Грегори Властос
Сократ и Вьетнам
Мы публикуем размышления крупнейшего антиковеда ХХ века Грегори Властоса о том, может ли интеллектуал, выполняющий долг перед образованным сообществом и при этом стремящийся создать безупречный научный язык, совершить этическую революцию.
Обращение к выпускникам отделения классических и современных языков и литературы Калифорнийского университета в Беркли, 20 мая 1987 года. Опубликовано в: Vlastos G., Burnyeat M. Socratic Studies. Cambridge University Press, 1994. P. 127–133; перевод (кроме цитат): Ольга Алиева, 2012. Публикуется с разрешения издательства Cambridge University Press.
От редакции. Тема человеческого поражения — одна из центральных для М.Я. Гефтера. Но политическое поражение для него — только один тип ущербности, недостаточности личности. Есть разные поражения. И именно интеллектуальное поражение может стать той позицией, которая кристаллизует новое понимание политической жизни. Пораженчество интеллектуала может рассматриваться различно: как попытка смягчить реальное историческое поражение или как попытка создать новый политический язык, когда старые формулы уже не могут описывать изменившуюся реальность. В случае Сократа, как считал один из крупнейших антиковедов ХХ века Грегори Властос, мы должны видеть соединение двух тактик. Уклоняясь от прямого влияния на политику, которое могло бы породить новые конфликты, Сократ стремился смягчить общий позор своей страны и создать новый этический язык описания конфликта, отличающийся от прежнего инструментального языка, который культивировали риторы. Но, как думает Властос, такая тактика Сократа, будучи революцией политического языка, не стала революцией этического сознания — безупречная личная этика Сократа не стала императивной для его сограждан. Властос размышлял о том, может ли интеллектуал, выполняющий долг перед образованным сообществом и при этом стремящийся создать безупречный научный язык, совершить этическую революцию. Очевидным оказывается, что такая революция требует нового сообщества — сообщества друзей, границы которого могут совпасть с границами политических решений. Показательно, что Властос не считал Сократа создателем кружка политической элиты: слишком очевидно для него было, что пока элита не может изменить вектор текущей политики, она остается элитой авантюристов, а не политиков. Никакие военные успехи Алкивиада не могут изменить сам стиль афинской внешней политики, даже если Алкивиаду и его друзьям уже понятны провалы этой политики. Кружок понимающих не сразу становится кружком действующих. Но интеллектуалу важно давать себе отчет в том, когда именно этот переход происходит.
Слова, которыми завершается сцена смерти Сократа в «Федоне», хорошо известны:
«Таков, Эхекрат, был конец нашего друга, человека — мы вправе это сказать — самого лучшего из всех, кого нам довелось узнать на нашем веку, да и вообще самого разумного и самого справедливого».
Был ли Сократ действительно так хорош? Нигде в обширной литературе о Сократе я не встречал такой постановки вопроса. Я задаю его, прекрасно понимая, что во всех сочинениях Платон изображает своего учителя как человека, непревзойденного в отношении трех наиболее почитаемых греками добродетелей: храбрости, разумности, благочестия. Он подчеркивает последнюю точно так же, как и другие две, выстраивая на этом защиту против обвинений в нечестии, из-за которых Сократ был осужден на смерть: занятия философией для Сократа — это упражнение в благочестии длиною в жизнь, послушание дельфийскому божеству, приказавшему ему философствовать и «испытывать самого себя и других» [1]. Платон дает понять, что именно непреклонная решимость следовать божественному повелению стала причиной осуждения Сократа; прибегни он к услугам «внутреннего цензора», его бы признали невиновным.
Так что в отношении этих трех качеств образ Сократа у Платона совершенно безукоризнен. Но как насчет ударной в эпитафии реплики: «самый справедливый»? Платон настолько убежден в безупречности своего Сократа на сей счет, что [в «Горгии»] его герой признается: на божественном суде в подземном царстве он предстанет в уверенности, что «никогда и ни в чем не был несправедлив — ни перед людьми, ни перед богами» [2]. Допустим, мы достоверно знаем, что Сократ никогда не нарушал личных обязательств. И все же мы можем спросить: а как насчет обязательств перед городом? Стоит ли верить Платону, что и в этом Сократ безупречен? Думаю, нет.
Как гражданина Афин, Сократа следует судить на основании того сугубо афинского критерия, который озвучивает у Фукидида Перикл в «Надгробной речи»:
«Мы одни считаем не свободным от занятий и трудов, но бесполезным того, кто вовсе не участвует в государственной деятельности» [3].
Делом всей жизни для Сократа стало спасение душ посредством эленктических бесед. Это наполняло его жизнь изо дня в день, не оставляя времени на то, что считалось в Афинах «политической деятельностью» (prattein ta politika), а именно на дискуссии в народном собрании и другие формы государственной активности. От того, что афиняне называли prattein ta politika, Сократ сознательно удалялся. (Отказ поддержать противозаконное рассмотрение en masse дела десяти стратегов или подчиниться приказу Тридцати и арестовать невинного человека для дальнейшей казни не считаются.) Так что, с точки зрения Перикла, Сократ — «бесполезный человек». Но мы не можем на этом успокоиться. Давайте задумаемся о том, что значила сократовская аполитичность для двух судьбоносных моментов в истории Афин.
В марте 415 года до н.э. народное собрание обсуждает, следует ли Афинам прийти на помощь Сегесте — незначительному союзнику в отдаленной Сицилии, на самом западе греческого мира. Помочь — значило открыть новый фронт в вялотекущей войне со Спартой и вовлечь в эту войну Сиракузы, противника воинственного и куда более мощного, богатого и грозного, чем те, с которыми приходилось сталкиваться Афинам ранее. Может ли город себе это позволить? Приверженцы экспансионистского империализма во главе с Алкивиадом, как всегда ярким и как всегда неразборчивым в средствах, крикливо требуют экспедиции. Никий, опытный и консервативный политик, призывает к осторожности и говорит об огромных вложениях, которых потребует эта операция вдали от Афин, — в то время как Спарта, Коринф и другие уже у афинских ворот, готовые нанести удар в любой момент. Здравый смысл на стороне Никия. Но имперская ненасытность и амбиции одерживают верх. Афины опрометчиво бросаются в эту авантюру. Одобрен огромный бюджет, и вскоре крупнейшее из греческих экспедиционных войск выдвигается к Сиракузам. Итоги? Полный провал. Из 45−50 тыс. воинов и моряков, отправленных Афинами и их союзниками, выжили лишь семь тысяч. Они вошли в Сиракузы военнопленными, обреченными на судьбу, которая для многих из них была едва ли лучше, чем смерть; их согнали в каменоломни, где им предстояло погибать от ранений, болезней, недостатка пищи и воды в отбросах и зловонии, где они не могли избавиться от собственных испражнений и похоронить мертвецов.
Был ли Сократ в собрании, когда принималось это гибельное решение? Мы этого не знаем. Но мы можем быть уверены, что если он там и был, то помалкивал. Ведь четырнадцать лет спустя на суде, обозревая свое политическое прошлое, он признается виновным в том, что никогда не решался «выступать всенародно в собрании и давать советы городу» [4].
Его объяснение поразительно:
«Если бы я попробовал заниматься государственными делами, то уже давно бы погиб и не принес бы пользы ни себе, ни вам».
Пораженчество этого ретроспективного суждения произвольно: зачем сбрасывать со счетов воздействие афинского овода, чей хладнокровный сардонический комментарий на градус-другой мог снизить перегретую атмосферу спора? Во всяком случае, учитывая, как отчаянно нуждался в здравом совете его город, разве не было его долгом сделать хоть что-то возможное, многое или малое, чтобы голос разума был услышан — независимо от последствий для него самого?
Тот же вопрос еще более остро встает и в другом случае, когда Афины нуждались в спасении не только от стратегического просчета, но и от грубейшего попрания нравственности. Митилена, не плативший фороса [5] участник Афинского союза, переметнулась к Спарте, однако после длительной и дорогостоящей осады восстание было подавлено. В бешенстве от предательства давнего союзника и в страхе, что другие союзники последуют примеру Митилены, афиняне вздумали устроить показательную расправу. Клеон предлагает неслыханной жестокости приговор: казнить всех взрослых мужчин Митилены, а всех женщин и детей продать в рабство. Его предложение проходит с небольшим преимуществом, и на остров отправляют триеру с приказанием привести в исполнение приговор. К счастью, это не было последним словом Афин:
«Афиняне стали несколько раздумывать и приходить к убеждению, что решение погубить весь город, а не одних виновных, сурово и жестоко» [6].
Примечания:
Комментарии