Надежда и упование

Философия минус жалость: жизнь с Ницше и без Канта

Карта памяти 22.09.2017 // 4 773
© Фото: Lev Shestov Society

[…] люди на то и люди, чтобы ничего до конца не доводить.
Из письма Льва Шестова сестре Фане, 14.IV.1905

«Апофеоз беспочвенности» (1905) — во многих отношениях самая неудачная книга Льва Шестова (1866–1938). Во-первых, она была дурно принята критикой — и даже относительно благожелательные отзывы содержали серьезное недовольство.

Во-вторых, что более важно, она была не понята — и само время способствовало недопониманию: рассуждения Шестова считывались публикой в ряду общих декадентских, анархистских и тому подобных увлечений. Одним претил его бунт против морали и закона, другим он был приятен — но понимание того, ради чего и отчего бунтовал Шестов, у его оппонентов оказывалось зачастую более глубоким, чем у мнимых единомышленников. Попытка объясниться устно ничуть не исправляла ситуацию: как вспоминала Евгения Герцык об обсуждении книги в московском литературно-художественном кружке, «один […] пожилой bin-vivant в конце прений заявил, что он совершенно согласен с докладчиком и тоже считает, что нужно срывать цветы удовольствия…» [1].

В-третьих, мешал пониманию книги сам ее стиль: если для Шестова это было обретение той формы, в которой его мысль чувствовала себя адекватно и к которой он был близок и ранее, не решаясь совершить последний шаг, все еще придерживаясь видимости систематического изложения, собирая из разрозненных, единичных заметок пасьянс законченного текста, то для публики это представало как подражание Ницше — двойное: по форме и по содержанию.

Оригинал был установлен, соотношение с ним шестовского текста определено, а зачем нужно подражание, когда есть исходник? Зачем нужна местная — если не местечковая — версия того, что создано, доступно и признано в своем достоинстве?

Впрочем, в последнем отношении публика не была совсем неправа — и это делало недопонимание безнадежным. Действительно, Ницше имел решающее, освобождающее значение для Шестова — и как мыслитель, и как писатель. Шестов и вошел в русскую литературу как истолкователь ницшевской философии, как тот, кто сталкивал с последней русских классиков, читал их сквозь призму Ницше, полемизируя, опираясь на него или открывая у них то содержание, которое до подобного прочтения оказывалось недоступным.

Он выступал как интерпретатор — посредник между двумя, ранее радикально разведенными между собой, культурными пространствами, — а теперь осмелился выступить от собственного лица, не говорить «по поводу», а приняться за самое существо дела — своего собственного, личного, как он и писал в трех своих предыдущих книгах. Но в них читателю позволялось принять это за «личный взгляд на…» — и далее сосредоточиться на том, на что, собственно, был направлен этот взгляд: система культурных опосредований позволяла умножать «взгляды». В первой книге, самой робкой из им написанных, Шестов создает целую систему говорения об одном через другое — о Шекспире по поводу книги о нем датского критика Брандеса, который в свою очередь предстает лишь слабым отголоском Тэна, за которым Шестов обнаруживает Канта — позволившего практически обходиться без Бога, отведя тому место в теории, где он никого уже не побеспокоит, — и откуда затем окажется возможным без особых проблем, почти незаметно для самих себя, вынести его окончательно в область личных предпочтений, о которых спор неуместен.

В дальнейшем Шестов вернется к своему излюбленному приему — говорить о своем, разбираясь с другим, ведь свое позволит ему видеть в общеизвестном, хрестоматийном совершенно неожиданное. Он будет усовершенствоваться в своем искусстве «подглядывать», за авторами различая людей, — ловить их на странных мыслях, настойчиво допрашивать, что побуждало их рассуждать, что заставляло так философствовать — ради чего были все эти усилия? Ведь не из чистой радости мысли и не из любопытства-удивления, поскольку каждый из нас знает, что любопытство и удивление — вещи скоропреходящие и, стоит нам хоть немного попривыкнуть к тому, чему мы удивились, мы ищем новый предмет или научаемся получать удовольствие в привычном, радуясь, что ничего не меняется.

Разбирательство с другими, которое вел Шестов, позволяло ему писать и объясняться с читателями, которые не приняли бы — и не приняли, как показала история «Апофеоза…», — его прямого высказывания. Он показывал иного Паскаля, иного Плотина, иного Толстого — и читатель был увлечен этой «другой стороной», но ничто не заставляло его отказываться от лицевой стороны. Здесь Шестов был приемлем для читателя: он «углублял» понимание последнего, за что читатель был благодарен, но все прочее оставалось на своих местах. Разные стороны спокойно оставались сосуществовать, каждое в своем пространстве, — Шестов настаивал на ином, но мало ли на чем настаивает автор, — читатель спокойно может насладиться увлечением и страстью автора, быть признательным ему за горячность, с которой написан текст, но это все «культура», то есть нечто, созданное для комфортной жизни, — блага желаемые, но не обязательные, прожить ведь можно и без них.

Напротив, Шестову как раз всякая «культура» глубоко безразлична: он занят как раз тем, без чего жить нельзя, — это не о «лучшей» или «благой жизни», а о жизни как таковой.

Парадоксальным образом, эта же книга оказалась и самой известной в творческом наследии Шестова: она отнюдь не самая читаемая, как показывает история переводов на другие языки (здесь лидируют две его предшествующие книги — о Толстом, Достоевском и Ницше), но ее заголовок запоминается — кажется, это способствует отмеченному ранее непониманию: читатель не считает нужным идти далее заглавия и беглого просмотра, поскольку вникать в суть шестовских мыслей сложно — и труднее всего именно по «Апофеозу». На эти трудности жаловались даже самые близкие Шестову люди. Так, в письме к сестре Фане от 14.IV.1905 он пояснял:

«Между прочим, “Апофеоз беспочвенности” не имел успеха даже у тех, которые справедливо относились к моим предыдущим работам, никто из моих знакомых, которым я разослал книгу, не ответили мне ни словом. Но стороной я узнал, что все недовольны: и Левин, и Лурье, например. Даже Бердяев, как ты увидишь или уже увидела из его статьи в “Вопросах Жизни” [март 1905], недоволен. Правда, он мне признался, что прочел книгу наскоро, так как она ему была некстати: у него уже сложилась в голове статья по прежним моим работам, а “Ап[офеоз] б[еспочвенности]” немного расстраивал готовый план. Но все же впечатление было не в мою пользу. Володя сказал мне, что ты тоже “не понимаешь”. Так вот тебе совет: прочти статью о Чехове — в ней связнее и проще передано содержание “Ап[офеоза] б[еспочвенности]”. Правда, связность и упрощение обрезывает материал, но зато дает некоторую нить. Мне кажется, что после статьи о Чехове “Ап[офеоз] бесп[очвенности]” будет понятнее [выд. нами. — А.Т.]» [2].

Первоначально, как и сообщает Шестов читателю в предисловии, книга задумывалась как еще одна построенная на сопоставлении двух авторов — после книг о Толстом и Ницше и Достоевском и Ницше — теперь о Тургеневе и Чехове. Собственно, «Творчество из ничего», статья о Чехове, к которой Шестов отсылал сестру, вышедшая в том же году, являлась другой частью этого первоначального замысла. Однако по ходу работы стало понятно, что говорить «через другого» в данном случае не получится: Тургенев оказался совершенно случайным предметом, который пришлось отбросить — и решить не «собирать книгу», а, напротив, сохранить «афоризмы», ту исходную форму, которую имели заметки, вносимые Шестовым в тетрадь [3]. У Ницше Шестов позаимствовал форму — точнее, литературную санкцию на свою собственную форму, ведь фрагменты Шестова очень далеки от ницшевских: именно там, где он пытается подражать Ницше, он наименее удачен и в них лучше всего заметна разница между этими мыслителями. Если Ницше разнообразен и наблюдателен, то Шестов всегда об одном, преследует ровно одну мысль — лишь заходя все с новых и новых сторон, неспособный отвлечься на постороннее. Оттого ему и нет нужды в связности и последовательности, ведь он не нанизывает цепочку рассуждений, его утверждение одно-единственное — необходимость не может обосновать саму себя, ее права не больше прав произвола, чтобы мы приняли ее права, мы уже должны принять ее, чтобы вообще рассуждать о правах, мы уже должны оказаться во власти необходимости.

***

Шестов поздно приходит в литературу: он не собирался быть профессиональным литератором или философом, он стал писать потому, что ему нужно было выговориться. Сын богатого киевского коммерсанта, Исаака Шварцмана, он живет жизнью, вполне типичной для своего круга — второго поколения еврейских детей, вышедших из традиционной среды восточноевропейского еврейства, вошедших в русскую культуру не как «национальную», а, напротив, понимая ее как «большой мир», одно из окон в универсальную культуру, противостоящей ограниченности прежнего кругозора, — как освобождение, а не новые оковы. Отделившись от прежней среды, семья оказывается крепостью: все ее члены, как бы они ни относились друг к другу, какие бы противоречия их ни разъединяли, противостоят всему окружающему миру: сохранение своей религии — способ держаться вместе, быть «своими» — потому что «своим», приняв иную веру, ты для других все равно не станешь, перестав быть своим для тех, кому ранее являлся таковым. Кратко описанная ситуация порождает и особое отношение к «культуре»: последняя есть нечто, способное быть общим для всех людей, оно не имеет отношения к вере, к семье. Так, Лейба Шварцман (затем взявший литературный псевдоним Льва Шестова), по примеру других таких же, как он, еврейских юношей, с благословения отца поступает в Московский университет, на физико-математический факультет, вскоре переведясь на юридический, потом вынужден его оставить, проводит семестр в Берлинском университете и далее оканчивает уже Университет Св. Владимира в родном Киеве, недолго работает помощником присяжного поверенного, помогает в семейном предприятии (и будет заниматься этим вплоть до тех, уже революционных, лет, пока само это дело будет существовать), увлекается, как многие сверстники, марксизмом и пишет «о рабочем вопросе». Быть образованным, культурным, просвещенным человеком не имеет отношения к вероисповеданию: это нейтральная среда, «культурный человек» может быть любой веры — или не иметь никакой, это не имеет отношения к его характеристике как «культурного» — и именно поэтому она далеко не включает всего человека. И в то же время есть другое существование: когда, заболев нервным расстройством и надолго уехав за границу, он в Риме сойдется с Анной Березовской, то вплоть до смерти отца ему придется скрывать эти отношения, жить на два дома: в Киеве с родителями — и в ежегодных поездках за границу, к жене и детям. Семья не имеет отношения к «культуре», то, как жить, определяется никак не универсальным разумом, чужой — даже если это жена сына — никак не может переступить эту границу, «жены» просто не существует, как и ее детей.

Доступные биографические материалы не позволяют сказать с точностью, что именно стало причиной в жизненном переломе Шестова. Возможно, это было нервное расстройство, надолго выдернувшее его из житейской рутины, возможно, нечто иное. Впрочем, на наш взгляд, это не самый важный вопрос, ведь значимость происшедшего определяется не объективной меркой — и то, что становится событием для одного, не имеет какого-либо особого значения для другого. В конце концов, как писал Шестов в своей первой книге, мы ничего не знаем из биографии Шекспира, что позволило бы нам объяснить его творчество: когда обычно мы говорим, что плохо знаем его жизнь, то имеем в виду не отсутствие сведений — они ведь собраны, и в количестве весьма изрядном, а то, что все эти знания оставляют нас там же, где мы были до того. До некоторой степени это можно сказать и о Шестове: его биография мало что способна объяснить нам в его философии. Его жизненная рамка позволяет нам понять недоверие, отстраненность по отношению к «культуре», «науке», большим всеобъясняющим словам, но такая отстраненность достигается, во-первых, и из других положений и, во-вторых, она никуда сама по себе не ведет: недоверие остается простой дистанцией, сомнением — старанием избегать обманывать других теми идеями, в которые не веришь сам.

Шестов всегда писал об одном — и это «одно» было своим, не придуманным, а живым, непосредственным: «Не человек выбирает себе идеи, а идея овладевает человеком фатально, против его воли, с непреодолимой, чисто стихийной силой» [4]. Поэтому, кстати, не слишком осмысленно подробно перечислять влияния на него тех или других авторов: читал он многих, знал многое, но во всем этом искал своего, прояснял свою собственную мысль, а не жил чужими идеями. На одном только моменте позволим себе остановиться — на вопросе о влиянии Ницше. Как уже отмечалось, Ницше помог Шестову найти свою литературную форму — и он же дал ему во многом смелость говорить о своем, он дал ему слова, в которые легче было поместить собственное. С годами, впрочем, Шестов сумеет освободиться от этой формы. В дневнике он запишет 8.X.1919:

«Не надо иронии — надоела. Не надо пафоса — в нем искусственность, он ничего не дает. Не надо спокойствия — оно симуляция. Что же надо? И вопросы надоели, и ответы — фальшивые. Стало быть, не писать. Это возможно. Но не думать — нельзя» [5].

Писать он не перестанет: в эмиграции, с 1920 года и до кончины, он напишет едва ли не больше, чем за двадцать с лишним предэмигрантских лет, — во многом уже не ради того, чтобы высказаться, а по необходимости, ради того, чтобы было на что жить. Но в эмигрантских текстах его голос станет гораздо более ровным, выдержанным: Шестов не откажется от пафоса, но сумеет достигать его, не повышая голоса, он найдет других учителей, помогающих ему говорить о своем, — от Ницше и Лютера он уйдет к Паскалю и Кьеркегору. Но суть дела останется той же, что была изначально: свою первую книгу, «Шекспир и его критик Брандес», Шестов пишет, еще только едва зная о Ницше [6], — в дальнейшем он многое пересмотрит, опираясь на Ницше, но это будет уточнение, а не новое начало.

Как для Ницше противником был Сократ — этот афинский «декадент», забалтывающий всё и вся, так для Шестова враг — Кант. Отнюдь не потому, что сказал нечто, перевернувшее мир, — напротив, он главный враг именно потому, что «философскими словами повторил то, что говорят все» [7]. Бог превратился в «добро», а «добро» — это набор правил, как поступать, что делать, как чувствовать. Проблема ровно в одном: все это не имеет никакого отношения к тому, что делать, если нет выхода, — что делать перед неизбывной бедой? «Добро» попросту отворачивается, не желает замечать трагедии. Как Тургенев, спешащий завершить рассказ о казни Тропмана рассуждениями по «вопросу о смертной казни», демонстрирующий надежду быть полезным как литератор и, быть может, послужить если и не тому, чтобы люди перестали казнить друг друга, то хотя бы не делали этого публично — пусть убивают, но хотя бы не на глазах. Казненный, убитый старательно забывается самим Тургеневым, отмахивающимся от него в заключении: зачем о нем рассуждать, случившееся непоправимо. А раз так, то с непоправимым можно сделать лишь одно — забыть об этом, думать о том, что может «принести пользу», об «уроках, которые можно извлечь».

Кант — как и весь «идеализм», с которым враждует Шестов, — стремится лишь к одному: объяснить, сколь разумен мир — а раз разумен, то и справедлив. Все происходит как должно — бессмысленно жаловаться, гневаться, стенать и биться головой о стену. Если некто вздумает вести себя так, это лишь свидетельство его неразумия, временного или постоянного. Его остается лишь пожалеть, но все эти жалобы и все эти крики не имеют никакого отношения к смыслу: смысл объективен, он не зависит и не учитывает человеческих желаний. Разумному человеку надобно принять мир таким, как он есть, — и в конце концов все происходит по справедливости. Ведь и правда: тысячи лет уже люди пытаются убедить себя, что высшее есть истина, благо и прекрасное, — и в пределе они совпадают.

«Материализм» или «позитивизм» в логике Шестова — предпочтительнее «идеализма» [8], ведь первые говорят о том, что взывать к миру о справедливости бесполезно, нет предустановленной гармонии, в былых или нынешних страданиях мы можем утешиться тем, что они приведут в будущем к счастью, но сами страдания никуда не денутся: умершие умерли и для них на этом все закончилось, никакое последующее воздаяние за несправедливость не отменит ее. Жизнь сама по себе бессмысленна: она может стать осмысленной, но никто не дает гарантий, конкретный человек случаен, с ним происходит то, в чем нет никакого смысла.

Но «идеализм» утверждает иное: он настаивает, что мир осмыслен в целом и в каждой своей части, все происходит благим образом. Иначе говоря, ему нет дела до человека — он озабочен общим итогом: этика Канта занимается «преступлением», но никак не «преступником» [9], преступление наказано — возмездие совершилось, баланс сошелся. Но ведь само преступление никуда не исчезло — оно остается реальным, бывшим.

Протест Шестова — не против морали или науки, или, если угодно, против них — в их стремлении поглотить человека, объяснить все так, чтобы лишить его свободы — свободы протестовать, свободы требовать смысла или вопить о бессмысленности. В своей первой книге он пишет: «“Почему” его уже не удовлетворяло. Он спросил себя: “Зачем?”» [10]

Наука, мораль — они просто о другом. «Категорический императив» — это полиция [11], он «есть лишь регулятор человеческих поступков, и его роль — чисто внешняя; его сила полезна в том смысле, в каком полезна бдительность предупреждающих и пресекающих преступления органов полиции» [12]. Наука полезна, мораль полезна, но ведь мораль претендует на большее, ссылаясь на науку, люди склонны полагать, что говорят о реальности, — и то, что за пределами науки, объявляется несуществующим, то, что за пределами морали, объявляется бессмысленным:

«Наука полезна — спору нет, но истин у нее нет и никогда не будет. Она даже не может знать, что такое истина, и накопляет общеобязательные суждения. Между тем, по-видимому, существуют и всегда существовали ненаучные приемы отыскания истины, которые и приводили если не к самому познанию, то к его преддверию, но мы так опорочили их современными методологиями, что не смеем и думать о них серьезно» [13].

Ведь ни наука, ни мораль ничего не скажут нам о том, что нужно конкретному человеку — смысл, оправдание его существования, они не умеют утешать иначе, чем принуждая и лишая голоса. Морали нет дела до конкретного человека, как и полицейскому уставу, но полицейский устав не утверждает, что нет ничего за его пределами, он не претендует на человеческую душу. Категорический императив — «внутренняя полиция, соответствующая полиции государственной. От человека он, совсем как свод законов, требует только повиновения. Ослушников казнит без пощады, послушных награждает. Объяснений он не дает никаких, кроме ссылки на свои законы» [14]. В «Шекспире…» Шестов еще надеется найти другие законы — там, где лишь «случай», бессмыслица, там Шекспир «показывает нам закон», «случая нет, если трагедия Лира не оказалась случаем» [15]. В «Апофеозе…» Шестов додумывает до конца: закон, любой закон, независимо от того, кто его провозглашает — наука, мораль или полиция, — общая норма, закон не дает нам смысла — он лишь утверждает, что так обстоят дела и никак иначе они обстоять не могут или не должны. Для надежды не может быть доказательств — ими можно только оправдать то, что есть: надежда, вера — вопреки, а не благодаря. И спор с разумом, затеянный Шестовым, — это спор доказать разуму средствами самого разума его ограниченность, его собственную беспочвенность. А если разум беспочвенен, то надежда возможна: «Если есть Бог, если люди — дети Бога, то, стало быть, можно ничего не бояться и ничего не жалеть».

 

Примечания

1. Герцык Е.К. Воспоминания. P.: YMCA-Press, 1973. С. 104.
2. Баранова-Шестова Н.Л. Жизнь Льва Шестова. В 2 т. Т. I. Париж: La Presse Libre, 1983. С. 80.
3. Рукопись незаконченной книги сохранилась и была опубликована в 1982 году издательством «Ардис» под редакторским заглавием «Тургенев».
4. Шестов Л.И. Добро в учении гр. Толстого и Ф. Ницше. (Философия и проповедь) // Шестов Л.И. Собрание сочинений. В 6 т. Т. II. СПб.: Шиповник, 1911. С. 169.
5. Цит. по: Баранова-Шестова Н.Л. Указ. соч. С. 277.
6. См.: Баранова-Шестова Н.Л. Указ. соч. С. 25; ср. немногочисленные отзывы о Ницше в тексте «Шекспира…».
7. Шестов Л.И. Шекспир и его критики Брандес // Шестов Л.И. Сочинения. В 2 т. Т. I. Томск: Водолей, 1996. С. 209.
8. См.: Шестов Л.И. Начала и концы // Шестов Л.И. Сочинения. В 2 т. Т. II. Томск: Водолей, 1996. С. 210.
9. Шестов Л.И. Шекспир… С. 208–209.
10. Там же. С. 44.
11. См.: Там же. Гл. XXVIII.
12. Там же. С. 209.
13. Шестов Л.И. Апофеоз беспочвенности. Опыт адогматического мышления // Шестов Л.И. Сочинения. В 2 т. Т. II. Томск: Водолей, 1996. С. 134 — ср. с аф. 106 ч. 1 «Апофеоза…».
14. Шестов Л.И. Шекспир… С. 201.
15. Там же. С. 183.

Комментарии

Самое читаемое за месяц