Квартет кремлинологии. Четыре эксперта о русской Европе
Эволюция без прогресса. «Европа» и русский мир
© Фото: Scott Johnson [CC BY-NC-ND 2.0]
Продолжение анкеты Gefter.ru: Андрей Тесля, Сергей Васильев, Николай Митрохин и Дмитрий Хмельницкий.
1. Штурм Европы и вхождение в Европу
— Насколько верно утверждение, что Россия разделяет общемировую тенденцию, фиксируемую в последнее время, например, Клаусом Оффе: если в 1990-е общим слоганом было «Назад к Европе!», то теперь «Прочь от Европы»? Или позиция России сложнее: есть элементы притяжения и отталкивания до сих пор?
Андрей Тесля: Мне представляется, что правильный ответ — второй, причем он связан, помимо прочего, не только с российской ситуаций, но и с европейской, поскольку сейчас все сложнее сказать, а что именно понимается под словами «к Европе», какой выбор под этим подразумевается и куда именно предполагается двигаться? То есть если существует какая-то, причем сильно уменьшившаяся за последние годы, определенность в наличном существовании, то говорить сейчас о каком-либо образе будущего, присущем «Европе», более чем затруднительно.
Сергей Васильев: Россия изначально в сложных отношениях с Европой. Ее роль — «заместитель» (вообще говоря, самозваный) европейского христианского Востока (Восточной Римской империи, Византии) и антагонист — политический партнер европейского Запада. На эту саму по себе сложную амальгаму чувств накладывается валлерстайновские отношения «центр – переферия». Пожалуй, анализируя отношения России и Европы, следует учитывать исторически долгую историю их колебаний в пределах обусловленных вышеуказанными факторами «ролевых координат». Мы всегда амбивалентны, какую бы позицию ни занимали. Следовательно, как вчерашнее «ученичество» содержало в себе корни сегодняшнего антагонизма, так и наблюдаемое сейчас отторжение станет в недалеком будущем причиной очередного периода притяжения. Можно сделать более сильное утверждение: у России нет и не будет «неевропейской» культурной идентичности, но в то же время это внутренне конфликтная, невротическая идентичность.
Николай Митрохин: Тезис об «общемировой тенденции», мягко говоря, спорен. Пока в ЕС рвутся сотни тысяч, если не миллионы граждан из стран первого, второго и третьего мира. К ЕС желают присоединиться несколько государств, и число их растет. ЕС экономически устойчив. ЕС остается в числе трех крупнейших мировых игроков на политической арене, увеличивая товарооборот и инвестиции. Собственно, единственной крупной проблемой ЕС является выход Великобритании, но это был всегда очень специфический и проблемный член сообщества.
Россия тоже могла бы продолжать процесс евроинтеграции (и хотела это делать), если бы не самоубийственная внешняя и внутренняя политика политического руководства страны. Достаточно вспомнить переговоры о безвизовом режиме, продолжавшиеся вплоть до лета 2014 года. При этом РФ полностью зависима от ЕС, поскольку он является основным покупателем главных российских ресурсов и основным поставщиком технологий и материалов, без которых российская промышленность встанет в течение нескольких недель. По большому спектру технологий и материалов в мире конкуренция есть только между одной-двумя компаниями из ЕС и США, так что у РФ тут нет значительного выбора.
Дмитрий Хмельницкий: Если речь идет о российском правительстве, то цель его сегодняшней активности — внедряться в европейские страны и причинять им максимум неприятностей с пользой для себя. Впрочем, это общий принцип российской внешней политики. Как когда-то — советской.
— Существует ли в России представление о ЕС, которое можно считать реалистичным? Интересуются ли россияне Европой и альтернативами европейского развития или картину Европы видят довольно монолитной?
Андрей Тесля: Кто как. То есть, например, применительно к Дальнему Востоку, где мне доводится жить, «Европа», ЕС — понятия не только довольно абстрактные, но и не сопряженные с каким-либо эмоциональным отношением, попросту говоря — вполне безразличные, тогда как калининградцам в большинстве своем избыточно объяснять, насколько различна Европа. Если же пытаться замерить «среднюю температуру», то по моим ощущениям «монолитность» в российской оптике присуща скорее «Западу», причем лишенному конкретной территориальной привязки, тогда как «Европа» оказывается гораздо более сложным понятием, не говоря уже о конкретных странах ЕС.
Сергей Васильев: Россияне глубоко не понимают Европы, так как наши пути глубоко разошлись в XX веке. Мы вышли из руин ленинско-сталинского проекта непосредственно в периферийный капитализм в интеллектуальном смысле голыми — в частности, мы «проспали» интеллектуальный и социальный опыт Европы целого столетия. И теперь вещи, которые кажутся многим из нас неинтуитивными, чужими (толерантность, консенсуальность, мультикультурализм, неиерархическая культура) являются результатом труднейшей культурно-политической работы по послевоенной санации Европы, что не оценено нами, так как не мы эту работу делали и нам непонятны ее предпосылки.
Николай Митрохин: В РФ отсутствуют реалистичные представления о ЕС. Интерес граждан России к Европе весьма существенный (как бы ездить на «мерседесе» по хорошим дорогам и ничего для этого не менять в своей жизни), однако он в значительной степени удовлетворяется пропагандистами и трансляторами туристических впечатлений, ходящими по одним и тем же тропам. И те и другие создают довольно монолитную картинку. Совсем другую картинку дают урбанисты и группы защитников меньшинств, а также очень небольшой круг популярных блогеров, однако все они имеют узкую аудиторию, состоящую из проевропейски настроенных граждан РФ, которых, как правило, не надо ни в чем убеждать.
Дмитрий Хмельницкий: Я думаю, что только жители Северной Кореи картину мира видят монолитной. Даже в СССР не все жители были примитивными идиотами, хотя их и пытались таковыми воспитать. Конечно, в России полно людей, имеющих более или менее реалистическое представление о демократическом мире вообще и ЕС в частности. Хотя их меньше, чем было бы нужно для возникновения широкой демократической общественности. И разброс градаций между «более или менее» — удручающий. Даже в самой сердцевине оппозиции режиму.
— Является ли «консервативная» или «традиционная» Европа, «христианская Европа» фактором самоосмысления России и ее элит?
Андрей Тесля: Отчасти это один из распространенных ходов риторической легитимации показного «консерватизма» в России, но я бы отметил, что преимущественно этот феномен существует на уровне риторики, к тому же даже риторически не принуждая к последовательности. Иными словами, это один из жестов, позволяющих обосновать свою свободу действий, а не фактор самоосмысления, налагающий на себя обязательства.
Сергей Васильев: Думаю, что тут мы подменяем непонятные нам явления европейской жизни политическими конструктами своего изготовления. Все это «сделано на Малой Арнаутской улице».
Николай Митрохин: Российская политическая элита, точнее правящий кружок, определяющий тренды, живет в «традиционных» Европе-США времен своей молодости, т.е. примерно в 1970-х годах. Времени, когда можно было уже ходить в байкерской косухе в приличном обществе, но еще можно было безнаказанно хватать девиц за сиськи и «пидоры» знали свое место за белым роялем (или не помышляли, что можно подать в суд за насилие в церковном приюте). Они очень хотели бы, чтобы эта эпоха (о которой они преимущественно знают из кинофильмов) продолжалась бы бесконечно. Понятно, что этот идеал закончится с моментом отстранения этой возрастной группы от власти.
Дмитрий Хмельницкий: Не думаю. Это фактор российской пропаганды. Причем лживой. Не считать же эти пресловутые «российские элиты» консервативными и христианскими.
2. Бытие Европы определяет сознание России? Или нет?
— Насколько концепты «будущего Европы» и «будущего России» взаимосвязаны в русском политическом сознании?
Андрей Тесля: Незначительно, поскольку проблематика «будущего Европы» в России расфокусирована: в лучшем случае осуществляется более или менее случайное воспроизводство конкретных элементов внутриевропейской полемики, кажущихся почему-либо актуальными. Впрочем, вряд ли можно сказать, что и концепт «будущего России» занимает сколько-нибудь значительное место в отечественном политическом сознании: неслучайно на первое место вышли «исторические войны», позволяющие в отсутствие «будущего» заменить его обсуждение спорами о надлежащем понимании прошлого, долженствующего тем самым стать косвенным выходом к будущему.
Сергей Васильев: У России нет концепта своего будущего, начнем с этого. Мы его до сих пор не сочли нужным сформулировать или наметить. Чего тогда стоят досужие разговоры о чужом будущем?
Николай Митрохин: Будущего нет. Это известно с 1980-х. У России нет будущего, она живет прошлым — это известно со второй половины 2000-х.
Дмитрий Хмельницкий: Если речь о сознании политического руководства, то никак. Похоже, что там решаются только сиюминутные тактические проблемы. О «будущем» задумываться некогда и не к чему. По-моему, не высвечивается у нынешней российской политической системы никакого будущего, и они это скорее всего понимают. Любые расчеты и планы ограничены сроком личного пребывания у власти. Так же как для Сталина в свое время никакого будущего вне его личных интересов и планов не существовало.
— Может ли российская элита помыслить революционную Европу наподобие Европы XIX века? Или она видит Европу вышедшей из пеленок «революционаризма» навсегда?
Андрей Тесля: «Наподобие» — явно нет, хотя бы потому, что нет соответствующих социальных групп, нет никаких условий для подобного. А вот затягиваемой во все более серьезный внутренний кризис, углубляющийся из-за стремления отложить решение назревших проблем, — вполне: т.е. помыслить ситуацию, когда «кризис Европы» станет рамкой для нескольких десятилетий существования, окажется своеобразной «нормой».
Сергей Васильев: Российская элита может помыслить вообще все, что угодно, кроме реальных способов решения проблем России. Политическая релевантность этого фантазирования равна нулю.
Николай Митрохин: А что российская элита знает о европейских революциях XIX и даже XX века? Как-то я не замечал, что это для них актуально, в отличие от риторики про «оранжевые революции», которые их действительно беспокоят.
Дмитрий Хмельницкий: Я думаю, российские власти вообще не оперируют такими понятиями, как «революционность». И не надеются ни на какие «революционные перемены» в Европе. Поддержка крайне левых и крайне правых партий — это способ причинения неприятностей, не более. Чистый бизнес.
— Значим ли в действительности для России вопрос о «европейском наследии», описанный на языке ЕС?
Андрей Тесля: Не особенно, поскольку, описанный на этом языке, он превращается в стерильную, кастрированную версию — потребную для сосуществования, но с ясной целью — возможностью пользоваться благами Союза. Для России нет и не будет последнего — и, следовательно, нет и заинтересованности в первом, иначе это было бы несением издержек без каких-либо значимых приобретений.
Сергей Васильев: Россия не слышит языка ЕС.
Николай Митрохин: Нет. Но риторически Путин и его окружение (включая патриарха Кирилла) любят поговорить о свободах (что в риторике ЕС — лишь часть наследия, наряду с толерантностью, уважением прав человека и т.п.).
Дмитрий Хмельницкий: Нет, российское начальство этого языка не понимает. И им не пользуется.
— Каковы сомнения российской элиты (если вы их в состоянии фиксировать) относительно европейского лидерства? С американской «гегемонией» все несколько яснее.
Андрей Тесля: Сомнения — в возможности самого этого лидерства, то есть способности осуществлять ясную долгосрочную политику и нести ответственность. Если будут значимые подвижки в этом направлении, то преобладающая позиция в самой России изменится быстро.
Сергей Васильев: ЕС невероятно институционально сложен и кажется нам слишком аморфным для лидерства, так как не представляет собой понятную нам традиционную империю. Слабости ЕС как «протогосударства» очень легко заметить, сложнее отрефлексировать сильные стороны этого проекта, его реальную мощь и перспективы. Но если американцы для нас — «плохой своекорыстный полицейский», то ЕС — «погруженный в себя полицейский».
Николай Митрохин: Они не считают ЕС лидером, а считают полностью подконтрольным США. Это еще раз подчеркивает крайне низкий уровень российских «международников». В их картине мира есть три значимых игрока — США, РФ и Китай, остальных они считают вассалами.
Дмитрий Хмельницкий: Я не в состоянии фиксировать сомнения российского начальства. И не уверен, что их действия могут описываться этим понятием. Скорее, это похоже на сомнения членов ОПГ в отношении лидерства полиции.
— Разделяет ли российская элита европейский и американский экспорт демократии как политические реалии разного порядка?
Андрей Тесля: Не вполне: первый во многом мыслится как лишенный самостоятельности, вписывающийся во второй и/или блокируемый им.
Сергей Васильев: Экспорт демократии (возможность которого никто не доказал, это ведь что-то вроде гомеопатии или эффекта плацебо) — ночной кошмар российской элиты, и я не думаю, что она в состоянии его адекватно рефлексировать, хотя бы потому, что рефлексия лишит кошмар свойства кошмара (а наша власть, что неоднократно замечено, мнит себя «катехоном», защитником от онтологических угроз и в кошмарах нуждается).
Николай Митрохин: Нет, поскольку не видит европейского экспорта демократии. Что, быть может, и хорошо, и позволяет реализовываться некоторым европейским инициативам в современной России.
Дмитрий Хмельницкий: Наверное, да, в том смысле, что Америка физически сильнее. Поэтому и пытаются максимально испортить отношения между всеми. Гипотетический конфликт Европы с США — это для них недостижимая мечта. Как в свое время и для Сталина.
— Какого содействия со стороны Европы, кроме экономического, ожидала бы Россия в настоящем и будущем?
Андрей Тесля: Культурного — ведь независимо от риторики Россия мыслит себя частью Европы, неотъемлемой и полноценной, и, соответственно, в первую очередь обеспокоена признанием/непризнанием себя в качестве таковой.
Николай Митрохин: Если говорить о российской правящей элите, то она хотела бы снятия санкций и признания российских территориальных приобретений, возможности беспрепятственного посещения Европы элитой, технологической открытости ЕС, поддержки действий РФ в Сирии и в отношении ближайших соседей (Украины, Грузии), заключения какого-то крупного и выгодного соглашения ЕС с Таможенным союзом. Но они понимают, что просто так этого не получить, придется побороться. А борьба как процесс, требующий средств и усилий, затягивает и нередко становится самоцелью. От этого происходит перенацеливание на тактические цели типа продвинуть Ле Пен, «опустить» Меркель, укрепиться на Балканах и т.п. Все это неизбежно приводит к тому, что ни одна из поставленных крупных задач не будет выполнена.
Дмитрий Хмельницкий: «Россия» — это в данном контексте неформализуемое понятие. У российского правительства явно есть дурная надежда на то, что удастся склонить ЕС (или только отдельные европейские страны) признать все их политические безобразия, снять санкции и вообще продолжать иметь с ними дело как с равными. А на что надеется население — не знаю. Тут нужно интересоваться результатами честных опросов.
3. Образы европейского и неевропейского будущего
— Считает ли российская элита, что вклад РФ в мировое развитие позволяет считать Россию будущим равным партнером в какой-то сфере общего развития?
Андрей Тесля: Да, хотя бы на уровне военной силы — в той мере, в какой ближайшие десятилетия не обещают покоя, этот фактор и сам по себе является достаточным, не говоря об энергетическом или, например, некоторых аспектах технологического взаимодействия.
Сергей Васильев: Единственной попыткой такого рода стала война в Сирии. Мы вполне можем выбить себе статус «государства-наемника», поставщика военной силы для сдерживания региональных системных угроз. Это и будет российским вкладом в «общемировое развитие».
Николай Митрохин: Амбиции быть «равным партнером» имеются, однако это партнерство рассматривается в других категориях — «зон влияния», «контрольного пакета», наличия «бомбы». Принципиально, что в России вообще не понимают термина «развитие», а понимают только политику завоевания и удержания союзников.
Дмитрий Хмельницкий: Не думаю, что она вообще заморачивается такими абстрактными понятиями. Криминальное мышление работает на другом уровне. И понятие «партнер» в нем имеет совсем другой смысл. Они ищут подельников.
— Видит ли Кремль параллели в развитии массового сознания у нас и в Европе?
Андрей Тесля: На уровне самых общих тенденций, не более того.
Сергей Васильев: Когда Кремль видит современный европейский «популистский» (а на самом деле — антисистемный и демократический) «поворот», то он думает, что «европейцы становятся россиянами», что они раскаялись в грехе демократии и хотят, чтоб их секли. Это заблуждение. Мы с легкостью кричим о конце либеральной демократии просто потому, что никогда ее не имели.
Николай Митрохин: В отрефлексированном виде — безусловно, нет. В неотрефлексированном, на уровне конкретных решений, — да. Например, произошедшая в 2000-е годы активизация (при поддержке государства) темы защиты прав инвалидов, животных и детей (последнее, правда, с весьма существенными искажениями европейского дискурса).
Дмитрий Хмельницкий: Не думаю. Скорее очевидны параллели в развитии массового сознания между Россией и КНДР. Но это всем очевидно.
— Насколько сопоставимы существующие концепции Европы либерального и консервативного флангов российской политики? И по каким критериям их сравнивать?
Андрей Тесля: Между ними вряд ли существует значительный разрыв, ведь от Европы сейчас не ждут собственно политического действия, и вместе с тем она не является образом желаемого будущего ни для условных «консерваторов», ни для «либералов», поскольку сама в этом отношении поставлена под вопрос. У консервативной части есть запрос на движение в направлении «Европы наций», у либеральной — к пересборке ЕС, выделению внутреннего ядра, но они оба пока достаточно условны, относясь скорее к области «предпочтений», чем конституированного и прагматичного запроса.
Сергей Васильев: Эти концепции неотделимы друг от друга в рамках упомянутой выше невротической амбивалентности российской позиции по отношению к Западу. Сравнивая воззрения «либералов» и «государственников», мы начинаем разговор о том, «чей невроз лучше, чья травма глубже». Этот разговор уместен в очереди к кабинету психотерапевта, но не в политике.
Николай Митрохин: Очевидно, что несопоставимы. Проблема в том, что консервативную позицию мы представляем, а либеральную — нет, поскольку ее значимые сторонники предпочитают помалкивать, ограничиваясь презентацией проектов займа у Европы образцов городского благоустройства. Вполне возможно, в условиях политической конкуренции либеральная позиция окажется очень открытой к европейским ценностям, хотя по ряду параметров (экология, язык описания политических и социальных проблем, права меньшинств) и довольно устаревшей.
Дмитрий Хмельницкий: Не знаю. И не очень понимаю терминологию. Если предположить, что «либеральный фланг» — это просто демократический, то «консервативный» — это что, Никонов с «Русским миром» и Мединский с лишней хромосомой? По-моему, тут нужна другая система терминов. Эти — из другой реальности.
4. Кремль и Европа: тайна отвергающих и отверженных
— Является ли европейская демократия, по мнению Кремля, девиацией по отношению к «традиционному» европейскому развитию?
Андрей Тесля: Нет, не является. Другое дело, что попытка транслировать «европейскую демократию» на восток и юг Европы является, с одной стороны, способом их мягкого подчинения (и в этом смысле имеет мало отношения к провозглашаемым демократическим ценностям), а с другой — что и обеспечивает первый эффект — не соответствует местным реалиям.
Сергей Васильев: Для меня невероятна сама мысль о том, что Кремль может формулировать столь сложные вопросы.
Николай Митрохин: Не демократия как таковая, но направление современной социальной и политической мысли в ЕС и проистекающие из этого решения и законодательства.
Дмитрий Хмельницкий: Нет. Если даже допустить, что в Кремле знают слово «девиация» и рассуждают о европейской истории в этих терминах и таким образом. Думаю, что европейские страны они просто рассматривают как источник личных благ и возможную добычу. А добыча должна быть жирной, иначе смысла нет. Впрочем, там, возможно, все еще более примитивно, и они (или некоторые из них) действительно представляют себе развитие Европы как эволюцию разных видов диктатур. При такой деградации все возможно.
— Может ли Кремль создать модель конкуренции с Западом на основе соперничества за конструирование образа новой Европы? Как в этом образе будут учитываться различия между странами Восточной и Центральной Европы?
Андрей Тесля: На данный момент, явно нет, поскольку «Кремль» испытывает значительные затруднения и с образом собственного будущего, не говоря уже об образах иных мест.
Сергей Васильев: Процессы трансформации Запада, которые мы принимаем за его «крах», никак не связаны с волей Кремля, хотя он может их ситуативно использовать.
Николай Митрохин: Не может. Нет ресурсов и политического авторитета, малая группа союзных стран, и все в Азии. Реально ЕС медленно движется на восток и юг. Для «переваривания» очередной группы стран на большее или меньшее соответствие «европейским стандартам» (хотя для Голландии и Португалии они сильно различаются) требуется лет 20. В принципе в данный момент на повестке дня для ЕС — Балканы и отчасти Румыния с Болгарией (плюс нерешенные проблемы с Грецией), но лет через десять конкретно встанет вопрос о Белоруссии, Украине и Молдове. Скорее всего, лет через 15 (если не раньше) Белоруссия и Молдова станут кандидатами в члены ЕС. Украинскую динамику на сей счет рассчитать сложно, но она будет двигаться в сторону Европы, а не России.
Дмитрий Хмельницкий: Не может. И не конструирует он, по-моему, никакого образа в соперничестве с Западом. Кремлевская пропаганда — заведомо лживая и рассчитана на оболванивание собственного населения и советских эмигрантов. Какое уж тут соперничество. Финансируют на Западе всех экстремистов от левых до правых, любого толка, лишь бы могли доставить демократическим странам неприятности. Восточная Европа традиционно полна советских агентов разных вариантов, поэтому на нее влиять теоретически легче. Хотя и не всюду. А модель конкуренции старая, советская — разные формы деятельности спецслужб.
— Может ли стать таким образом модель «Русской Европы», сохранившей многие ценности теряющей себя Европы? Если да, то какие?
Андрей Тесля: На уровне газетных колонок «коллективного Холмогорова» — да, а за их пределами — нет.
Сергей Васильев: Модель «Русской Европы», как минимум, Европе не нужна и неинтересна.
Николай Митрохин: А что это за модель и кто ее предлагает? Все попытки расширить влияние РФ вовне, предпринимавшиеся с середины 2000-х, окончились очевидным провалом в Украине 2014–2015 годов. Это не исключает наличия комплексно проживающих групп населения с пророссийскими взглядами (например, в приграничных с РФ районах Латвии, Эстонии, Казахстана и Украины), однако территориальное расширение даже в ту сторону возможно только с участием Таманской и Кантемировской танковых дивизий, с не очевидными результатами и с дальнейшими проблемами со стороны реальной Европы для всех граждан РФ, критически зависящих от европейского технологического импорта и банковской системы.
Чтобы восстановить возможно чаемый узким кружком «мир настоящих мужиков 1970-х» интеллектуальных ресурсов нет совсем (инициативы за пределом узкого круга поддерживают только чиновники и прикормленные консерваторы, коих немного), материальные — быстро тратятся. В этом РФ очень напоминает Португалию времен позднего Салазара. Финал этой истории тоже очевиден.
Дмитрий Хмельницкий: По-моему, никакой такой модели пока в природе нет и не предвидится.
— Может ли модель «Русской Европы» стать моделью национального развития для самой России?
Андрей Тесля: Потенциально — да, но здесь проблема в том, что современный либеральный порядок не нуждается в национальной демократии, а для «Русской Европы» необходима последняя. В противном же случае «Русская Европа» — это «русские европейцы», взирающие на «бескрайние просторы московитов».
Сергей Васильев: Для России это путь к очередной травме полупериферийного государства (нас не приняли, не поняли, отвергли). Проблема наша не в идентичности (про- или контревропейской), а в том, что мы не моделируем собственной развитие как государства, социума, культуры. Есть огромная больная страна, она не вылечится от того, что мы в очередной раз скажем «хотим в Европу» или «к черту Европу». Возможно, такое мышление — просто удобный способ столетиями избегать более содержательной интеллектуальной деятельности. Для России было бы большой удачей начать работу по созданию собственного языка описания собственного будущего.
Николай Митрохин: О такой модели я ничего не знаю.
Дмитрий Хмельницкий: По-моему, нету такой модели нигде. В России пропаганда воссоздает заново идиллический образ Советского Союза. С любыми представлениями о демократическом обществе он не совместим.
— И как она будет взаимодействовать, например, с идеей «общеевропейского дома» Горбачева?
Николай Митрохин: Соответственно никак. Про дом сей забыли уже давно и без этого проекта.
— Какие ценности современный Кремль способен провозгласить если не «общечеловеческими», то «общеевропейскими» без ущерба для себя?
Андрей Тесля: Любые, поскольку, как уже говорилось, провозглашение не имеет обязательного, связывающего характера для самого провозглашающего для внутреннего потребления, а внешнее применение ситуативно (так как здесь, на уровне идеологическом, нет проекции внутренней политики во внешнюю).
Николай Митрохин: Он может и дальше обращаться к христианскому наследию в трактовке современных западных христианских фундаменталистов. Однако уже сейчас это наносит ему очевидный политический урон. Уровень поддержки таких идей в российском обществе относительно низок и вызывает все более активное противодействие.
Дмитрий Хмельницкий: Никакие.
Комментарии