Александр Ф. Филиппов
«Сильное государство» как проблема и вызов для России
«Закон и порядок» в России: гипотезы к размышлению
© Фото: Chris Beckett [CC BY-NC-ND 2.0]
Выступление на семинаре Института гуманитарных наук (Вена, 21–22 сентября 2017 года).
1. В последние годы в российской публицистике все чаще встречается известная формула немецкого социолога Макса Вебера «монополия на легитимное насилие». Ее используют после тревожных политических событий, сопряженных с насилием или угрозой насилия, она приобрела характер очевидности, о которой, однако, не вредно напомнить. Но кому и зачем? Вебер ее сконструировал примерно сто лет назад, когда он давал определение государства. Государство, говорил Вебер в речи «Политика как призвание и профессия», — это определенного рода сообщество, которое на определенной территории с успехом претендует на то, чтобы монопольно использовать легитимное физическое насилие. Он еще называл государство союзом, и сейчас мы отвлечемся от разницы между союзом и сообществом, чтобы сосредоточиться на главном. Итак, насилие — это средство для навязывания порядка людям, живущим на определенной территории. Навязывает его государство, то есть члены сообщества, или союза, некоторого объединения, в котором действует штаб управления, бюрократическая машина. Именно этот штаб фактически распоряжается средствами насильственного навязывания порядка. Остальные люди подчиняются ему, потому что у них нет таких средств насилия и потому что они верят в легитимность власти, не оспаривают справедливость и правомерность того, что не все они, а только группа, общность имеют в своем распоряжении такие средства. Зачем в России вспоминают формулы Вебера? Попробуем исходить из того, что упоминание о легитимном насилии является не прихотью публицистов, но реакцией на проблемы самого государства. Что это значит здесь и сейчас? Россию иногда сравнивают с Веймарской Германией, может быть, дело как раз в этом? Ведь Вебер говорил о монополии на легитимное насилие как раз тогда, когда Германия становилась Веймарской! Насколько обосновано это сравнение?
2. В Веймарской Германии, как и в других странах, где внутренняя политическая ситуация была неустойчивой, монополию государства ставили под сомнение политические силы, отчасти легальные, спорящие в парламенте, а отчасти — полулегальные, обладавшие собственными вооруженными формированиями. Часто они, как когда-то говорил про тактику большевиков Ленин, сочетали легальную работу с нелегальной. Государство имело формальное право, но не имело реальной способности использовать свою монополию. Я уже не говорю о внешних силах — ведь Германия была побежденной страной, ее оккупировали, и некоторые нелегальные вооруженные организации позже возникали именно для того, чтобы противодействовать оккупации. Стоит ли сравнивать эту ситуацию с российской в наши дни? После Первой мировой в Германии государство было лишь одной из сторон в гражданской войне, конечно, стороной более могущественной в периоды относительного перемирия, но все-таки не устоявшей в бурные времена и превратившейся в добычу нацистов. Почему же оно было слабым? Среди ответов на этот вопрос заслуживает внимания и такой: сам по себе аппарат, бюрократия были в порядке, армия не была развалена, но государственная машина страдала от недостатка легитимности. Главный ее источник — демократические выборы, но немецкий народ был внутренне дезорганизован, разорван конкурирующими политическими силами, а потому не мог сообщить единство воли своим представителям. В свою очередь, политики рассматривали аппарат как машину, которая будет служить каждому, и старались просто встать во главе ее, не задаваясь вопросом о собственных резонах порядка у тех, кто его реализовывал. Государственная машина не смогла выработать собственной идеи порядка, а победившая политическая сила — нацисты — в конечном счете погубила само государство.
3. Мы видим, что нам в этом смысле нечего опасаться. У нас нет такой резкой и опасной политической конкуренции в области легальной политики, у нас есть внятное большинство, репрезентированное через выборы. Легальные партии и движения готовы участвовать в воспроизводстве политики в том виде, в каком она сложилась сейчас. Если в Веймарской Германии государство не смогло стать сильным, то в современной России оно кажется достаточно сильным, чтобы не бояться ни легальных, ни нелегальных соперников. А раз так, мы можем повторить поставленный в начале вопрос: зачем твердить, что только государство — монополист легитимного насилия? Ответ, который я хочу дать, прост и может быть истолкован как свидетельство односторонности: государство в России находится в ловушке своей собственной силы. Любые случаи насилия или проявлений иной нелегальной активности практически всегда истолковываются как фактически инспирированные или поддержанные государством. Широко распространены подозрения, что государство не является единым аппаратом, машиной, части которой действуют всегда согласованно. Скорее может казаться, что некоторые части его вовлечены в полулегальную или нелегальную активность, что группы заинтересованных лиц превращают его если и не целиком, то отчасти в ящик с инструментами для своекорыстных действий. У него нет никакой цельности, и если во времена перестройки признаком большой проницательности было усматривать за идеологией прогрессизма интерес партийных аппаратчиков и государственной бюрократии как единой группы, нового класса, то теперь это показалось бы архаичным воззрением. Современные правители как на позициях внутри, так и вне собственно аппарата вовсе не являются единой группой или даже малым числом таких групп. Скорее — судя по тому, что наблюдается на поверхности, — это сложно устроенная и многообразная сеть, погруженная в безопасную внешнюю среду, но раздираемая изнутри соперничеством. Мы можем лишь с осторожностью предполагать, что производители оружия и производители образовательных услуг, индустрия развлечений, нефтяники, аграрии и торговые сети не всегда имеют одни и те же интересы. Внедрение в конкретику здесь было бы поспешным. Однако мы не можем не видеть, что в публичную дискуссию, в неоспариваемую и незапрещаемую аналитику вошли выражения вроде «борьбы кланов» и тому подобное. Суды и аресты высоких чиновников и генералов часто объясняют не столько криминальным характером вменяемых им действий, сколько именно борьбой кланов и подсистем. По идее, при наличии столь многообразных частных интересов, должен быть явлен также интерес всеобщий, то есть то, что объединяет всех и ради чего, как предполагается, во многом и существует машина современного государства. Таким образом, не столько уличная политика или тем более не партийная борьба вокруг парламента или важных постов позволяет судить о нарастающем напряжении, сколько личные судьбы, увольнения, аресты и — мы не должны забывать также об этом — моральная и религиозная уязвимость публичных фигур. Сложность любого непредвзятого описания актуальных событий в России состоит именно в том, что почти любые из них имеют два измерения: очевидное значение и смысл и второе, которое может только подразумеваться. Это в долгосрочной перспективе означает тупик в легитимации политических институтов: смысл их становится все менее определенным. Именно ясность, определенность, возможно, становится лозунгом момента, но при этом оформиться до сих пор она не смогла.
4. Те, кто повторяет в наши дни слова Вебера, не столько воспроизводят очевидности, сколько говорят: нам нужно, наконец, одно государство, машина в строгом смысле слова, части которой не боролись бы одна с другой. Речь идет о восстановлении единства. Если бы мы более походили на Веймарскую Германию, достаточно было сказать, что средства насилия должны быть снова экспроприированы у тех, кто пытается пользоваться ими помимо государства, и монополизированы (заново монополизированы) им. Но как это возможно? Ведь если бы у государства было достаточно сил, сама ситуация не возникла бы. А почему оно слабое? Оно ослабло и уступило часть средств насилия другим. Это касается и легитимности. Теоретически только государство располагает особой, уникальной легитимностью. А практически соперничество разрывающих его сил демонстрирует, что и в этой области оно перестало быть монополистом, ему доверяют меньше людей и в меньшей мере, чем это необходимо для надежного порядка. Чтобы удержать страну от революции и гражданской войны, нужен дополнительный мотив, который появляется (если появляется) у большинства и перевешивает другие мотивы. Этот мотив — само существование порядка, то есть уверенность в том, что мир и законность в любом случае лучше беспорядка, иначе говоря, даже представляющийся невыигрышным и несправедливым порядок лучше войны всех против всех. Из этого представления о легитимности нейтрального государства, в качестве реакции на беспорядок и слабость, появляется идеология авторитарного правления, идея сильного государства, которое побеждает соперников и возвращает себе монополию. Политическая реакция приходит с идеей порядка. Проблема здесь только одна: идеологически не окрашенный, прагматичный порядок «Левиафана» — это утопия. Порядок — это всегда конкретный политический порядок, а не совершенство нейтральной машины безопасности и благополучия. Идея сильного нейтрального государства может быть составляющей идеологии или даже центральной для нее, пока идет борьба, но она никогда не остается такой надолго, потому что мир и безопасность достаточно хороши как мотивы на фоне опасностей, но их недостаточно для постоянной легитимации уже установившегося порядка. Мир как мир — все равно, какой, — кто в это поверит, если только не мечтает избавиться от изматывающей войны? Но мы-то не в Германии! Вернемся к основному аргументу.
5. Если государство, во-первых, не едино, а во-вторых, не во всех операциях легально, то напоминание о монополии на легитимное насилие и призыв к единству государства как машины порядка имеет троякий смысл: a) государство должно быть в большей степени единым, функционирование отдельных его институтов, действия и высказывания отдельных чиновников не должны противоречить друг другу; b) государство должно действовать исключительно в сфере легальности, в том числе легального насилия, государство не может сочетать легальное с нелегальным, это разрушительно для его легитимности; c) государство должно быть нейтральным, то есть ставить закон и порядок выше любого интереса, в том числе интереса, оформленного в виде господствующей идеологии, в особенности в отсутствие господствующей идеологии и конституционной возможности объявить идеологию господствующей. Но там, где нет официальной идеологии, все равно остаются руководящие идеи. Мы живем в среде конкурирующих идей и попыток подкрепить идеи насилием, а не наоборот. Именно поэтому вопрос об идеях тех, кто господствует, является снова — как и всегда — вопросом о господствующих идеях.
6. В общем, идея сильного государства — монополиста насилия — могла бы выглядеть как часть антилиберального проекта, только надо понимать, как он мог бы выглядеть. Если государство и гражданское общество — это две разные сферы, то сильное государство могло бы, кажется, создавать прочную рамку, внутри которой возникали бы разные формы самоорганизации общества, но зависимость этой прочной политической рамки от событий общества была бы минимальной. Извне, для общества, государство бы выглядело как некий остров или крепость порядка — неведомого порядка, напоминающего, скорее всего, о «Замке» Кафки. Эта идея крепости или замка, навязывающего порядок безвластным гражданам даже помимо их воли, в общем, сколько можно судить, не совсем чужда некоторым участникам политической жизни и членам государственных машин. Что это значит? Что в формуле «закон и порядок» происходит разрыв и порядок ставится выше закона. Какие бы законы ни принимались, порядок все равно важнее. Закон — это формула легальности, но порядок важнее. Какой порядок? Можем ли мы быть уверены в том, что соперничество внутри замка не связано также с разными идеями порядка или идеями разных порядков? Разумеется, ни одна война не длится вечно, и сильнейшие победят, но будет ли торжество порядка одним и тем же внутри и вне замка? Мы пока не можем ответить на этот вопрос.
7. Что такое порядок? Для социолога это всегда порядок ожиданий. Там, где порядок успешно навязан, мы ожидаем события определенного рода и будем разочарованы, если наступят не они, а совсем другие. Речь идет не об отдельных ожиданиях, например послушания в ответ на приказ, но о принципе ожиданий. Порядок — это принцип, идея, а не просто событие отдельного повиновения силе. Мощь сильного института, каким хотели бы его видеть многие граждане, состоит в том, чтобы формулировать принципы желаемости ожиданий, которые будут, в виде порядка, навязаны им. Опасность момента состоит не только в борьбе оторвавшихся механизмов, но и в пустоте идей порядка. Пропаганда сильного государства хороша до тех пор, пока не обнаруживается, что идея порядка предполагает лишь силу как силу, то есть не содержит принципа и не означает ничего, кроме ожидания произвольных команд. Она должна быть переформулирована и в замке, и вне его, она должна объединять членов союза-общности государства, чтобы они могли действовать не только силой, но и легальностью — потому что не будет силы, способной эту легальность оспорить.
Комментарии