О травме Освенцима, ГУЛАГа и лихих 1990-х

«Экзистенциальная честность» и поэтизация страданий

Дебаты 05.06.2017 // 6 539

Недавно на острове Новая Голландия прошел первый поэтический фестиваль при содействии фонда «Айрис» Дарьи Жуковой и Романа Абрамовича, как явствует из солидного 430-страничного альманаха, также изданного на деньги фонда «Айрис», и это можно только приветствовать, так как Россия, как известно, всегда славилась меценатами.

В своей пространной статье «Поэтика означаемого» один из двух кураторов фестиваля Марк Шатуновский пишет о том, что травма Освенцима парализовала западных интеллектуалов. «Реальность, в которой возможен Освенцим, не заслуживала существования, — пишет Шатуновский. — Они упразднили реальность в качестве реальности и объявили всё языком. Причем не только либералы, но и Хайдеггер. Они перестали видеть в ней источник бесконечного многообразия. И предписали ей быть ограниченной теми определениями, которые дает ей язык. Реальность перестала быть собой. Она стала придатком языка. Язык занял ее место, а она сама перекочевала на его. Означаемое и означающее поменялись местами. Реальность стала означающим языка» [1]. Ссылаясь на Хайдеггера, Жиля Делёза и Феликса Гваттари, Шатуновский ищет корни той изощренности, которая привела к тому, что язык заменил реальность (к постмодернизму и языковой поэзии; заметим в скобках, что одного из основоположников этого направления американского поэта Чарльза Бернстина также пригласили на фестиваль, но уже «по другому ведомству — куратором панели “Диалоги” был Дмитрий Голынко-Вольфсон»). Шатуновский приходит к выводу, что «у Освенцима слишком много синонимов… Интеллектуальный радикализм берет свое начало в социальных войнах прошлого века. Освенцим — это только итоговое имя посеянной им непримиримости, породившей тот уровень травматизма, после которого нельзя писать стихи» [2]. Правда, в интервью корреспондентке «Санкт-Петербургских ведомостей» Полине Виноградовой Шатуновский выразил свою мысль попроще:

«Термин “означаемое” — это реальность. С помощью языка мы означаем какие-то предметы. Слово “стул” — это означающее, а сам стул — означаемое. Для той поэзии, которую я представляю, очень важна взаимосвязь с реальностью, но меня интересует такой способ “выразить себя”, когда с помощью языка поэт находит нерациональные способы описания реальности, мы их иногда называем откровением. Он говорит нам о большем, нежели то, что слова в себе изначально содержат; он увеличивает наше восприятие реальности на несколько регистров…» [3]

Однако, по мнению Шатуновского, эта травма не коснулась России. Ни Освенцим, ни ГУЛАГ, ни революция, ни Гражданская война, ни Великая Отечественная не нанесли такой травмы, поскольку СССР и Сталин были победителями, а победа помогла избавиться от комплекса вины и вернуться к реальности. Истинной травмой стали, по мнению Шатуновского, лихие 1990-е, когда страна была разворована, перестала существовать, начался беспредел (к слову, на деньги одного из людей, составивших себе немалый капитал в лихие 1990-е, Романа Абрамовича, и организован фестиваль, и опубликована эта статья в книге, изданной на его и Дарьи Жуковой деньги).

Далее Шатуновский пишет о том, что после 1990-х «стихи перестали быть востребованными, их попросту перестали читать. Не от того, что стихи перестали быть понятными, — продолжает Шатуновский, говоря о травме 1990-х. — Наоборот, русские стихи до сих пор сохраняют привычные параметры версификации: размер, строфику, интерпретационный потенциал. А потому, что понятное обеспечивает больше надежной коммуникации. Взбесившаяся реальность 1990-х поставила под сомнение любые мало-мальски устойчивые конвенции, и теперь русские поэты осуществляют нечто прямо противоположное тому, что сделали когда-то западные. Они находят единственную реальность не в языке, а в травме» [4]. Именно из-за этой травмы, считает Шатуновский, перестали писать выдающиеся поэты Иван Жданов и Александр Еременко. Думается, что в этом есть натяжка.

Мне уже приходилось писать о поэзии Жданова, в которой метафора становится метаморфозой, что соответствует формуле Мандельштама, когда «узел пространства» превращается в «узилище света» («Холмы») [5]. Однако наличие или отсутствие метафоры, как и любого другого тропа, само по себе еще не может служить доказательством наличия или отсутствия поэзии. Поэзия — это видение, запечатленное в слове, это то, что, как сказал Мандельштам, не поддается прозаическому пересказу, и, забегая вперед, к тому, о чем говорится в конце, — музыка, наполненная биеньем времени. Возможно, И. Жданов — едва ли не единственный и естественный продолжатель поэтики позднего Мандельштама не только по метафоричности, но и по разрыву мостиков — ассоциаций между метафорами. Так, строка «и некуда бежать как от вины» немедленно ассоциируется с мандельштамовской «И некуда бежать от своего порога» не только на вербальном, но и на экзистенциальном уровне: Жданов — один из немногих современных поэтов, пишущих при свете совести. Жданов беспощаден не только к эпохе, в которой «чучело речи в развалинах телеканала, / или шкаф с барахлом, как симметрия с выбитым глазом, / или кафельный храм, или купол густого вокзала, / или масть, или честь, оснащенная противогазом» («Ниша и столп»), но и, что весьма существенно, поэт беспощаден и к себе и судит себя едва ли не более строгим судом, как в стихотворении «Арестованный мир», в котором он выводит на свет совести «запрещенные страхи» из подполья «мемуарного подвала». Однако именно в силу этой беспощадности возникает доверие к слову и вере поэта в «то, что снаружи крест, то изнутри окно». Поэзию Ивана Жданова отличает отсутствие жалости к себе, некая экзистенциальная углубленность и честность:

И при слове клятвы сверкнут под тобой весы
металлическим блеском, и ты — на одной из чаш,
облюбованный насмерть приказом чужой красы,
вынимающий снизу один за другим этаж.
<…>
И при слове клятвы ты знаешь, чему в залог
ты себя отдаешь, перед чем ты, как жертва, строг.
От владений твоих остается один замок,
да и тот без ключа. Остальное ушло в песок.

(«Преображение»)

Таким же отношением к себе и к окружающей реальности проникнуты и стихи Юрия Арабова, которого Шатуновский причислил к метареалистам второго поколения:

Я жил в летающей Трое, — нации
расширенной авиации
и нервного срыва. Тот,
кто не был надушен одеколоном «В полет»,
был не Гагарин, который ушел на старт.
В мавзолее лежали двое,
причем, лежали подряд.
<…>
Мы — части археологии, зачем уезжать в Тамань?
Можно, как Шлиман, в штанах раскопать карман.
Там динарий кесаря в компании пятаков:
один на метро, а другие — в копилку для дураков.

(«Еще одна память»)

Да, лихие 1990-е присутствуют в стихах Арабова:

Свобода явилась нагая,
бросая под ноги костер,
мы все в ней сгорели, предполагая,
что у нее сутенер.

Однако Арабов не ограничивается саркастической аллюзией на стихи Хлебникова:

И мы не видны, как лучи давно погибшей вселенной.
Она провалилась в пространстве, но пикнула на обоях
продвинутого дисплея. Огненной той геенной
я и крещен… А ты мне наврал, что болен!..

(«50-й день»)

За бортом Новой Голландии оказались Ольга Седакова, Сергей Гандлевский, Лев Рубинштейн, Юлий Гуголев, Николай Кононов, Мария Степанова, Максим Амелин и многие другие — очевидно потому, что придерживаются других взглядов, как все нормальные люди, считающие истинной трагедией и травмой Освенцим и ГУЛАГ и не перестававшие писать ни в 1990-е годы, ни до, ни после этого.

Так поэтика становится политикой, причем весьма незатейливо и весьма цинично, если расколоть ядро цитат; реальная катастрофа и травма, каковой она является для всего цивилизованного мира, подменяется идеей фикс стихотворца и литератора, некогда примыкавшего к метареалистам — Парщикову, Драгомощенко, в сотрудничестве с которыми он даже участвовал в других фестивалях и переводил статьи Чарльза Бернстина «Смысл и изощренность» и «Поглощение и непроницаемость» [6]. Мне уже приходилось писать о поэзии языковой школы и о поэзии Чарльза Бернстина (причем на двух языках). Не все так прямолинейно в отношении подмены реальности языком и разрыва между означаемым и означающим, если воспользоваться терминологией Соссюра в изложении Шатуновского. Чарльз Бернстин прежде всего утверждает, что слово приобретает значение в контексте, а абстрактных значений слов не бывает. Языковая поэзия ищет истину, восстанавливая корни и значения слов, даже сдвигая или деформируя их смысл совершенно в духе Хлебникова. «Заумь» Бернстина — это поиски смысла, скрывающегося за расхожими стереотипами, так называемым здравым смыслом или за официальной политической риторикой; в чем-то такой подход сродни Оруэллу, обнажившему фальшь «новояза», ибо язык при должном к нему внимании сам изобличает ложь «братства, равенства и свободы», будь то в устах Гитлера, Сталина или Мао, либо полуправду современной американской политики. На уровне же повседневной деловой жизни Бернстин обличает ограниченность и «тщету тщеславья»: «Он занизил цену собственности, чтобы приобрести ее подешевле. Это был единственный известный ему способ обмена ценностями» («Испытание знака»). Иными словами, девальвация истинных ценностей — единственный способ обмена ценностями для таких людей. Поэт показывает всевозможные «бесплатные дары» (по-английски free gifts), выявляя с помощью языка ложь и ловушки для тех, кто глух к языку, как бы подтверждая русскую пословицу «Бесплатный сыр бывает только в мышеловке». Пародируя разнообразные аспекты политической, социальной, экономической и деловой жизни, не щадит Бернстин и интеллектуалов, доводя до абсурда жаргон «дискурса» — будь то научный, точнее наукообразный, литературоведческий или исторический:

Я тащусь от ланга, но не врубаюсь в
Пароль. Кровью изойдешь взбивая желток
Из булыжника. И пока разберешься получше,
Уже клюнешь, кружа над схваткой
С ораторской хваткой и красноречия мышцей.
Как говорят французы, уж если к чему прилип,
То влип, лижи марки до самого заката
Где-нибудь в Гонолулу. Голый
Вася, голый вассер с ломтиком сыра &
Вельветовой лентой с ворстерширским соусом на полях
Скачущих междустрочий & бутылочка змеиного масла
Для моей автодрючки. Что для гусака полив,
То для утки подлива – коль не можешь купить
Искупленья, советую взять напрокат.

(«Размышления об очищении», перевод Я. Пробштейна)

Кстати говоря, я не вижу в этих стихах ни «рефлективного бессилия», ни «безальтернативного гедонизма современной поэзии» в эпоху «капиталистического реализма», как о том пишет Дмитрий Голынко-Вольфсон в своей статье. В своих теоретических положениях он отчасти основывается на поспешных прогнозах о «конце истории» Фрэнсиса Фукуямы, а временные границы «модернизма и постмодернизма 1960–2000 годов» в его статье слишком расплывчаты и неточны: после «битников» Голынко-Вольфсон сразу же переходит к языковой школе, забывая о таких ключевых фигурах и направлениях, как поэты колледжа «Блэк Маунтен» во главе с Чарльзом Олсоном, Робертом Данкеном и Робертом Крили, дожившим до 2005 года, — важным соединительным звеном между всеми направлениями начиная с 1960-х до «Языковой школы», причем Чарльз Бернстин много лет проработал в Университете Буффало совместно с Крили. Не упомянул куратор и о Нью-Йоркской школе, одному из основоположников которой Джону Эшбери, издавшему в прошлом году 27-ю книгу стихов, в этом году исполняется 90 лет. Кроме того, нет в стихах поэтов «языкового направления» оторванности от реальности, асоциальности, пассивности или безразличия: напротив, акцент делается на язык, а не на мысль как таковую, а Чарльз Бернстин, последовательный левый радикал, не примкнувший, однако, ни к марксистам, ни к социалистам, изобличает как раз пороки «развитого капитализма» от Рейгана и до наших дней, не оставаясь при этом равнодушным к тому, что творится в мире, в частности, к известной бомбардировке Белграда 1993 года, о чем его текст «Поговори со мной», опубликованный в моем переводе как раз на «Гефтере» [7]. Одно дело — протестовать против бомбардировки Белграда, сидя в Москве, как это делала одна известная поэтесса, а другое — поехать в Белград, а потом опубликовать эти стихи в США. Пассивными нельзя назвать и других известных поэтов этого направления — Брюса Эндрюса, который защитил в Гарварде отнюдь не апологетическую докторскую диссертацию о войне во Вьетнаме и до выхода на пенсию был профессором политологии Университета Фордхэм в Нью-Йорке, ни Сьюзан Хоу, ни Лин Хеджинян, которую связывала многолетняя дружба с Аркадием Драгомощенко, много и хорошо переводившим стихи и прозу Хеджинян на русской язык. Хеджинян как раз призывала «выйти за пределы чистой эстетики» и говорила о необходимости писать стихи после Освенцима. Перед тем как делать поспешные выводы, неплохо бы кураторам фестиваля освежить в памяти статью Хеджинян «Варварство», опубликованную в 2012 году в журнале «Новое литературное обозрение» в переводе Драгомощенко [8]. Помимо всего прочего, в этой статье Хеджинян говорит не о поэзии мысли, а о поэзии смысла, что, согласитесь, не одно и то же. Такой же поэзией смысла наполнены и стихи Осташевского, в которых доведены до абсурда расхожие научные, философские, социальные и даже политические идеи (недаром же Осташевский переводил на английский язык ОБЭРИутов), а что до связи с реальностью, вывороченной наизнанку, то один из персонажей Осташевского Че Бурашка разительно напоминает Че Гевару, разумеется, в абсурдистском контексте, где аллюзия на популярный мультик сочетается с аллюзией на рефрен из «Песни любви Дж. Альфреда Пруфрока» Т.С. Элиота:

Я был когда-то странной,
           говорит Че Бурашка,
игрушкой безымянной,
и никто не говорил мне: «Эй, как дела, малыш!
Не пройтись ли нам, только ты да я?» Никогда, никто.
<…>
И кто слышал мою зажигательную речь,
когда я погибал, сверкая очами,
под шквалом огня
в душных джунглях Булимии?

(«Диджей Спиноза сражается с Че Бурашкой» [9])

Соответственно своим взглядам подобрал Шатуновский панель приглашенных поэтов: наряду с известными и замечательными поэтами Иваном Ждановым и Юрием Арабовым, уже упомянутыми мной, приглашены Виталий Пуханов, Игорь Караулов и Максим Жуков и единственная в этой панели женщина — Катя Капович, которую корреспондентка «Санкт-Петербургских ведомостей» Полина Виноградова, также пишущая о травме 1990-х, отнесла к отечественным поэтам, отделив ее от соотечественников, живущих в Штатах, Полины Барсковой и Евгения Осташевского, которые наряду с Ванессой Плейс, Чарльзом Бернстином, Александром Скиданом и Алексеем Порвиным были приглашены другим куратором, Дмитрием Голынко-Вольфсоном, как уже отмечалось, для другой панели — «Диалоги», куда также были приглашены уже приобретшие известность русские поэты из рижского литературного объединения «Орбита». К слову сказать, они-то как раз и представляли новую поэтику, в том числе и в русской поэзии:

труп праздности
топор труда

и нечто кровное
как бы стакан на Пасху

и посохом любимая стучит
а носом поведешь — старухой пахнет
так родина глаголет и смердит
глаголет и смердит

как Слово непечатное
в газете черной

(А. Скидан)

В этом стихотворении Александра Скидана — связь времен, труд приводит к противоположным результатам («есть блуд труда, и он у нас в крови» — О. Мандельштам), топор Раскольникова занесен не только над старухой-процентщицей, но, пожалуй, над настоящим и, возможно, будущим страны, а единственное Слово, написанное в стихотворении с прописной буквы, — «непечатное / в газете черной». Вряд ли могут проиллюстрировать идеи Шатуновского и стихи А. Скидана из цикла «Блоковские мотивы»:

о если б знали дети вы
холод и мрак отца своего
порядковый номер на рукаве
матери не

а теперь библиотеку возьми
книги все и любовь
все будет так как ты хотел
никто не вернется назад

«Порядковый номер на рукаве» как раз и говорит о до сих пор не залеченной травме Гражданской революции и ГУЛАГа. В стихах и прозе Полины Барсковой как раз очевидна истинная травма — война и блокада Ленинграда:

Плотской ясностью скул:
Во всем тебе удача!
Только разве вот незадача
НКВДшник выбивает из тебя стул
(жирная лужа)
НКВДшник выбивает из тебя дитя,
Но и от этого тремоло энтузиазма
Практически не убывает.

(«Справочник ленинградских писателей-фронтовиков 1941–1945»)

Вероятно, сильные и жесткие стихи Кати Капович (отнюдь не женско-нежные, как пишет Шатуновский) оттого воспринимаются как стихи отечественной поэтессы, что очень сильна травма советского детства и юности — настолько, что прожившая уже много десятилетий на Западе, сначала в Израиле, а потом в США, она, как пророки у Данте, смотрит назад — в этих стихах мало примет настоящего времени и пространства, однако и не «о травме 1990-х» эти стихи:

На домоводстве шили мы трусы,
когда училка выгнала из класса
меня за дверь, где он уже сидел
на грязном подоконнике и косо
на улицу смотрел. «Тебя за что?»
«Да ни за что. Я ей иголку в жопу
воткнула». На том бы
закончить повесть краткую мою,
когда бы жизнь закончилась на этом.
В ней было много лишнего. Смотрю,
как снег своим бумажным сантиметром
пытается измерить по длине
зазор меж небом и крестом гранитным.
Сними очки и повернись ко мне
в прошедшем времени, в порядке алфавитном.

В подтверждение своей теории Шатуновский цитирует стихотворение «Освенцим» Игоря Караулова, который, по словам Шатуновского, в «Известиях» «позволил себе критиковать либерализм с позиций либерализма» и потому не ужился в газете. Стихотворение «Освенцим», видимо, направлено против тех, кто делает деньги на трагедии, тех, кто и устроил «аттракцион» на месте концлагеря, или, как выразился сам Шатуновский, это стихотворение «направлено против тех, кто, манипулируя Освенцимом, превращает его в удобную собственность, наделяющую привилегированным статусом. Приблизительно так же, как роскошный развлекательный центр, принадлежащий новоиспеченному магнату (например, Роману Абрамовичу, заметим в скобках), сообщает нам о несметном богатстве, недоступном простым смертным, ничем не защищенным от тотального травматизма окружающей действительности» [10]:

Освенцим

Поросенок, белочка и опоссум
пропустили поворот на Освенцим.

Катили, катили от Катовице,
засмотрелись на плоские польские лица
и проспали заветную стрелку.

— Ну, ты остолоп! — говорит опоссуму белка. —
А мы так мечтали, мы ведь еще в марте
проследили по карте этот маршрут
и решили заехать в Освенцим, который так ценят
и чтут эксперты из Lonely Planet.

Неужели же нам уже не войти в эти ворота
с отделкою из пяти видов мрамора?
не увидеть фламинго, что играют гавоты
на арфах из дерева гинкго, не подивиться,
как танцуют, обнявшись, лев и зебра
сурок и орлица, куропатка и гиппопотам?
как мартышки едят пахлаву из акульего зева?

Белочке отвечает опоссум:
пока ты там верещала,
у меня было время подумать над этим вопросом.

На обратном пути, когда нам уже надоест
перемена мест, вереница гостиниц, вин,
когда будет тошнить от барочных палаццо,
полотен Уффици, бесконечных шедевров Бернини,
от прошьютто ди парма и от дешевой пиццы —

тогда мы заедем взглянуть на слепящий фронтон,
на хрустальный фонтан,
выпускающий струи столетнего коньяка
в окружении восьмисот сорока золотых фигур,
символизирующих все виды земных красот.

Спасает ли это стихотворение концовка, где говорится о том, что Освенцим — всегда рядом и существует как вечная угроза, судить читателям:

Говорил ему дядя из Минска, Антон Рейхельблат:
— Мир — это огромный мясокомбинат,
и даже когда тебя селят в роскошном палаццо,
какие-то люди с ножами хотят до тебя добраться,
приложить к тебе мерную рейку,
расчленить на грудинку, филе и корейку,
а копытца и уши отрезать на холодец.

Но и это еще не конец, мой наивный Пигги.
Потом твою нежную шерстку пустят на щетки,
чтобы чистить от пыли чьи-то уродские шмотки,
а розовой кожей обтянут великие, мудрые книги:
о любви, о спасении, о воскресении,
о вечной жизни в высшей блаженной лиге.

Белочка дремлет. Опоссум тянет Red Bull,
улыбается как-то криво.
Впереди показалась Острава. Сквозь мерный гул
из магнитолы поет босоногая дива.

Вот вернется домой пешкадор
из-за синих скал.
Вот вернется домой пешкадор
из-за черных глыб.
Вот вернется домой пешкадор,
мы устроим пир
из крылатых рыб.

Некой неоднозначности стихов «либерала» Караулова нет в лапидарных и эпатажных стихах Максима Жукова, построенных на аллюзиях и прямых цитатах из Блока, Мандельштама, других поэтов Серебряного века, но также романсов и советских песен. Очевидно, Жуков более других подходит Шатуновскому для подтверждения его теории о травме 1990-х:

Я век коротал в бессознанке, но чуял, как гад, каждый ход.
Прощание пьяной славянки запомнил без знания нот.
На смену большому запою приходит последний запой,
А мы остаемся с тобою, а мы остаемся с тобой

На самых тяжелых работах во имя Крутого Бабла;
Я век проходил в идиотах; ты медленно рядышком шла.
Меняя свое на чужое, чужое опять на свое,
Мы вышли вдвоем из запоя… Почти не осталось ее.

Щекой прижимаясь к отчизне, в себе проклиная раба,
Мы жили при социализме, а это такая судьба,
Когда ежедневную лажу гурьбой повсеместно творят…
И делают то, что прикажут, и действуют так, как велят.

(«Патриотический романс»)

Замолчавший в травматические 1990-е Максим Жуков переехал в Крым и обрел новый голос и новое видение:

Когда с откляченной губой, черней, чем уголь и сурьма,
С москвичкой стройной, молодой заходит негр в синема,
И покупает ей попкорн, и нежно за руку берет,
Я, как сторонник строгих норм, не одобряю… это вот.

Но не одобряет это автор не оттого, что не любит негров и чучмеков, он даже жалеет этого негра, потому что замуж за бедного негра по доброй воле пойдет только шлюха и сука:

Да, русский корень наш ослаб; когда по улицам брожу,
Я вижу тут и там — хиджаб, лет через десять паранджу
На фоне древнего Кремля, у дорогих великих стен,
Скорей всего, увижу я. И разрыдаюсь… как нацмен.

Нас были тьмы. Осталась — тьма. В которой мы — уже не мы…
Мне хочется сойти с ума, когда домой из синемы
Шагает черный силуэт, москвичку под руку ведя;
Как говорил один поэт: «Такая вышла запиндя,

что запятой не заменить!» И сокращая текст на треть:
…………………………………………………………
Москвичку хочется убить! А негра взять да пожалеть.

Как он намучается с ней; какого лиха хватит и
В горниле расовых страстей, бесплодных споров посреди,
Среди скинхедов и опричь, средь понуканий бесперечь
Он будет жить, как черный сыч, и слушать нашу злую речь.

(«Баллада»)

В стихах Виталия Пуханова есть и ярко выраженная травма, и пути ее преодоления:

Во глубине времен бесовских
Я прятался в штанах отцовских.
Он в них на фронт пешком ходил,
В них Сталина похоронил.
Махал Гагарину слоном,
Выпрыгивая из штанов.
Когда же я совсем родился,
Мне этот бред не пригодился,
А в сорок лет на мне, как жисть,
Штаны отцовские сошлись.
Штаны из страха и железа
Нужны мне стали до зареза.

Пишет Виталий Пуханов и о настоящей травме — наследии СССР, как в недавней подборке, опубликованной в журнале «Знамя»:

СССР был свободным пиратским островом.
С него совершали набеги, отбивали вторжение многоликой Англии.
Делили награбленное равными долями,
То, что оставалось после выплаты инвалидам.

Это была кровавая и трудная свобода,
Где капитаны казнили один другого и резали простых пиратов
За малейшую провинность.

Однажды на острове решили изменить форму свободы.
Но одну свободу нельзя сменить на другую,
Свобода меняется только на рабство.
Дикие необразованные пираты этого не знали [11].

Несмотря на твердость в преодолении прошлого и страха, стихи Пуханова самого последнего времени говорят не о памяти, а о преодолении прошлого забвением:

Однажды они придут и скажут:
Ваши отцы обманули наших отцов,
Ваши отцы отправили наших отцов на смерть.
Наши отцы погибли, мы выросли без отцов.
Те ответят: а мы в чем виноваты?
Сын за отца не отвечает.
Они скажут: вы не знали о делах отцов, но ели горячую пищу, держали ноги в тепле,
Выросли здоровыми и красивыми на хлебе обмана ваших отцов.
А мы росли золотушными с гнилой кровью.
Это непоправимо.
И чего вы от нас хотите, золотушная безотцовщина?
Ваши отцы поверили нашим, были соучастниками преступлений.
Нечего старое поминать.
Следите лучше, чтобы у ваших детей были живы отцы.

Давайте забудем прошлое, тех, кто воспитывались в детдомах НКВД, потеряв не только отцов, но и матерей, учредим, как Наполеон, на площади, где гильотина рубила головы, площадь Согласия (Лубянки?). Не будем больше ходить к Соловецкому камню. Да вот беда: и в новейшее время дети Политковской и дети Бориса Немцова не уследили за родителями. На них перевалим вину за до сих пор не раскрытые преступления? А десятки миллионов, сгинувших в ГУЛАГе, тысячи поэтов — забудем? А Мандельштама? Клюева? ОБЭРИутов? А про Мандельштама вот что пишет Пуханов:

Именем Мандельштама разрушаю этот дом
И этот мост и этот завод.
Именем Мандельштама лишаю хлеба и крова
Тебя и тебя и тебя.
Дочь твою отправляю в проститутки и твою и твою
Именем Мандельштама, мать твою.
И сыновей твоих и твоих отдаю на зарезание именем великого поэта,
Убитого такими как ты, а может дедом лично твоим.
Ты даже имени не слышал его?
Так страдай, спрашивай: за что, Господи?
Страдай, сука, страдай, испей чашу возмездия и приобщись к поэзии [12].

Это стихотворение якобы направлено против тех, кто призывает к мщению именем Мандельштама. В стране благолепия и всепрощения, особливо палачей, осталось только обвинить не наследников Сталина — наследников Мандельштама в цинизме и кровожадности.

В мире, поставленном с ног на голову, в мире, вывернутом наизнанку, мы зачеркиваем, затмеваем Освенцим и ГУЛАГ, но не забываем про травму 1990-х, обличаем неких абстрактных новоиспеченных магнатов, но при этом организуем фестивали и публикуем книги и статьи на деньги вполне конкретного Романа Абрамовича и его жены. Что ж, это тоже своеобразный путь преодоления травмы.

 

Примечания

1. Шатуновский М. Поэтика означаемого // Поэтические чтения на Новой Голландии. Альманах. М.: Арт-Гид, 2017. С. 17.
2. Там же. С. 18.
3. Остров для беспризорных поэтов // Санкт-Петербургские ведомости. 2017. 1 июня. URL: http://spbvedomosti.ru/news/culture/_ostrov_dlya_nbsp_besprizornykh_poetov/
4. Шатуновский М. Поэтика означаемого. С. 19.
5. Пробштейн Я. Неразменное небо // Одухотворенная земля. М.: Аграф, 2014. С. 299–302.
6. Бернштейн Ч. Изощренность поглощения. М.: Икар, 2008.
7. «Правда в теле лжи»: Разговор с Чарльзом Бернстином об 11 сентября, политике поэзии и о поэзии политики // Гефтер. 2015. 11 сентября. URL: http://gefter.ru/archive/15891
8. Варварство / Пер. с англ. А. Драгомощенко // НЛО. № 113 (1/2012). URL: http://www.nlobooks.ru/node/1765
9. Перевод с англ. Александра Заполя при участии автора.
10. Шатуновский М. Поэтика означаемого. С. 33.
11. Пуханов В. На закате Советской империи // Знамя. 2017. № 6. URL: http://znamlit.ru/publication.php?id=6618
12. Эти стихи опубликованы пока только на стене Виталия Пуханова в Фейсбуке, и мне было бы досадно, если бы эти стихи, лишенные глубины и многозначности, свойственные этому безусловно талантливому поэту, были бы опубликованы где-то еще.

Комментарии

Самое читаемое за месяц