«Революция» как эвфемизм

Осмысление протестной волны в России, начавшейся в декабре 2011 года, идет во всех гуманитарных средах. Исторические аналогии играют здесь важную роль. Об этом в колонке политического обозревателя Александра Морозова.

Политика 06.06.2012 // 5 061

Вдруг мы стали свидетелями и участниками удивительного пробуждения «политического»: стотысячные митинги, схватки с ОМОНом, гандистские молчаливые шествия интеллигенции по бульварам, кинодокументалисты жадно снимают новый материал, ультралевые и ультраправые ― как жирафы и гепарды в тропическую засуху ― идут к одному водопою и мирно толпятся у одного пересохшего ручья. Борис Гройс читает публичную лекцию у памятника Абаю. Я стою чуть сзади, рядом со мной офицер ОМОНа, он сумрачно, но бодро говорит по телефону: «Я уже докладывал! Все пока в порядке. Это лекция на философские темы… С профессором». Через полчаса становится «не в порядке», приезжает Удальцов и проводит Ассамблею. Задержания… Неимоверно интересный исторический момент. Все начали самоопределяться, искать новое поведение, новые слова… Сотрудники полиции впервые после долгого времени учатся общаться с мирными массовыми демонстрациями, депутаты Госдумы и чиновники московской мэрии впервые говорят перед свободно собравшейся толпой, анархисты впервые налаживают выпуск информационного листка в условиях захваченной «временной автономной зоны». Лидеры движения впервые имеют дело не с «комнатными» резолюциями общего характера, а с политическими решениями, которые надо принимать здесь и сейчас с учетом компромисса. И главное: впервые возникло удивительное пространство общения разных социальных групп. Рафинированный Акунин беседует с брутальным Удальцовым. И это не общение в формате «ток-шоу», а просто разговор двух соотечественников.

2

И мгновенный всплеск интерпретаций, пробуждающий теоретическое сообщество. Торжествуют все. И проф. Аузан с «теорией общественного договора» ― ведь, посмотрите, общество наглядно требует его пересмотра! И проф. Капустин с «теорией гражданского общества» ― разве не подтверждается его тезис, что гражданское общество ― это не рутинный институциональный дизайн, а мгновенная газообразная констелляция институтов в момент революционного пробуждения общества. И проф. Костюшев ― 20 лет изучающий «социологию протеста» ― наконец-то дожил до светлого часа, когда прямо здесь, на твоих глазах проходят проверку гипотезы о перерастании «эмоционального протеста» в «когнитивный». И профессора Гройс и Филиппов с их «социологией городских пространств». Разве не на наших глазах внезапно совершенно уже публично омертвелое пространство городских площадей и бульваров вдруг становится «агорой»? И даже христианская мысль находит ответ ― Ольга Седакова в ответ на официозное толкование: мол, это «карнавал», пишет суровый текст о том, что это вовсе не «карнавал» (поверьте уж мне, специалисту по Бахтину и итальянской культуре!), а прямая манифестация христианской тематики «достоинства личности».

Все средства осмысления происходящего пробуждаются: кино, графика, биеннальные инсталляции, фотоальбомы «азбука протеста», и левый социолог Бикбов и единороссовский политолог Крыштановская бросаются в гущу «ОккупайАбая», чтобы опрашивать участников.

3

Слово «революция» применительно к происходящему живет только критически и только в словаре левых радикалов. В целом видно, что происходящее проходит не по вокабуляру «революций», а по всемирному ныне словарю «общественных трансформаций». Это корректное выражение в нашем новом европейском словаре подчеркивает, что речь больше не идет о «транзите» (поскольку и в транзите содержался колониальный оттенок), а просто о «трансформациях». Ни одно общество долго не стоит на месте и не в состоянии сохранить институциональный дизайн без трансформаций больше 30–40 лет. Это максимум. Обычно глубокие смены происходят чаще. Они привязаны к поколенческим сдвигам. Случаются иногда даже в течение десятилетия-полутора.

И тем не менее во всякой «общественной трансформации» ― даже глубоко мирной, поступательной и хорошо эшелонированной ― всегда содержится привкус концепта «революция». Хотя бы дальним фоном. Потому что все-таки трансформация питается надеждами. Она всегда ставит вопрос о «субъекте истории» и всегда находит его в небольшой, но энергичной группе, готовой протянуть «трансформацию» через достаточно долгий исторический отрезок. Тянуть ее через косность общества. А это значит, что приходится всегда апеллировать к «отцам-основателям», к эпохам социального риска, к ценностям, которые были обнажены в момент давних революций, ― к справедливости, к первичному конституционному чувству, к неотчуждаемым правам, к достоинству личности.

Чудесные минуты истории мы пережили в декабре 2011 ― мае 2012 года. Все слова политического словаря вдруг стали приобретать первичный вкус. С них слетела корка рутинизированного употребления. Чем все это закончится? Никто не знает.

Представим себе на минуту, что мир сейчас находится в состоянии, аналогичном состоянию Европы 1920 года: жестокая критика мировой финансовой плутократии, глубокое недоверие к парламентской демократии и ее процедурам, острая критика социальной аномии, ощущение гибельности нового потребительства и распущенности, обостренная реакция на «дегенеративное искусство» и проч., и проч. Если мы видим все эти симптомы в европейских недрах, то не совсем фантастичным будет жуткое предположение российского политолога Г. Павловского, что режим Путина ― это вовсе не архаический «авторитарный режим», типологически близкий к подобным режимам середины 60–70-х годов ХХ века, а это наоборот ― очень продвинутый «режим всеобщего будущего», так сказать, своего рода «новый муссолини» как будущий образец для Европы. Радикальный ход мысли? Да. Но ведь надо согласиться с тем, что мы впервые за столетие наблюдаем такой мощный скепсис в Европе относительно своих институтов и одновременно такой слабый ответ гуманистической правовой и политической философии. Надо уповать, что Европа все-таки остановится на каких-то допустимых этажах критики финансового капитализма, плутократии, аномии и найдет иной ответ, кроме как повторный рывок в «корпоративное государство»…

Над всеми сегодняшними дискуссиями висит дата ― 1968. О 1968-м говорил и Борис Гройс у памятника Абаю. Он, как и многие сегодня, напоминает: чем бы ни кончился этот протест, какая бы потом ни настала «контрреволюция», эта мгновенная, прожекторная вспышка, в которой высвечивает агора, навсегда остается внутри духовного опыта поколения. Эта «борьба за воздух свободы», как удачно выразился писатель С. Шаргунов, на десятилетия меняет культурный и общественный контекст. Так это было в Европе. А мы ― в России ― немного «задолжали». У нас не было своего «1968 года». И вот ― похоже ― должок мы отдали.

Комментарии

Самое читаемое за месяц