Адам Тимминс
Нормальная и экстраординарная история? Томас Кун и историография
Последние десятилетия отечественной историографии приходится искать новые социологические измерения своего существования. Перед вами — одна из методологических заявок на современное понимание историографического науковедения.
© kiarras
От редакции: Советская историография, в отличие от российской, изначально представлялась экстраординарной — революционной, новаторской, прогрессивной, общемировой. Последние десятилетия отечественной историографии приходится искать новые социологические измерения своего существования. Социология знания в нашей историографии развита минимально, и вопрос: на чем именно его строить? Перед вами — одна из методологических заявок на современное понимание историографического науковедения.
Труды Томаса Куна уже более полувека оказывают серьезное влияние на множество дисциплин, не только естественно-научных, но и социально-гуманитарных. Главная работа Куна, «Структура научных революций», постоянно упоминается в ссылках как одна из самых значительных книг ХХ века [1]. Однако кажется, что тот эффект, который произвела книга в собственной и смежных дисциплинах, почти не затронул сути профессии историков [2]. Почему так произошло? Есть основания утверждать, что историки не так уж и были склонны вступать в дискуссии об исторической теории и методологии, и положение не слишком меняется даже в наши дни, когда все большее число историков знакомится с исторической теорией. Но гораздо более убедительное объяснение — историкам и историческим теоретикам и так было чем заняться в последние полвека: нужно было отделить пшеницу от плевел, учитывая и всю серьезность позиций постмодерна. Тогда можно думать, что наступает время признания книги Куна как книги по истории! Все сильнее крепнет убеждение, что эпоха постмодернизма в исторической науке — как и само мнение о том, что эпоха постмодернизма в исторической науке вершила и длила себя как таковая — уже закончилась. Как утверждает Джордж Иггерс, мы вступаем в «постпостмодернисткую» фазу исторической теории [3]. Как и Кун на позднем этапе своих исследований, так и теоретики истории чувствуют себя зависшими между двумя полюсами. Пройдя через опыт критического отношения к классическому эмпиризму и позитивизму, они теперь больше, чем когда бы то ни было, склоняются к конструктивному мышлению [4]. Иначе говоря, они не считают необходимым принимать загодя все релятивистские выводы, которые постмодернистская теория извлекает из критики оптом, — особенно то, что историческое исследование практиковать бессмысленно и работа историка должна быть отнесена к ведомству литературы [5]. Они предпочитают придерживаться некоторой формы реализма: «реальное» прошлое вполне существует, вполне было, и его мы имеем в виду, когда пишем историю [6].
Конечно, в пределах настоящей статьи невозможно рассмотреть и даже перечислить все постмодернистские идеи, которые не выдержали испытания временем. Но все мои идеи здесь коренятся в понимании того, что существует растущее согласие внутри профессии вокруг того, что построения Мишеля Фуко, Хейдена Уайта и их последователей уже не могут использоваться как теоретические отмычки. Переход в сторону «постпостмодернистской» теории будет долгим, мучительным; но в данной статье мы попытаемся доказать, что Томас Кун и сформулированные в его трудах мысли могут послужить нам большим подспорьем на подобном маршруте. Прежде всего, мы постараемся рассмотреть куновские понятия «нормальной» и «революционной» науки, с точки зрения возможности их введения в историческую дисциплину [7].
Конечно, не все историки практикуют один и тот же тип исторического исследования; убеждения, ценности и технологии эмпирической историографии слишком отличаются от постмодернистской стратегии. Но, признавая это, я буду доказывать оправданность гомогенизации некоторых аспектов профессии историка. Например, Мартин Л. Дэвьес убеждает нас, что «культурная война» между постмодернистской академической историей и традиционной академической историей не так важна, как самый факт, что обе эти истории сосуществуют и сообща процветают и в академической среде [8]. Также и Антоон де Баетс заявляет, что «компетентность (scholarship) — решающее условие профессии историка». Хотя историки в разных странах работают исходя из совершенно различных предварительных условий, сами организационные аспекты работы историка должны быть признаны универсальными [9]. Каковы бы ни были онтологические воззрения историков, они все оказываются частью того, что Кун назвал «дисциплинарной матрицей»: все они прошли через одну и ту же образовательную и профессиональную инициацию [10]. К сожалению, объем статьи не позволяет дать подробное описание данной дисциплинарной матрицы; заметим, что главная мысль Куна в том, что внутри научной дисциплины все проходят через один и тот же стиль подготовки, который венчается полным членством в «клубе ученых», после защиты диссертации. Рассуждение Куна более чем согласуется с порядком подготовки историка. Все академические историки на Западе привержены определенным ценностям, связанным с тем, как должно «выглядеть» историческое исследование, определяемое прежде всего в терминах формы [11]. Более того, как показал нам Хейден Уайт, форма непосредственно влияет на содержание и поэтому содержание того, что производит любой подготовленный внутри институции ученый, имеет универсально определяемые и всеми принимаемые условности и ограничения [12].
Нормальная история?
Пытаясь разобраться с тем, что такое «нормальная история», функционирующая внутри историографии, по аналогии с «нормальной наукой» по Куну, мы сталкиваемся с невозможностью просто перенести без задней мысли куновскую модель науки на процесс написания истории [13]. В ходе исследования я пришел к выводу, что идея «парадигмы», вполне принятая во всех социальных науках, для историков остается красной тряпкой [14]. Тем не менее, если теория историографии хочет опираться на Куна, она поставит в центр внимания понятия «нормальной» и «экстраординарной» истории. Сама фигура историка дает хороший материал для рассуждения. Кун доказывал, что «нормальный» ученый не лелеет в себе желания расщеплять атом, расшифровывать генетический код или становиться вторым Лавуазье: он прекрасно чувствует себя в своей очень специальной области, там, где, как говорит Кун, «решаются задачи» [15]. Также можно легко доказать, что большинство историков лишены гибристических притязаний. Мы на уровне инстинкта сознаем, что не станем новыми Тейлорами, Гиббонами или Томпсонами [16]. Историки публикуют огромное количество статей, большая часть из которых никогда не будет широко цитироваться и будет прочитана разве что горсткой специалистов; и эта статья — не исключение [17]. Но сразу спросят: если историк не претендует написать что-то вроде «Средиземноморского мира» Броделя или «Становления английского рабочего класса» Томпсона, ничего столь же инновативного и поворотного, зачем он решает стать историком? Кун дает такой ответ: «Мало кто из тех, кто не вовлечен в практику зрелой науки, могут понять… сколь захватывающе увлекательна нормальная наука, когда в ней что-то производишь» [18]. Историк тоже оказывается в такой же ситуации. Возьмем, например, первую попавшуюся диссертацию с полки университетской библиотеки — «Влияния квакерских и политических идей в трудах Чарлза Брокдена Брауна». Легко сказать, что все это антикварные изыскания или вообще крохоборство, но этот труд своим скромным образом заполняет пробел в знании в этой области и вносит свой небольшой вклад в историографию вопроса [19]. Как говорит Кун, «области, которые исследует нормальная наука, это, конечно, очень частные области, и все обсуждаемое нами предприятие поэтому вписывается в очень ограниченную перспективу. Но эти ограничения… более чем существенны для успеха нормальной науки» [20].
Куну удается убедительно показать, что нормальная наука — это не просто скучное занятие, требующее больших затрат и сил. Но если мы обращаемся к историческому знанию, то приподняться над уровнем рутинной работы оказывается не так легко. Любой историк, какое-то время работавший в архивах, скажет вам, что это надоедает весьма быстро. Сколь бы духоподьемной ни оказывалась историческая наука на какой-то миг, любое серьезное исследование требует перерывать горы, как учил нас Ранке, не выпуская лопаты из рук [21]. Говоря словами Фредерика Мейтленда, мы должны заползать под каждый куст и переворачивать каждый камень, ведь «из куста может вылететь птица, ты подстрелишь ее на лету, а под камнем окажется жаба, с драгоценным камнем во рту» [22]. Кроме того, как «нормальных историков» мы можем квалифицировать множество великих в этой области: например, Теодора Моммзена, собранный которым «Корпус латинских надписей» хотя и не вдохновил Э.-Г. Карра, но «заложил прочный фундамент латинской эпиграфики» [23]. Другим названием «нормальной истории» может стать «археология», «раскопки». Рецензируя работы А.-Дж. Литтела, профессор Мурман причислил его к числу «производителей раскопок» [24], благодаря которым и возможна работа остальных историков [25]. Развивая этот мотив, с опорой на известное высказывание Эмманюэля ле Руа Ладюри, историки могут быть в широком смысле поделены на две категории: «искателей трюфелей» и «парашютистов». Если искатель трюфелей шарит носом в грязи, выискивая какой-то тонкий и существенный факт, то парашютист легко спускается из-под самых облаков, охватывая взором всю территорию, но высота слишком велика для того, чтобы разглядеть что-либо достаточно отчетливо [26].
Можно сказать, что нормальный историк — обыкновенно искатель трюфелей, и только немногие способны овладеть навыком панорамного зрения.
Мысль о «сборе трюфелей» хорошо согласуется с куновским понятием о собирании фактов или «значимом определении факта». В науке такой сбор фактов сводится к «экспериментам и наблюдениям, описываемым в технических журналах, в которых ученые сообщают своим коллегам по профессии о результатах своих текущих исследований» [27]. О каких аспектах природы обычно сообщают ученые? Среди прочего, «о том классе фактов, которые, как показывает парадигма, особенно помогают проникнуть в природу вещей» [28] В этом есть что-то от критики «клуба исторических фактов» Э.-Г. Карром [29]. Карр обрисовал процесс, в котором определенные значимые факты о прошлом рассматриваются как изначально достаточные для будущей фиксации и исследования, тогда как все прочие факты отбрасываются [30]. Один из примеров Карра: миллионы людей переходили Рубикон, но нас из них интересует один только Цезарь. Тем не менее, как подчеркивают социальные историки, с развитием социальной истории как дисциплины все интереснее становятся те миллионы, которые перешли Рубикон, и как раз сведения о них нужно прежде всего собирать [31]. Это очень близко подходит к мысли Куна о значимости парадигмы. Как только меняется парадигма, меняется и то, что следует считать «значимым фактом» [32]. Возьмем, к примеру, историографию истоков Второй мировой войны. Пока наиболее влиятельным был тезис Нюрнберга о виновности конкретных лиц [33], а именно, что Гитлер лично развязал войну и что трусливые примиренцы ему в этом помогли, значимые факты в этой области ограничивались идеологией и намерениями Гитлера и поведением примирителей. Но после выхода книги Тейлора «Истоки Второй мировой войны» и других трудов, ставивших целью пересмотр традиции, историки стали приглядываться к совершенно иным фактам [34]. Они обратили внимание на международную политику Британии и Франции в 1920-е годы и стали по-новому понимать примиренчество как таковое. Изменение акцентов означает всегда одно: что потребуется проводить еще больше исследований в различных областях.
Другая деятельность, которую Кун считает ключевой для нормальной науки, — проверка тех предсказаний, которые следуют из парадигмы. Конечно, если мы говорим об исторической науки, в ней все события уже произошли, «прошлое уже состоялось» [35]. Но нетрудно доказать, что сходная деятельность осуществляется, как только мы даем оценку исторической теории, проверяя ее на внутреннюю связность. Конечно, историческую теорию нельзя проверить экспериментально, как это делается в естественных науках, но, тем не менее, коллеги-историки подвергают теорию самому пристальному критическому анализу. После издания диссертации Тейлора появилось немалое количество статей, в которых вскрывались противоречия, содержащиеся в работе Тейлора [36]. Даже чтобы выделить их, может возникнуть нужда открывать новые источники или прибавлять новые техники анализа к уже существующим; как и в науке, иногда необходимо отладить обновленные инструменты для замеров теории [37].
Как замечает историк науки Джордж Сартон, «истины сегодняшнего дня, возможно, будут видеться завтра если не как полные ошибки, то во всяком случае как неполные истины; и кто знает, может быть, то, что вчера признавалось ошибкой, завтра окажется важнейшим подступом к истине?» [38]
Итак, может быть, мы никогда не достигнем того, что лорд Актон назвал «предельной историей». Лучшее доказательство тому — историография холодной войны. Пока историкам были недоступны документы советско-китайских отношений этого периода, любая интерпретация и любая теория в лучшем случае была вероятностной. Но теперь, когда документы этой эпохи уже преданы гласности, историки могут исследовать эти теории с куда большей строгостью, чем тогда [39]. Если мы принимаем идеи Карра о том, что историческое письмо способно быть предвидением, будет естественным сказать, что мы ближе к «истине» о холодной войне, чем в 1990 году, и в 2030 году будем еще ближе, чем сейчас [40].
Третья ключевая область нормальной науки — «эмпирическая работа, предпринимаемая с целью артикуляции парадигмальной теории, для разрешения некоторых ее внутренне неотъемлемых противоречий ради дальнейшего решения вопросов, которые уже притягивают наше внимание» [41]. Такова нормальная наука как разгадывание загадок, как те операции по уточнению и прояснению, которые оказываются ненужными, когда усваивается новая теоретическая рамка. Это те самые «мелочи», о которых я упоминал ранее. Уже приводившееся замечание Куна о том, сколь увлекательна тяжкая работа, все эти переборы и поиски единственно необходимого, вполне может быть в целом ряде случаях применено к историку. Степень влияния квакерской мысли на писания Чарльза Брокдена Брауна — это вопрос, требовавший усердия и решительности, а в литературе был пробел, который автор заполнил надлежащим образом. В этом отношении можно сказать, что любое историческое исследование — это решение отдельных вопросов. Старое объективистское заблуждение, что историк якобы приходит в архивы с непредвзятым умом, давно уже развеяно [42]. Гораздо чаще историческое исследование начинается с вопроса, относящегося к сознанию автора. Итак, главная задача настоящей статьи теперь может формулироваться следующим образом: «Мне самому интересно, что произойдет, если мысли Куна о науке приложить к историческому знанию». Но как и понятие «нормальная наука», так и понятие «решение задач» не подходит к истории, как только мы пробуем эти задачи решать. По определению задача должна иметь одно-единственное решение, но мы не можем сказать о современной научной практике, что там все задачи таковы. В современной науке не существует такой теории, которая может учесть все исключения [43]. Так как все исторические труды, как мы уже говорили, самое большее, приближаются к истине, то идея «предельной истории» Актона — неизменного свода завершенных трудов, объемлющих любой доступный нам исторический объект, — уже не идеал профессии историка. Как и в случае с естественными науками, «предельный» критерий принятия исторического труда — суждение исторического сообщества. «Падение Веймарской Республики» Дэвида Абрахама или «Война Гитлера» Дэвида Ирвинга и подобные книги оказались не соответствующими текущим стандартам исторической методологии, и серьезные историки на них никогда не сошлются [44].
Намечая другую грань нормальной науки, Кун в своей книге заметил: «Нормальная наука не нацелена на новизну фактов или теории, и для успеха ей не требуется никакой новизны» [45]. Но для того чтобы дать решение исследуемой проблеме, требуется «разрешение всякого рода сложных инструментальных, концептуальных и математических вопросов» [46]. Сразу же можно вспомнить историков, которым приходится иметь дело с пробелами в историческом знании, вызванными перестановкой концептуальных акцентов. Например, в статье «Джордж Грот и изучение истории Греции» Арнальдо Момильяно призывает коллег задуматься о некоторых пробелах в историографии древней Греции:
«У нас нет отвечающей требованиям современной науки истории архаической Ионии, Афинской империи, Великой Греции V–IV вв. до н.э., Империи Селевкидов, провинции Ахайя под римским владычеством. Изучение греческого частного права — в запущенном состоянии, а изучение публичного права также требует большой дополнительной работы. У нас нет истории сельского хозяйства древней Греции, монетных систем Греции, и даже торговые истории Греции должны быть признаны давно устаревшими. Наконец, еще предстоит написать историю древнегреческих политических теорий после Аристотеля и историю историографии после Фукидида» [47].
Точно так же в обзоре литературы, предваряющем книгу «Революция 1688 г. в Англии» Дж.-Р. Джонс дает сходный список предметов, требующих внимания специалистов:
«Среди всех предметов, нуждающихся в исследовании, самым важным следует признать изыскания в области отношений делового мира и политического мира, особенно если мы обращаемся к меркантилистской политике, ее принципалам и системе интересов. Трения вокруг Восточно-Индийской компании, карьеры таких деятелей, как сэр Джошуа Чайлд и сэр Джон Френд, более чем заслуживают внимания. Далее, широкий простор для анализа историка дает жизнь двора Карла I и Иакова Ι. Нужны новые биографии самых заметных деятелей — Рочестера, Годольфина, Мельфорта и Галифакса. Участие армии в политике — важный и, к сожалению, малоизученный предмет. Требуется предпринять большое и систематическое изучение памфлетов в литературе до 1688 г. На уровне локальных исследований нам следует изучить функционирование Комиссии Мира после репрессий Иакова II и эффективность королевской политики в отношении различных объединений — все это стоит на первом месте в нашем плане» [48].
Книга Джонса вышла в 1972 году, но, кажется, ни один из пунктов, на отсутствие которых так сетовал автор, не был выполнен. Да, вышло несколько важных работ по истории Восточно-Индийской компании. Но никто не исследовал вопросы, обозначенные Джонсом, комплексно. Научная биография лорда Годольфина вышла в первой половине 1990-х годов, а биографии лорда Рочестера — в 2004 и 2005 годах. Сэр Джошуа Чайлд, сэр Джон Френд, Мельфорт и первый эрль Галифакс остаются недостаточно изученными фигурами [49]. Учитывая все это, можно сказать, что сколь бы тщательно ни работали историки, поле остается в некоторых местах нетронутым. Тем не менее, требование «решать задачи» в исторических сочинениях остается насущным, особенно если речь идет о выборе тем для диссертаций. Как мы знаем, научный руководитель одобряет ту тему диссертанта, которая считается «малоизученной». Поощряется доскональность, тщательность работы и новое рассмотрение известных фактов. Конечно, иногда историческое исследование может быть более индивидуальным, если сравнивать его с ориентированным на общество подходом к науке, — достаточно прочесть «Двойное веретено» Уотсона, чтобы это понять [50]. Итак, рассмотрев понятие нормальной науки и порядки решения научных задач, обратимся к тому, что Кун считает главным предвестием смены парадигмы, — аномалиям и кризису.
Аномалии и кризис
В историческом знании мы не найдем соответствия «великому научному эксперименту», в котором совокупный эффект множественных аномалий приводит к масштабному теоретическому сдвигу. Все исторические труды, которые выбиваются из общего ряда, выглядят обычно как вспышка в ночи, а не как предел накопления отдельных аномалий [51]. Возьмем, к примеру «Истоки Второй мировой войны» Тейлора. Нельзя сказать, что происходило какое-то повышение масштаба аномалий или наблюдался длительный кризис перед выходом этой книги. Напротив, все были довольны существующими точками зрения, и только книга Тейлора смешала все карты. «Влияние труда» Мориса Каулинга явилось точно таким же, равно как и книга Фрица Фишера «Рывок к мировому господству» [52]. Такие революционные труды сами оказывались катализаторами исторической науки [53], если не забывать исконное значение греческого слова «катализис» — разложение на элементы. Труды Тейлора, Каулинга и Фишера разрушили громоздкие концепции, каждый на своем поле, покончив со стагнацией, которая отличала эти области знания. Но более того: эти труды, говоря метафорически, стали ручными гранатами, взорвавшими накопившиеся за годы груды и залежи неоправданных фактов.
Но есть и случаи, когда выбивающиеся из общего ряда историографические сочинения возникают в русле кризиса, вызванного накоплением аномалий как раз по Куну. Отличный пример — последовательность событий, предшествовавших публикации «Причин Английской революции» Лоренса Стоуна [54]. В 1941 году Р.-Х. Тоуни выпустил статью о подъеме аристократии в канун Английской революции — и семью годами позже Стоун развил эти тезисы в отдельной статье [55]. Через три года Хью Тревор-Ропер подверг статью Стоуна уничтожающей критике в том же журнале и мимоходом жестко прошелся и по статье Тоуни [56]. После девятнадцати лет дискуссий на страницах различных журналах Стоун издал свой итоговый труд как естественное следствие и результат всех дискуссий предшествующих лет [57]. Но и это не стало концом полемики: Ричард Эванс позднее отмечал, что историография Английской революции представляет собой «вечно длящуюся распрю» [58], — если дискуссии и становились более мирными, то просто потому, что их участники менее остро воспринимали свои разногласия [59]. Другой пример фундаментального историографического труда, которому предшествовала изрядная доля споров и передряг, — книга Франсуа Фюре «Интерпретация Французской революции». В своей книге Фюре повел лобовую атаку по всей линии фронта на марксистскую интерпретацию революции Альбертом Суболем. Фюре не был первым, кто решился поспорить с Суболем: историки уже показывали неувязки в его концепции. Но Фюре методично подверг проверке главные скрепы, так что все здание аргументации Суболя рухнуло.
Некоторые историки скажут, что они не видят здесь настоящего глубокого кризиса, что просто в развитии историографии гражданской войны в Англии или Французской революции бывали очень плодотворные периоды, когда и создавалась очень качественная историческая литература. Но все же мы имеем основания утверждать, что большая часть практикующих историков скорее согласится с позицией Поппера: исторические труды и изыскания должны постоянно подвергаться обсуждению, проверке, но это нечто совсем другое, чем требование отбросить всякую мысль о масштабных интерпретациях и сосредоточиться на решении отдельных задач. И все же практика исторических исследований не вписывается полностью в попперовскую модель, как и не вмещается в куновские циклы нормальной/революционной науки. Любое применение схемы Куна в отношении историографии необходимо должно учитывать два катализатора историографического развития: эффект «количественного накопления» и «взрывную» работу выбивающейся из общего ряда истории — и то и другое может опровергнуть общепринятую в исторической науке доксу [60]. В следующем разделе я попытаюсь определить, что включает в себя такая «экстраординарная» историография.
Экстраординарная историография
Сначала нужно различать «экстраординарную» работу по истории и «классическую», иначе говоря, каноническую работу по истории. Хороший пример из недавней литературы — последний том трилогии Ричарда Эванса о Третьем рейхе [61]. Эта компетентная работа — результат огромного числа проведенных исследований. Несомненно, этот труд будет стандартным трудом по этой тематике еще в течение многих лет [62]. Но было бы неправомерно описывать эту книгу как «экстраординарный» труд по истории [63]. Как мы показали выше, идея катализатора — ключевая в понимании того, что такое экстраординарная историография. Подобный труд непременно будет содержать в себе столь спорный главный тезис, что профессионалы резко разделятся на сторонников и врагов и только постепенно сторонники наберут достаточное количество последователей, чтобы то, что ранее казалось ошарашивающим, стало общепринятой частью традиции. Как и при выборе парадигмы, ты либо ее разделяешь, либо выступаешь против нее.
Конечно, кто-нибудь скажет, что это чистая случайность, историческое совпадение, что труды Роберта Боваля, Маркуса Гарви и Дэвида Ирвинга квалифицируются как «экстраординарная история», а, скажем, работы Эванса и Кершоу — нет. Чтобы разобраться с этим, нужно дать одну оговорку о том, что именно позволяет «законно» претендовать на звание «экстраординарного» труда [64]. В частности, можно сразу вспомнить об определении научной революции Ларри Лоданом: «Научная революция происходит тогда, когда исследовательская традиция, прежде неизвестная другим ученым в данной области или отвергаемая ими, достигает той точки развития, когда ученые в данной области оказываются вынуждены всерьез с ней считаться как с вызовом себе и своим коллегам» [65].
Большинство историков были не согласны ни с книгой Тейлора, ни с книгой Фишера при их публикации. Но все препирательства, порожденные «особым путем» интерпретации истории, к концу 1980-х взорвались общественным опознанием «исторической магистрали», а большинство историков считали, что они просто отвечают на запрос [66]. Кун заметил в своей книге, что «со временем аномалиям уделяется все больше внимания со стороны все более известных людей в данной области» [67]; и тогда «данная область уже не будет выглядеть так, как она выглядела раньше» [68]. То же самое можно сказать и об историографических разделах, подвергшихся влиянию экстраординарной истории. Такие труды существенно переориентируют всю дисциплину вокруг себя: после выхода этих книг любой, кто работает в данной области, не может пройти мимо этих книг, должен хотя бы раз на них сослаться. Можно сказать, что после появления «экстраординарной» работы историкам, которые изучают данную область, уже некуда деваться. Как пишет Эсмонд Робертсон о значении «Порыва к мировому господству» Фишера, «Фишер приложил к своему предмету концептуальный и методологический подход, совершенно новый для немецкой историографии… Большинство немецких историков признают теперь, что они не могут вернуться назад, к критериям предшественников Фрица Фишера» [69].
Именно об этом я и попытался высказаться: дисциплина ре-ориентирует себя вокруг таких трудов. Тезис о том, что «некуда деваться», можно считать аналогом куновской идеи об ученых, которые работают в уже изменившемся мире [70]. Чтобы понять, относится ли данная работа к числу экстраординарных или нет, мы должны задать неправомерный вопрос: «А если бы эта работа не появилась, то историография все равно бы изменила направление развития?» Думаю, лучше всего о том, что такое экстраординарная историография, сказал Нэмир: когда такой труд опубликован, «другие уже не могут работать в своей сфере с ухватками предшествующей эпохи» [71].
Социология исторического письма?
Несколько раз в «Структуре научной революции» и последующих статьях Кун отмечает, что в некоторых отношениях его взгляд на науку «безусловно социологический» [72]. Но при этом он не дает развития этой идее, что и заставило некоторых ученых утверждать, что «социологический подход к методологическим вопросам не получил большой поддержки со стороны Куна и его последователей и явно не приобретет и в дальнейшем той поддержки, на которую претендуют социологи» [73]. Однако некоторые социологи (в частности, так называемая «Эдинбургская школа») начинают исследовать вопрос о «внешних» влияниях на развитие науки [74]. Их подход можно легко перенести и на историографию.
Как мы уже заметили, вообще считается, что историки всегда привносят какие-то социально-политические философские идеи в свои труды, как бы они ни пытались их скрыть, поэтому «прежде чем узнать историю, нужно узнать, какой историк о ней пишет» [75]. Тем удивительнее, что никто не изучает эти внешние ограничения в историографии. Ведь мы видим, как часто историография в какой-то стране или регионе подвергается серьезнейшему влиянию широкого социально-политического контекста. «Историческая свара» в немецкой историографии (Historikerstreit) — только один из примеров. «Историческая свара» не только засвидетельствовала кризис исторического письма, приведший к погружению в водоворот «экстраординарной историографии», но и стала образцовым пятачком, на котором можно отслеживать влияние внешних обстоятельств на историческое исследование. Если мы опираемся на предложенную Фуко теорию об «условиях истины», нетрудно доказать, что в первые два десятилетия после Второй мировой войны единственным допустимым способом понимать политические отношения этого времени было «Гитлер был злодеем». Практически все были бенефициарами такого утверждения: Черчилль и Нэмир могли возгордиться своей правотой, что они давно предупреждали о том, сколь опасен Гитлер, примиренцы заявляли, что «примиренчество было мудрым решением и привело бы к успеху в международной политике, если бы не тот в принципе не учитываемый факт, что Германия оказалась в руках безумца» [76]. Даже самим немцам такая точка зрения была выгодна: «нацисты умерли или скрываются, а на остальных немцах их вина лежать не могла, и они поэтому могут получить новую заслуженную роль в демократическом альянсе» [77]. Более того, перекладывая всю вину на Гитлера, «любой немец мог заявить о своей невиновности; и тогда немцы, которые сперва упорно противились понятию вины за развязывание войны, теперь стали главными его защитниками» [78].
Социологический анализ различных эпизодов в развитии историографии проливает свет на те мотивы, которые заявляют о себе в деятельности историка. Большое число таких эпизодов взывает к реконструкции, к выявлению начал и концов. Даже те авторы, которые сознательно не принимают рамку социологии знания (скажем, разработанную «Эдинбургской школой»), все равно учитывают в своих исторических описаниях меняющиеся политические обстоятельства [79]. Наглядный пример — книга Питера Гейла «Наполеон: за и против». Из более новых работ выполненный Анникой Момбауэр обзор историографии причин Первой мировой войны также показал, как менялись их интерпретации в зависимости от перемен на немецкой политической сцене.
Заключение
Книга Куна, помимо важной для нас идеи о нормальной и экстраординарной науке, дает нам множество других тезисов, заслуживающих пристальнейшего взгляда историков, не отрекающихся от методологической любознательности [80]. Как мы уже выясняли, существует консенсус о том, что «завершился период не только модернистской, но и постмодернистской рефлексии, и мир после 1990 г. необратимо изменился, что требует от нас создания новой теории истории» [81]. На историках и на теоретиках лежит бремя исследования возможных новых путей развития историографии и теории истории, особенно если мы не хотим унаследовать то, от чего давным-давно ушли [82]. Как заметил Джон Заммито в своей книге, «Кун обвиняет нас [философов], что мы не совсем правильно поняли смысл науки, предлагая исправить этот образ [мышления] через обращение к истории» [83]. Кун считал, что, формулируя свои теории, философы науки должны обращаться к действительным данным науки в ее развитии, а не формулировать априорные теории о том, как она должна развиваться. Так, если мы начинаем смотреть на историографию последних лет, то видим, что подход логического позитивизма расплачивается за поражение постмодернистского проекта требованием больше влиять на практику историографии. Несмотря на множество инструкций, как должна писаться новая постмодернистская история, мало кто взял на себя задачу писать такие труды, а когда такие труды бывают написаны, они разочаровывают читателей в сравнении с теми амбициями, которые были заявлены их в начале [84]. Как полагает Кристофер Лэш, постмодернистские историки продемонстрировали «свою волю к тому, чтобы блюсти господствующие условности и писать книги, столь же мелкие, скучноватые и предсказуемые, как и книги, написанные их идеологическими оппонентами» [85].
Следует сказать, что философы науки противились и противятся выводам Куна. Ключевой вопрос тогда — почему историки должны соглашаться с идеями, которые оказываются не приняты прямыми адресатами этих идей? В пределах нашей статьи мы не можем дать на это полного ответа, но все же влияние и рецепция идей Куна были гораздо более сложными и многогранными, чем это выглядит в традиционном изложении. Конечно, они вызвали целую волну яростной критики, но они также определили повестку исследований в работах по философии науки примерно на два десятилетия. Более того, если философы науки отнеслись к книге Куна менее благосклонно, практикующие ученые оказались очень восприимчивы к его идеям [86]. Одна из фундаментальных проблем, от которых терпит ущерб историография во все времена существования, — разрыв между теоретиками и практиками. Труд Куна был попыткой преодолеть этот разрыв, и как бы там ни было, мы чувствуем, что в нашей дисциплине нужен кто-то сродни Куну.
Но как можно с опорой на мысли Т. Куна соорудить постпостмодернистскую теорию истории? Выбирая направление будущего движения, история как дисциплина должна обучиться заглядывать в собственное прошлое. Согласно знаменитому изречению Гоббса, «никто не может держать в уме замысел будущего, потому что будущего еще нет, но мы сами творим наше будущее из нашего понимания прошлого». Сказанное вовсе не означает возвращения к старой эмпирицистской модели историографии, которая посмертно снискала одобрение таких историков, как Артур Марвик и сэр Джеффри Элтон. Впрочем, предложение последнего о том, что ударение нужно сделать на актуальной практике истории, следует считать вполне обоснованным. В противовес спекулятивному теоретизированию, мы нуждаемся в конкретном изучении того, что в действительности делается историками. Например, в Англии правительственный контроль результатов исследований в университетах (RAE, Research Assessment Exercise) крайне сильно влияет на производство работ по гуманитарным наукам, но ни в одном из исследований этого влияния ничего не говорится о том, что происходит с исторической методологией. Нам нужно изучать, как исторические труды становятся частью производства и как они принимаются сообществом историков, чтобы лучше понимать процессы историографических изменений [87]. Если мы станем лучше понимать, что мотивирует развитие в историографии, это позволит, в свою очередь, лучше контролировать наше собственное написание истории. Работая последние несколько лет с наследием Куна, я все больше убеждаюсь, что нам необходимо что-то вроде «социологии производства знания в историографии», если мы хотим понять, что и как мы пишем. Первые признаки такого движения уже есть [88]. Надеемся, что и эта статья внесет свой крохотный вклад в этот процесс.
Источник: Eras. Edition 12. Issue 1. December 2010. http://www.arts.monash.edu.au/publications/eras/edition-12/articles/timmins.pdf
Примечания
Комментарии