Михаил Гефтер: Холокост, совесть

Но если Холокост не просто трагедия, если определение трагедии слишком мало для него, тогда что же он такое? М. Гефтер находит единственное слово — «опыт».

Методология 20.07.2011 // 1 475

МИХАИЛ ГЕФТЕР: ХОЛОКОСТ, СОВЕСТЬ

Виктор Малахов
/Київ/

Настоящие заметки посвящены выдающемуся историку и мыслителю Михаилу Яковлевичу Гефтеру. Это не значит, что они — о нем и о его творчестве; для этого у их автора нет достаточных знаний. Способ посвящения здесь иной: через со-размышление над теми острейшими вопросами, устремленными в будущее прозрениями, которые мы в изобилии находим в текстах М. Гефтера, характеризовавшего себя «человеком вопроса». Он оставил нам прежде всего дар своей пытливой, совестливой мысли; восприятие этого дара невозможно без уважительной полемики по поводу существа выдвинутых им идей. Есть также время задавать вопросы и время на них отвечать. Сегодня мне представляется неизбежным риск отвечания, по крайней мере, на некоторые вопросы, самая формулировка которых десятилетие-полтора тому назад требовала незаурядного интеллектуального мужества. Однако об этом позже.

Прежде всего — несколько соображений по поводу подхода М. Гефтера к теме Холокоста, одной из центральных тем не только его научных и практических занятий (как президента НПЦ «Холокост»), но и, можно с уверенностью предположить, всего его духовного и нравственного опыта. Мне кажется, гефтеровские идеи все еще редко находят адекватный отклик и продолжение в нынешней литературе о Холокосте. Позволю себе остановиться на некоторых из них.

Во-первых, у Гефтера чрезвычайно выразительно представлен тезис о всеобщности Холокоста, направленного, как и любой геноцид, «против всех» (Гефтер М. — с. 265, 274, 290 и др.)1: всечеловеческой трагедии, жертвой которой стал конкретный народ. Оба полюса такого понимания для Гефтера принципиально важны. Тем не менее, смысловое ударение им ставится именно на всеобщности произошедшего, причем ставится с хирургической точностью: говоря об уроках Холокоста, мыслитель призывает грядущие поколения отрешиться навсегда от «избранности в страдании» (с. 46. Ср.: с. 266, 272, 274).
Трудно переоценить актуальность этой позиции Гефтера. Действительно, осмысление Холокоста — а у нас оно разворачивается как раз в настоящее время — не может не ставить еврейское сознание перед неизбежностью жесткого выбора: либо рассматривать Холокост как трагическое подтверждение избранности еврейского народа, его особого пути и положения, которых он должен неукоснительно придерживаться и впредь, — либо осознать это страшное событие как историческую точку в нарративе избранности, самоутверждения и отталкивания от других человеческих общностей. Нельзя не видеть, какой вклад в становление идеи национально-религиозной избранности (притом избранности, причастность к которой определяется не в последнюю очередь собственно биологическим фактором) внесло само еврейство. Поэтому закономерен вопрос: если «гетто избранничеств» (выражение М. Цветаевой, употребленное ею в иной связи, но точно подходящее сюда) как тысячелетний архетип существования евреев в христианской Европе, было расстреляно нацистами — следует ли возрождать его вновь или необходимо искать иные, не обремененные трагической исключительностью способы утверждения своей идентичности в нынешнем Мире миров? Вопрос этот обойти невозможно, и, повторяю, Михаил Гефтер предлагает на него свой, вполне определенный ответ.

Во-вторых, не менее глубокой и существенной представляется и затронутая М. Гефтером тема «страшной связи, соединяющей всех внутри этой трагедии» (с. 39) — жертв, вольных и подневольных палачей, обслугу, свидетелей… Связь эта в ее исторической уникальности порождена, как можно предположить, тем — и это делает ее особенно страшной, — что масштабы и запредельная технологичность Холокоста словно бы выдавливают собственно человеческие характеристики его переживания и осмысления за пределы индивидуального бытия конкретных участников — в область всеобще-»родовых» отношений и судеб. Так уже многократно было отмечено (и Гефтер вновь и вновь обращается к этой теме), что Холокост дегуманизирует и обессмысливает самое человеческую смерть. Но это так на индивидуальном уровне; в контексте же исторической судьбы еврейского народа массовое уничтожение людей в Холокосте вновь, как ни страшно это звучит, обретает смысловые очертания, «вписывается» в этот контекст — естественно, по-разному для восприемников различных точек зрения на эту трагедию.

Точно так же каждый индивид, попавший под колеса нацистской машины уничтожения, мог более или менее активно сопротивляться своей участи, однако в любом случае объектом насилия и растерзания оставался народ в целом. Отсюда — хотя необходимо учитывать и другие известные факторы — специфический послевоенный, засвидетельствованный многими воспоминаниями, стыд быть евреем — стыд, витающий над индивидуальным опытом личности как предваряющая его трансцендентально-экзистенциальная предпосылка.

В-третьих, наконец, самое понятие «трагедия» — хотя как его избежать в разговоре о Холокосте? — представляется Гефтеру не соответствующим истинным масштабам произошедшего (см.: с. 17, 33 — 34, 42 — 46). Холокост выходит за рамки трагедии, ибо не оставляет места для катарсиса — классического очищения души через страх и сострадание, требуя взамен от ныне живущих совместного причащения жертвам, что отнюдь не делает их собственное бытие более легким и просветленным. Думается, отмеченное Гефтером отсутствие катарсиса стало вообще характерной особенностью переживания человеческих катастроф современным сознанием, разуверившимся в суде истории2 и неизбежном торжестве исторической справедливости, — как, впрочем, и явление катарсиса, так сказать, авансированного, предшествующего неотвратимому удару судьбы вместо того, чтобы, в согласии с классическими канонами, следовать за ним. «Светлый ужас» любви в варшавском гетто накануне общей гибели (см.: с. 45– 46) — именно такой похищенный у будущего катарсис, ощущение, если не осознание которого глубоко вошло в плоть и кровь современной культуры.

Но если Холокост не просто трагедия, если определение трагедии слишком мало для него, тогда что же он такое? М. Гефтер находит единственное слово — «опыт». Вводит его в обсуждение темы Холокоста, отчетливо понимая, что в данной связи оно может звучать кощунственно (см.: с. 34 — 39), и, тем не менее — вводит: «…признаюсь, другого слова у меня нет» (с. 34).

Автору этих строк уже приходилось писать, анализируя этическую концепцию Э. Левинаса — а можно бы вспомнить и Варлама Шаламова, и Константина Воробьева, — о негативном опыте, опыте, который невозможно ассоциировать с совершенствованием человека, опыте, который люди вообще не должны были бы иметь; опыт Холокоста именно таков3. И, тем не менее, поскольку он у нас есть, к нему необходимо относиться серьезно — так человек может хранить осколок, убивший когда-то его отца. Мертвые есть мертвые, к жизни их не вернуть, но как мертвые, они должны быть живы для нас, присутствовать в нашей собственной жизни. Память о «живых мертвых» (см.: с. 34, 55, 103, 226) — не только знак беды, предостерегающий от повтора ужасной бойни, но и их, ушедших, собственное, пусть непоправимо сокращенное присутствие в мире. И Гефтер вновь и вновь говорит о необходимости сбора и сохранения всех индивидуальных свидетельств о Холокосте, унаследовании «всех без исключения человеческих опытов» (с. 103. Ср.: с. 223); как президент Центра «Холокост», он призывает «к систематическому и целенаправленному сбору документальных материалов, по крупице восстанавливая смертный путь миллионов людей — всех и каждого в отдельности. Должны быть употреблены в дело все ресурсы устной памяти, способной извлечь из небытия последние слова и движения души, донести до нас хрупкую и неистребимую человеческую связь на пороге гибели» (с. 265. Ср.: с. 273).

Однако возвратимся к нашему исходному пункту. Сознательная позиция Гефтера состоит, повторяю, в том, чтобы задавать вопросы. Основной из них относительно Холокоста: возможен ли повтор? Если отважиться на попытку ответа, на исходе 2001 года представляется, что буквальное повторение, пожалуй, уже невозможно — невозможно, поскольку ушли в небытие объективные условия, необходимые для того, чтобы существовала и функционировала система тоталитарного манипулирования человеческим сознанием и поведением. Холокост в этом смысле — преступление ХХ века. Однако остается открытой возможность катастрофы принципиально иного, непредвидимого нами сегодня характера: в этом смысле отмеченный Гефтером феномен «неготовности к ужасному», к «катастрофическим срывам в небытие» (с. 279, 33) заслуживает особого рассмотрения, о чем — несколько ниже.

Второй вопрос в связи с Холокостом, который непрестанно тревожил М.Я. и требует и от нас осмысления и ответа, — это вопрос об эхе Катастрофы: как жить памятью о ней в нашем нынешнем мире?

По словам Гефтера, вопрос о бытии после Холокоста принадлежит к таким, которые требуют «переменить не взгляд на жизнь, а саму жизнь» (с. 29). Нельзя не видеть, что для самого М.Я. проецирование опыта и отзвука Холокоста на реалии послевоенной и современной России вылилось в одну из кардинальных жизненных и духовных проблем. Гефтер — антифашист, последовательный критик тоталитаризма и ксенофобии, Гефтер — инакомыслящий и инакоживущий — слишком определенная фигура общественной жизни недавних лет, чтобы от нас здесь требовалось дополнительное освещение этих его позиций. Его тексты обличают в нем особо значимую для отечественного интеллигента чуткость к изначальной простоте ситуации травли, дар деятельной солидарности с гонимыми. Все это, безусловно, заслуживает глубокого уважения.

Я бы, однако, хотел отметить здесь и иную чуткость, также несомненно присущую М. Гефтеру. Признаться, мне не особенно по душе, когда в речах наших соотечественников о советской поре их жизни доминируют металлические интонации. Да, у Гефтера сказано все необходимое о том, что представлял собою советский строй и как неизлечимо уродовал он преданных ему людей. Да, личное отношение М.Я. к Сталину и сталинщине абсолютно прозрачно. Однако при всем этом гефтеровские размышления о советском прошлом, о жизни и заблуждениях людей его поколения явственно превозмогают глубокую личную боль и тоску. М. Гефтер признает, более того — провозглашает собственную ответственность за это прошлое, вытекающую из чувства причастности судьбам великой и страшной страны. Отказываясь от «духовного комфорта непричастности» (с. 242), он исповедует долг быть наследником всех — «в том числе и злодеев. Иначе не забыть злодейства, первые шаги которого не устрашают и кажутся даже оправданными великими помыслами» (с. 55). Иначе — можем мы добавить в русле гефтеровской мысли — признание ошибок и преступлений прошлого легко может выродиться в новую жестокую поляризацию «правых» и «виноватых», инспирировать новый виток безысходного человеконенавистничества.

Комментарии

Самое читаемое за месяц