Д.: Ну как же, «ничевоки» вошли в историю литературы. Земенков [10], Рюрик Рок [11] …
А.: Потом этот Рюрик Рок проворовался и его посадили в уголовный розыск [12], но это все не имеет касательства…
Тогда я, кончив среднюю школу, не начал еще высшего образования, потому что время было такое, что учиться не хотелось. Я служил в советском учреждении, только одевался по-военному: в галифе, в краги и во френч… Так вот, я приходил иногда сюда, и однажды было так: я среди других посетителей слушал поэтов. Очередное слово получил поэт Ипполит Соколов. Он и сейчас жив, только он давно стал кинокритиком или чем-то такое — скучный и безнадежный человек [13]. Да и тогда он писал очень глупо и плохо, с некоторым количеством непристойностей и нелепостей, чтобы обратить внимание на его вирши [14]. Вот он стал читать. Публика не желала слушать: все галдели, стучали ложками, уничтожая кашу-размазню, смеялись и прочее. Тогда он приостановил чтение и сказал кому-то (из официантов, вероятно): «Попросите, пожалуйста, дежурного члена правления Союза поэтов». И тут появился в дверях, ведущих во внутренние комнаты — кухня, а также и кабинет правления, — появился дежурный член правления Союза поэтов — Сергей Александрович Есенин. Он был трезвый, скучный, хмурый и, ставши на пороге зала, сказал Соколову: «Ну, чего тебе?» Соколов сказал: «Галдят, не слушают». Есенин оборотился к собравшимся со следующим увещевательным словом — он сказал: «Вы, фармацевты, вы или, значит, слушайте, или уходите отсюда. Что вы сюда притопали в кормушку?» — зевнул и ушел. «Фармацевтами» тогда называли всех людей, которые не имели отношения к искусству. Да, «фармацевты» эти были и меценаты, и пошляки, и обыватели, это было емкое определение. Публика немножко примолкла. Соколов опять стал читать — тогда опять загалдели, прошло минут десять — он опять сказал: «Попросите дежурного члена правления». Есенин вышел уже сердитый и сказал: «Ну, что еще?» — «Так вот — не слушают!» — «Эка беда, ей-богу, с ними! Вот что, фармацевты, вы или слушайте, действительно, или идите все к такой-то матери!» Причем он точно сказал, к какой матери нам всем надлежит идти. Это вызвало необыкновенную ярость у значительной части собравшихся.
Д.: А были именно «фармацевты» больше? Там поэтов?..
А.: Там сидели люди разного социального положения.
Д.: Я понимаю, но не поэты?
А.: Нет, это было не для поэтов, а для посетителей кафе. Там бывали отдельно состязания поэтов, заседания и прочее. А это была ежедневная публика кафе, которую привлекала возможность хоть что-то съесть [15]. Когда они обиделись — большая часть публики, — то тут произошел интересный эпизод. Среди присутствовавших был такого левоэсеровского типа интеллигент с черными усиками, в пенсне, в военизированном костюме и красных чакчерах (чакчеры — это гусарские штаны из красного сукна). Он был с какой-то миловидной дамой, и, судя по их поведению, можно было понять, что у них, так сказать, лирическая стадия наступающего романа. Они ворковали, все было очень хорошо. Но когда они выслушали предложение Есенина, то он так обиделся, что куда-то удалился — к телефону, очевидно, — и вызвал наряд с Лубянки для проверки документов [16]. Очевидно, цель у него была такая: арестовать за это хамство Есенина, но пока, значит, это все осуществилось, Есенин ушел домой, а нас всех заставили пройти через проверку документов, потому что с обоих выходов из кафе стали часовые с «пушками». Я лично вернулся домой в 4 часа утра, а человек пять или восемь были взяты под арест и отвезены на Лубянку. Вот так развивался весь этот инцидент [17].
Д.: Это вы сами были свидетелем?
А.: Да-да.
Д.: Вы были в публике?
А.: Я был в публике, я видел этого человека, который в оскорбленном состоянии [18] вызвал наряд для обыска, так сказать, для проверки документов, и я сам слышал этот прелестный комплимент из уст поэта.
Д.: Это что ж, был 18-й еще год, до восстания эсеровского? Или позже?
А.: 20-й.
Д.: Ах, 20-й уже. Значит, Блюмкина уже…
А.: Блюмкин бывал там [19].
Д.: Бывал еще, да? Но это был не Блюмкин — «эсеровского типа человек»?
А.: Не-е-ет! Блюмкин был некрасивый еврей, похожий на иллюстрации к Шолом-Алейхему, да еще с заячьей губой. Вы знаете, что значит заячья губа?
Д.: Раздвоенная.
А.: Когда шрам от носа идет и разделяет верхнюю губу пополам. С Блюмкиным я был шапочно знаком тоже, но… Нет, Блюмкина не было в тот вечер. Он ведь в 19-м году, после своего покушения на графа Мирбаха, убежал…
Д.: В 18-м.
А.: В 18-м он убежал, а потом прислал Дзержинскому покаянное письмо, его вернули, и даже он опять работал в ЧК, потом был нашим представителем в Монголии — от ЧК. В Монголии боролись красные с белыми. Он схватил какого-то белого полковника, не согласовав с монгольскими властями, выслал его в Москву, где полковника расстреляли, а монгольское правительство попросило убрать Блюмкина. После этого он вернулся. Я еще с ним встречался в начале 20-х годов, совершенно шапочно, в каких-то компаниях, а потом он «погорел», как принято у нас говорить, на том, что привез от Троцкого письмо Радеку. Вы это знаете? Причем, когда он позвонил Радеку и сказал, что, вот, он был на Западе у Льва Давыдовича и тот его просит передать, Радек стал кричать, что ему надоели провокации и прочее, а Блюмкин был арестован и расстрелян за эту акцию уже.
Д.: 31-й год?
А.: Да, кажется, позднее [20]. Блюмкин был человек неприятный, тяжелый [21].
Д.: Авантюрный очень.
А.: Да, лучше поговорим о Есенине. Когда мне говорят о лирике Есенина, я должен сказать, что я понимаю увлечение народа этой светлой и талантливой фигурой. Действительно, это замечательный лирический поэт. Есенин был обаятелен необыкновенно. И была у него одна особенность: у него были волосы, равных которым я никогда в жизни не видел ни до, ни после, они были не просто белокурые — они были розовато-белокурые, они были такие тонкие и такие кудрявые, что этот чуб надо лбом — он жил как будто своей собственной жизнью: он шевелился без ветра… Понимаете? Вот полный покой, и хозяин волос спокоен, а волосы как-то живут. Это было удивительно. Женщины его обожали. Ну, это понятно: при таком темпераменте, таланте, при этой лирической взволнованности и так далее.
Читал свои стихи Есенин совершенно потрясающе. Он и так, я говорю, был обаятелен, а когда он начинал читать, то, во-первых, вырастали стихи. Это бывает у очень немногих поэтов. Вот так читал Пастернак свои стихи: самые сложные и запутанные места в его произнесении делались ясными и простыми. Он тоже вот так — весь уходил в стихи, в поэзию.
Что же касается Есенина, то он весь преображался. Я вот сейчас вам расскажу о другой стороне личности Есенина, так сказать, обыденной, бытовой, но я должен сказать, что, когда он выходил на эстраду, закрывал глаза, как вот, наверное, хлысты закрывают глаза, когда на них «накатывает» [22], когда он протягивал вперед правую руку ладонью книзу, было впечатление, что он ощупывает те слова, которые он говорит. У него была манера, как у всех поэтов, преувеличивать ритмический строй стихов за счет их смыслового ряда. Так читают все настоящие поэты, говорят, так читал и Пушкин, так читал Лермонтов, так читал Тютчев, так читал Маяковский, у которого ритм превалировал. А Есенин читал так, что он гипнотизировал аудиторию [23]. Я даже попробую вам сымитировать. Прочту две фразы, как я их запомнил. Он читал «Пугачева» своего и говорил так (читает, подражая интонационно):
Ой… как болит ноћа!..
Ржет дорога в жуткое пространство.
Ты ли, ты ли, разбойный Чаган… [24]
и так далее. Это, конечно, очень слабая копия.
Д.: Простите, а он тоже хокал или это ваше? Вы немножко хокаете.
А.: Он немножко окал…
Д.: Нет, не окал, а хокал.
А.: Да, вот это удивительно: рязанец говорил мягкое гортанное «г» [25]. Вот у меня оно существует потому, что я родился в Воронеже, и хотя там, в Воронеже, чистое русское произношение, московское, но мягкое «г» с Украины, с Области войска Донского, в воронежском диалекте существует. Оно и у меня иногда возникает, особенно к старости. А почему рязанец Есенин говорил мягкое «г», я понять не могу, но это было именно так.
Д.: Это очень важно.
А.: Да. Вот какой это был человек. Теперь — позвольте процитировать еще одно место из романа Мариенгофа «Роман без вранья». Он описывает чрезвычайно, по-моему, характерный эпизод. В 20-х годах, в начале, где-то в арбатских переулках происходит пожар, и туда сбегаются люди посмотреть на пожар, как это у нас на Руси принято. У нас есть даже болельщики пожарные. Покойный Зощенко хвастался, что он так любит пожары, что ленинградский брандмайор дал ему карточку с правом прохода на любой пожар. (Дувакин усмехается.) Так вот, значит, прибежали два молодых поэта — Есенин и Мариенгоф — и тоже стоят, любуются пожаром. А неподалеку от них, несколько в стороне от толпы, стоит высокий, красивый блондин с надменным выражением лица, так лет пятидесяти, около него какая-то вроде челядь, и — люди смотрят уже не на пожар, а на этого блондина. При наличии пожара они поворачиваются спиной к огню! В чем дело? Шепот идет: «Шаляпин». Федор Иванович Шаляпин, который жил на Новинском бульваре, в своем доме, пришел тоже посмотреть на пожар, и толпа уже смотрит на него, а не на пожар. И вот Есенин говорит Мариенгофу: «Толя! Мне чего вот и надо: чтобы люди смотрели не на пожар, а на меня». Это я цитирую, товарищи, это не беру на себя [26]…
Д.: Это «Роман без вранья»?
А.: Да. Это удивительно характерный и важный эпизод. И вот я вам скажу: если вы посмотрите на любой портрет Есенина, где нету ретуши и дурацкого стремления сделать из него красавца (а ему не надо было быть красавцем, потому что его успех был такой, какого ни один красавец никогда не имел), — лицо у него было не совсем правильное — очертания… Кстати, вы видели памятник Есенину на бульваре?
Д.: Это недавно открыли?
А.: Открыли. Я вам могу показать фотографию этого памятника, потому что это удивительное произведение. Скульптор, который Есенина никогда не видел, сделал ему… Всю фигуру сделал очень интересно, хорошо, убедительно, реалистично — и символично вместе с тем [27]… Но главное, что он уловил то выражение лица, которое возникало у самого Есенина, когда он читал стихи. Я вам сейчас покажу это. Если нужно, добудем вам такую фотографию. Так вот, у Есенина, по пошлым взглядам, должно было быть баранье выражение лица человека, который все время грезит о чем-то прекрасном, — так пошляки себе представляют поэта. У него было хитрое, иногда циничное выражение лица — вот это самое интересное. И в жизни он был не простачок-дурачок, а очень, я бы сказал, активный и именно хитрый человек. Он смотрел всегда с какой-то иронией, как будто говорил: «Я-то ведь понимаю, из-за чего ты это делаешь, из-за чего ты это говоришь, чего тебе надо». Смотреть ему в глаза было трудновато — такой он был глубокий хитрец, я бы сказал… И это не мешало его поэзии ни в какой степени. Я вообще не намерен как-то снижать ценность того, что он сделал, потому что это просто глупо: ведь он же растет и растет — как поэт. Но вот эта хитреца, это умение устраивать свои дела, это умение понимать других людей и понимать, так сказать, глубже, чем ждали от лирического поэта люди — оно всегда ему было свойственно. Например, он говорил время от времени: «Пошуметь надо, а то уже стали забывать меня». И тут возникал какой-нибудь такой эффект, которого никто не ждал и который одних веселил, а других приводил в бешенство. Известен случай, когда в пьяном виде он попал в милицию и, чтобы доказать, что он и его товарищи — люди, причастные к литературе, сказал: «Позвоните Демьяну Бедному! Он вам скажет, кто я такой». Позвонили Демьяну, а Ефим Алексеевич сказал: «Безобразничает? В милиции? Ну и пусть сидит, нечего дурака валять!»
Так вот, я должен вам сказать, что это сочетание практической сметки, хитрости… Я помню, я пришел в другое кафе — «Стойло Пегаса», оно было на углу Малого Гнездниковского переулка и улицы Горького (тогда Тверской). Сейчас этот дом ликвидирован, а на его месте…
Д.: Малый или…
А.: Малый, Малый Гнездниковский… Сейчас на углу там магазин стекла и, кажется, рыбный магазин, но это все на месте старого здания. Отодвинут новый дом, а старый дом, в котором был какой-то маленький театрик и еще какие-то магазины, — он на углу на самом завершался кафе «Бом». Почему «Бом»? Потому что великие клоуны Бим-Бом, знаменитые, они разделили свою антрепренерскую деятельность: Бим — Радунский, который помер чуть не ста лет недавно, здесь, в Советском Союзе [28], он был антрепренером и директором цирка на Цветном бульваре…
Д.: Никитиных. (В ответ на недоуменный молчаливый вопрос Ардова.) Цирк Никитиных назывался.
А.: Зачем? Цирк Никитиных — там, где сейчас Театр сатиры… там, где театр Сатиры на Маяковской, а на Цветном бульваре — бывший цирк Саламонского [29], антрепренером и директором был клоун Бим. А клоун Бом — Станевский, отличный комик (когда он смеялся, смехом отвечал весь цирк; он был рыжий, а Бим был белый [30]), так вот, Станевский держал кафе «Бом» [31]. Это кафе «Бом» было, конечно, закрыто, да и сами Бим-Бом удрали за границу, по-моему [32], а вот Мариенгоф с Есениным взяли на себя антрепризу и устроили «Стойло Пегаса». Там было то же самое, что и в кафе «Домино» (то есть в «Кафе поэтов»), но тут они были хозяевами, тоже выступали и прочее. Я навещал и это кафе, и я помню, что-то я кричал из-за своего столика, когда ко мне подошел уже походкой хозяина Есенин и укоризненно сказал мне: «Ну что вы, свой тип, а кричите, а нас потом милиция штрафует, давай потише». Вот как он мне сказал.
И я должен вам заметить, что вообще пошлые люди понимают все однозначно. Не могу не привести поразительный случай, который мне рассказывал мой покойный друг Иван Семенович Ефимов — скульптор-анималист, его работы во многих музеях Советского Союза и западных [33]. Он был сверстник и друг Анны Семеновны Голубкиной, скульптора. Она поехала в Ясную Поляну лепить Толстого [34]. Приехала, он ей говорит: «Ну, что ты скажешь мне о Толстом?» Она сказала: «Что я скажу? Это волк! У него глаза волчьи!» [35] Это удивительно, потому что дурак или дура обнаружили бы в Толстом волю, благостыню эту, стремление никого не съесть, никого не обидеть, а она правильно сказала — у него были глаза гения, он все видел! [36] (Пауза.)
Так вот и Есенин — он тоже был неоднозначен: его всякие озорные поступки, его резкие высказывания, его вот эта житейская хитрость и даже налет цинизма в его оценках и отношениях к людям — это было на самом деле… легко сочеталось с его лирическим дарованием и ни в какой мере не мешало. Например, я вам расскажу не очень пристойное высказывание Есенина, которое надо сохранить все-таки. В Москве, в 21-м, кажется, году, появился поэт Иван Александрович Аксенов. Он зарекомендовал себя впоследствии тем, что он был великий знаток Шекспира [37], даже справочник по шекспировским персонажам писал, очень долго работал с Мейерхольдом в качестве завлита, был переводчиком, по-моему, «Великодушного рогоносца» — это фарс Кроммелинка, который сделал эпоху в русском театре и вызвал скандал в прессе в 22-м году [38]. Но с Мейерхольдом долго работать было нельзя, он всех выгонял, и Аксенова объявил врагом [39], но это неважно. Важно, что Аксенов был небольшого роста человек с лысым черепом-желудем, как у Пуришкевича [40]…
Д.: Я помню его.
А.: А борода была огромная, на полгруди…
Д.: (с удивлением) Он тогда бороду носил?
А.: Он носил такую бороду, что она прикрывала всю грудь и даже плечи [41].
Д.: В 30-х годах он уже был бритый, в 30-х годах.
А.: Почему он был бритый, я вам расскажу. Когда пьяный Есенин в «Кафе поэтов» в первый раз увидел низкорослого человека в комиссарской шинели с переборами — так называли полосы на шинели — и с такой бородой, лысого, то он сказал: «Борода, как лес, а высраться негде». К вечеру Аксенов сбрил бороду [42]. (Дувакин усмехается.)
И вот что я вам еще в заключение расскажу. С 34-го по 37-й год я жил в Доме писателей в Нащокинском переулке — ныне улица Фурманова. Я был одним из членов правления этого кооператива и жил на первом этаже, в том подъезде, где жили Мандельштам, Матэ Залка и другие товарищи. Просто напротив моей двери была дверь в квартиру Сергея Клычкова [43], и вот это соседство нас как-то сблизило, мы иногда встречались ненадолго, разговаривали и прочее. Клычков был один из друзей Есенина. Он со слезами на глазах говорил мне, что гибель Есенина в гостинице «Англетер» в Ленинграде — это печальный случай, обусловленный вот чем… Значит, он привел то обычное изречение Есенина, которое я вам уже сегодня сказал, — «Надо пошуметь, а то забывают». Он утверждает, что Есенин кончать жизнь самоубийством не хотел, он хотел симулировать самоубийство для того, чтобы все опять о нем потом заговорили. Жил он вместе со своим другом — как же его звали? Вольф… забыл… поэт… Вольф… Вы не помните? Я был знаком с этим посредственным поэтом [44]. Значит, он якобы ждал, пока в коридоре раздадутся ночью шаги, с его точки зрения, возвещающие о том, что возвращается домой этот Вольф, и сунулся в петлю, понимая, что он сейчас откроет дверь и войдет, а шел другой человек в другой номер. И поэтому он якобы погиб. Я не могу сказать, что это убедительная версия, но она харáктерна для памяти о Есенине, для его поведения и для всего этого комплекса… Видите, какая штука.
Я вам должен сказать еще одно впечатление от Есенина… Вот сейчас вышла интересная книга Ильи Шнейдера о том, как на его глазах Есенин познакомился с Айседорой Дункан и что из этого вышло [45]. Шнейдер — профессиональный деятель при балете (именно при балете, потому что он всегда был администратором или мужем балерины и прочее), по поручению Луначарского организовывал гастроли и студию Дункан в Москве, поэтому он был на том вечере у художника Якулова [46] в доме 10 по Садовой Большой, когда туда приехал Есенин, и, по свидетельству Шнейдера, они как-то вдруг прямо прилипли друг к другу, как магнит и иголка, Айседора и Есенин. И вот он уехал с ней; конечно, связь была недолгой и не могла быть долгой, потому что оба они чересчур капризные гении, и разница в возрасте, и все прочее. Вернулся Есенин в Москву. В Политехническом музее в большой аудитории был назначен его вечер. На правах журналиста я оказался за кулисами в тот момент, когда приехал сам Есенин, с некоторым опозданием. Он появился, опять-таки с целью всех поразить, в костюме, который на Западе надевают вечером на бал или в оперу, т.е. фрак, белый жилет, белый галстук, черный плащ на белой подкладке, цилиндр и трость с золотым набалдашником, без которой в Гранд-опера нельзя вечером прийти на спектакль. Но ее полагается сдать в гардероб.
Д.: Хм!
А.: Вот он в таком виде появился. Когда он увидел нас — московских скромных завсегдатаев кулис, и спектаклей, и диспутов, и творческих вечеров, у него появилось безумное смущение на лице. Это тоже очень характерно. Дело в том, что Сергей Александрович понимал, что этот бальный наряд вечерний в Москве, для аудитории Политехнического музея, был, в общем-то, не очень-то уместен. Можно было так нарядиться только с целью показать, что вот он тоже прикоснулся к цивилизации Европы, что вот он теперь уже не прежний молодой человек из Рязани и из Москвы, а вот он, так сказать, побывал в самых лучших сферах западных столиц; но ему было немножко и совестно, потому что он был человек тонкий, чувствующий и ясно представлял себе, как он выглядит на фоне московской рядовой аудитории и прочее; и вообще, надо сказать, что когда Есенин совершал вот то, что он называл «пошумим», то у него всегда было ощущение какой-то виноватости, какого-то стремления показать, что это не очень всерьез [47]. А люди простые, люди, враждебно к нему настроенные, они серчали уже всерьез и поэтому до самой смерти он и не имел той популярности, к которой, в сущности, стремился. Нет сомнения, что Есенин понимал свое дарование, его размеры и прочее. А вот так все и получилось: умер — обрел славу.
Д.: Виктор Ефимович, справедливо ли все-таки такое категорическое заключение? Ведь все-таки популярность Есенина в 24–25-м году, то есть последние два года жизни, была очень большой, очень большой. Я помню, так сказать (ну, я в то время был школьником), — поголовно… с ума сходили и только ловили, где Есенин… Вот Есенин в «Перевале» выступал, я там присутствовал… Даже ходили всякие версии фантастические, даже самые такие пошло-романтические, à la Надсон, что у Есенина, видите ли, открылась чахотка, как полагалось вообще лирическому поэту. И Есенин, и Маяковский все время были у всех на языке, так что можно ли сказать… Ведь, в сущности, его слава была после смерти резко административно обрублена, поскольку она была связана с так называемой «есенинщиной», и начиная примерно с 28-го года его вообще уже перестали издавать и только восстановили уже в 50-х годах… ну, в 48-м году вышел сборничек, а вообще его не издавали совсем долго. Так что как раз…
А.: Видите ли, вы просто заблуждаетесь, вы не отчетливо представляете себе, что такое слава. Во-первых, слава бывает, так сказать, частичной: в каких-то кругах имя данного художника, поэта, писателя, артиста уже утвердилось, а для каких-то она спорна и вызывает отпор и ярость. Мы говорим о славе всенародной, — вот такая возникла после смерти.
Д.: Тогда уж не после смерти, а лет тридцать после смерти.
А.: Ничего подобного! Обрубить славу административными действиями — не издавая книги или, там, пряча картины и прочее — невозможно. Вот в те годы, которые вы правильно отмечаете как годы отсутствия книг Есенина, ни в какой мере не мешали его популярности. Стихи переписывали, читали наизусть. Он уже жил у народа, и никто его не мог высадить, истребить это. Нельзя говорить о том, что административным путем можно чью-то славу купировать. Это неверная точка зрения. Есенин в 40-х, 50-х, в 30-х годах цвел как любимый поэт народа. А что не выходили книги — это восполняется и рукописями, и, как это сейчас называется, самиздатом. И я сам неоднократно сталкивался (я ведь много ездил и выступал в те годы) — о Есенине люди говорили как о существующем, всем известном, всеми любимом поэте, которого дураки и бюрократы не издают. Вот так стоит вопрос.
Теперь, что касается Маяковского, то с Маяковским произошло нечто обратное. Поскольку его подняли…
Д.: Это уже в 35-м году, через пять лет.
А.: Нет, минуточку, Маяковского… да, больше всего подняли в 35-м году. Я вам говорил в прошлый раз о реплике Брика, как он площадь Маяковского… Нет? Вот я вам сейчас расскажу. Я дружил с Бриками, в 35-м году они жили в Ленинграде, потому что Лиля Юрьевна была замужем за заместителем командующего войсками Ленинградского округа генералом Примаковым, и когда я приехал в Ленинград, я позвонил им, и мне сказали: «Приходите скорей, Ардик, — как они меня все называли, — есть хорошие новости». Я пришел, Осип Максимович рассказал мне, что они написали Сталину и Сталин наложил свою знаменитую резолюцию: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи».
Д.: «…Безразличие к его памяти и произведениям — преступление».
А.: «Тогда (это они говорят, я уж теперь с их слов говорю), тогда, — говорят они, — Ардов сказал: “Дайте мне справку, что я его любил до этой резолюции”». Существенно еще вот что. Я спросил у Брика: «А что вы попросили в ответ на то, что вам сказали — дайте предложения в ЦК?» Он говорит: «Ну, мы попросили, там, переиздание, потом еще какие-то критические статьи, биографию, музей сделать, и потом — переименовать какую-нибудь площадь в Москве в площадь Маяковского. Нам сказали — выбирайте площадь. И тогда, — сказал Брик, со свойственной ему интонацией (я тоже немножко передразню его), — я сказал: “Дайте нам площадь Триумфальную”». Я сказал: «Почему Триумфальную?» Он сказал (Ардов произносит следующие слова Брика, подражая ему): «Остальные хорошие площади уже разобраны». Такой профессионализм в этом интересном, чрезвычайно редком вопросе, как переименование площади, меня тогда потряс. Но и действительно… Но вот что интересно, что народ сразу принял.
Д.: Принял, принял!
А.: Это не всегда бывает. Вот, например, улица Живодерка была потом переименована во Владимиродолгоруковскую — в честь генерал-губернатора Москвы, и ее никто так не называл — называли Живодерка. Потом переименовали в улицу…
Д.: Красина?
А.: Нет, Фридриха Адлера — это социал-демократ левого уклона в Австрии [48] — никто не принял. А когда назвали Красина — согласились. Так и тут. Почему согласились сразу назвать Маяковского? Потому что «Триумфальная» — слово это такое, которое простой русский человек с трудом одолевает. Ну, вы знаете, что народ говорил… Трухмальная называли, Трухмальные ворота.
Так вот, я хочу сказать, что Есенин после смерти стал сразу знаменитым поэтом, имеющим всенародную славу, и никакие административные меры с этим ничего сделать не могли. А наоборот, к сожалению, чрезмерная поддержка — официальная — мешает Маяковскому, и многие люди воспринимают его как такого казенного поэта, что крайне прискорбно, потому что оборачивается видите вот как.
Я закончу одним только последним кусочком. В 22–23–24-м году в Москве существовало кабаре под названием «Нерыдай» (писалось в одно слово). Это было порождение нэпа — своеобразный театрик [49], о котором кое-какие есть воспоминания; достаточно сказать, что в этом театре служил Игорь Ильинский, Рина Зеленая, служил Михаил Жаров [50], ваш покорный слуга некоторое время подвизался в качестве конферансье [51]. В кабаре бывал Маяковский (я там с ним встречался), Якулов [52], артисты МХАТа. Владимир Николаевич Давыдов, великий русский актер, будучи в Москве, обычно ходил туда ежевечерне и пел там под гитару куплеты и романсы, в чем он был великий мастер, он был настоящий актер [53]. В своих мемуарах Давыдов пишет, что он даже в каком-то спектакле пел куплеты, стоя на большом шаре, то есть балансировал и пел куплеты [54]. Я был с ним немножко знаком. Этот талантливый драматический — трагический и комический — актер обладал еще и эстрадным дарованием. Но это все неважно. В 23-м году… по-моему… кабаре помещалось там, где сейчас Московский театр юного зрителя — это бывший Мамоновский переулок, ныне улица Садовских. Вечером мы пришли компанией артистической, литературной молодежи и сели за длинный… Там столики были маленькие, а для нас, безденежной молодежи, дирекция заботливо готовила большой стол, где давали еду подешевле, а мы зато веселили бесплатно публику: чего-то мы пели, рассказывали, и на нас шли так же, как на программу. Так вот, мы сидели там и веселились. В это время туда пришел, к нам за стол сел — Есенин. Он был не один, а с Августой Миклашевской — она жива и поныне, ее воспоминания очень интересны [55], между прочим; причем Есенин был необыкновенно добрый, тихий, трезвый, веселый. Он так шутил вместе с нами, так как-то включился в наше общество… А что касается Миклашевской, я должен сказать, что я никогда в жизни не видел женщину красивей, чем она. Она была феноменальная красавица: с лиловыми глазами, стройная… Артистка она была не ай-яй-яй, а вот красоты непомерной женщина. Ну, это ей он написал стихи, кажется — «…измызганной…», нет?
Д.: А! — «Излюбили тебя, измызгали… или в морду хошь?» [56]
А.: Вот эти, да, стихи. Ну, во всяком случае они не скрывали своей связи. Она была женщина свободная, потому что ее муж, артист Большого театра Лев Лащилин [57], с ней давно разошелся, и вот она, значит, была подругой Есенина, в чем она очень откровенно и благородно признается сейчас в своих воспоминаниях. Вот мы сидели, это был чудный, веселый, спокойный вечер, и я нарисовал Сергей Александровича (я должен вам сказать, что я художник-дилетант, даже начинал в печати как карикатурист, а потом стал уже писать), и вы знаете — очень похоже вышло. А так как я боялся, что у меня это пропадет, то я отдал такому журналисту — Льву Колпакчи [58] (он недавно умер в возрасте 80-ти с чем-то лет), но он потерял мой рисунок. А Сергей Александрович подписал этот рисунок. Это одна из больших утрат у меня.
Д.: Я его караулил, он обещал записываться, но все-таки так я и не дождался.
А.: Напрасно: он многое знал; он ведь и до революции служил в петербургских газетах и журналах, много чего там видал и знал. Ну, что делать… Вот, пожалуй, и все, что я могу рассказать вам о Есенине.
Комментарии — Н.А. Паньков и О.С. Фигурнова. Подготовка материала — Сергей Сдобнов.
Полный текст беседы будет опубликован на сайте «Устная история».
Примечания
Комментарии