Владимир Кантор
Почти катастрофа, или «В нашей серенькой эстетике…» К рассуждению о плагиате и крамоле
О «разбойничьей засаде» на одной из трудных защит диссертаций в СССР — наши постоянные авторы.
© Sam Hames
Читая сегодня относительно свободную интернетную печать, со своими тараканами, конечно, а главное, мелкими укусами научных своих соперников, я даже позавидовал тому, как сегодня дело делается — почти как гуманитарная помощь. И совесть почти чиста, поскольку клевета не приведет к политической и юридической гибели соперника, может, и к научной гибели не приведет. Все это происходит в контексте развернувшейся кампании против плагиата. Удивительное дело! Ведь любая идеология не может существовать без повторов, без пересказов, а точнее — без плагиата. Но эта удивительная кампания против плагиата спущена сверху, внутри же дезавуируют за ненаучность. Друг друга не едят, только кусают, поскольку самостоятельность, то есть по-старому «крамола», не может еще стать моментом обвинения. Но подождем…
Лет сорок назад было сложнее. Били наотмашь. Били так, чтобы противник уже не мог встать. Мне рассказывал один литературовед, руководитель моего диплома П.В. Палиевский, что в сороковые годы был знаменитый доносчик Я. Эльсберг, который так трусил, что понимал: только утопив противника, он может выиграть научный спор. Утопить — то есть посадить. Палиевский был со мной довольно откровенен, я, похоже, был любимым дипломником. Его фраза, что «Владимир Кантор — надежда русского славянофильства», гуляла тогда по факультету. Самое удивительное, что сказано тогда это было всерьез. Палиевский все же ориентировался на ранних славянофилов и западников, мысли которых во многом пересекались, а уж идейные расхождения не мешали убеждению, что независимость мысли, как писал Хомяков о Чаадаеве, важна более всего в темные времена, напоминая игру «жив курилка». Я вырастал в эпоху не очень светлую, но при том в относительно травоядное время, хотя возврат к этой травоядности сегодня почему-то тревожит, как обратный ход поршня. От поедания травы легко можно перейти к мясоедению.
Впрочем, не хочу тонуть в сегодняшней трясине. Не потому, что боюсь. Тогда не боялся, а теперь и трясина пока мелкая. Но хочется рассказать байку из прошлого на ту же примерно тему. Тема, увы, актуальна и сегодня. Сегодня ищут в диссертациях плагиат. Находят (в основном у чиновников). В советское время искали крамолу, находили, даже когда ее не было, а был хотя бы лишь намек на нее. А крамолой была любая самостоятельность мысли. Непонятно, почему ныне удивляются плагиатам. Плагиат (смысловой) был способом выживания научного работника в те времена. Традиция не умирает, просто видоизменяется.
Мне исполнилось 29 лет. Диссертацию я написал об общественной борьбе в русской эстетике XIX века — помимо вступительной главы там была глава о Михаиле Каткове как мыслителе, пережившем кризис либерализма, о Достоевском как выразителе религиозной эстетики в России и, наконец, о Чернышевском как радикальном постепеновце. Первая фигура была совсем непроходная по тем временам, но глава о Каткове была опубликована в «Вопросах литературы», получив знак качества. О Достоевском — в «Науке и религии», о Чернышевском — в ленинградской «Русской литературе». Но дело даже не в этом. Просто в трактовке каждого мыслителя был несоветский поворот мысли.
С научным руководителем мне повезло. Это был Георгий Иванович Куницын, сибиряк с реки Оби, за простоту поднятый наверх. Работавший в ЦК, но вылетевший оттуда за попытку утвердить «чистоту марксизма». Его опустили до уровня завсектором эстетики Института истории искусств. Он был занят отстаиванием марксистско-ленинской партийности как правды жизни, поэтому его абсолютно не интересовала русская эстетика XIX века и я писал, что хотел. Наконец, диссертация была написана, но даже не обсуждена на секторе, поскольку негоже беспартийному Кантору защищать диссертацию по марксистско-ленинской эстетике. И обсуждение было бессмысленно, это все понимали. В партию я так и не вступил, бродил в поисках работы и места, где можно защититься. А тут и мне удача привалила, я был взят на работу по протекции Мераба Мамардашвили в «Вопросы философии». И все предложения ехать защищать диссертацию в провинцию, где она была бы сразу угроблена на корню, отпали. Журнал был не то что креатурой Института философии, но существовал с ним в одной системе — в системе АН СССР. Сотрудник журнала мог претендовать на защиту в Институте философии. Здесь я досдал нужный экзамен по истории философии, здесь прошло обсуждение текста, были предварительно утверждены оппоненты и назначен день защиты. Все же мир не без добрых людей, знакомый отца сумел уговорить З.В. Смирнову, специалистку по Герцену, доктора философских наук, стать первым оппонентом, вторым оппонентом Куницын уломал стать Юрия Ивановича Суровцева, главного редактора одного литературного журнала, кандидата филологических наук. Человек он был неплохой, даже грамотный, языки знал, использовал их служебно. Написал книгу «В лабиринте ревизионизма. Эрнст Фишер, его идеология и эстетика. (М., 1972)» против австрийского левого философа, члена Коммунистической партии Австрии, то есть еврокоммуниста, то есть врага советской идеологии, за что и получил Юрий Иванович пост главного редактора. Но ко мне относился неплохо, ему нравилась моя начитанность. Да и широкий был человек, добрый. Именно он привел меня в журнал «Вопросы литературы» — как автора.
Но сразу после предварительного утверждения оппонентов меня позвал к себе второй оппонент и сказал, что он перечитал диссертацию, нашел ее по взглядам совершенно антисоветской и потому, хорошо относясь ко мне, не желая навредить моей дальнейшей карьере (то, о чем я вообще никогда не думал), отказывается от оппонирования. Иначе он будет вынужден как честный человек назвать вещи своими именами, то есть назвать мой текст враждебным нашей идеологии.
Мне ничего не оставалось, как забрать переплетенный том диссертации, поблагодарить и уйти. Том переплетал Лев Турчинский, пропивали этот переплет мы с ним и Володей Кормером, даже пролили стакан водки на диссер. Я испугался, но Кормер успокоил: «На счастье, — ухмыльнулся он своей вольтеровской ухмылкой. — Члены Ученого совета понюхают и все утвердят». Короче, пошел к ним в стекляшку за советом. Кормер покачал головой: «Надо к Мерабу идти, дело хреновое», — и тут же вышел из-за стола. И мы отправились к Мамардашвили. Почти никто из редакции не звал его по имени-отчеству — Мераб Константинович. Борис Юдин наклонился к нему, сказав: «Володьку топят», — и рассказал последние события: «Мераб, надо что-то делать». Тот сразу все понял и принял как задачу — задачу и необходимость преодоления. Покусывая трубку, он сказал: «Нужен персонаж, которого сызнова утвердил бы Ученый совет и который бы не струсил». Тут надо добавить, что в эти дни вышли как раз две статьи третьего секретаря МГК, секретаря по идеологии В.Н. Ягодкина, в которых он на разных основаниях, но критиковал за антипартийность работы моего отца и моего научного руководителя Г.И. Куницына. По всем линиям, казалось, меня ожидало полное поражение. И вдруг Мераб махнул трубкой: «А что если Костю Долгова? Бывший моряк, партиец, эстетик, в ЦК работал, ему сам Егоров оппонировал, а теперь он директор издательства “Искусство”! Это то, что нужно!» Для меня Константин Михайлович Долгов был большой начальник, а для Мераба — бывший однокурсник, причем относившийся к Мерабу с пиететом. «А это реально?» — робко спросил я. «Соедини меня с ним», — кивнул Мераб на телефон. «Звони», — подтвердил Кормер. И первая фраза Мераба была безошибочной: «Костя, ведь ты не испугаешься помочь нашему другу?» И Долгов согласился.
Я сказал Мерабу, что готов написать для Долгова «рыбу» — оставалось несколько дней. «И не вздумай, — сказал тот. — Твое дело — уломать Ученый совет, хотя он должен уломаться. Так я думаю». Он правильно думал. Совет согласился, «уломался», а Долгов взял текст и сказал, что будет его внимательно читать и напишет отзыв сам. День защиты назначили на четверг, для меня это было важным обстоятельством. Я рассчитывал, что редакция сможет прийти на защиту, поскольку ожидал, что зал, где собралось тогдашнее научное сообщество, да и Ученый совет после статей Ягодкина, после гулявшего по Институту слуха, что один оппонент испугался крамольности моего сочинения, короче, все они приложат силы, чтобы диссертацию утопить. Минут за двадцать до защиты я все же подошел к главному редактору нашего журнала Ивану Фролову и спросил, может ли редакция пойти на защиту «поболеть» за меня. Защиту назначили на час. В час была летучка, в три редколлегия. Фролов отвел глаза в сторону и сказал, что защита — это мое частное дело и он не может срывать из-за нее работу журнала.
Редакция располагалась на первом этаже. Зал заседаний Ученого совета — на пятом. И защита началась, зал гудел недоброжелательством. Были зачитаны мои данные. При словах «беспартийный» кто-то громко хмыкнул, а кто-то другой довольно внятно произнес: «И он еще надеется защитить кандидатскую по философии! Они что там, в “Вопросах”, с ума посходили? Они бы нам сюда еще Бердяева прислали!» Начало погрому было положено. Я минут десять, как и требовалось, рассказывал о содержании диссертации. Потом пошли вопросы к диссертанту. «Разве вы не знаете ленинского определения Каткова как махрового реакционера? Как вы можете ставить рядом фигуру религиозного фанатика Достоевского и революционного демократа Чернышевского, в котором при этом указываете стремление к европеизму, а не к крестьянскому бунту. У кого из советских ученых вы могли такое вычитать?» Все они чувствовали себя наследниками большого Дракона, который, конечно, сдох, но дракончики-то остались. Особенно один был хорош, фразу которого долго повторяли по Институту. По профессии этик, он работал в секторе научного коммунизма, доктор философских наук, и со свойственной советским гуманитариям определенностью говорил: «Человека в нашей стране необходимо воспитывать всеми возможными способами и средствами — вплоть до расстрела». Да, конечно, это был настоящий дракончик. В отличие от нынешних, которые, как слизни, просто не дают дышать, по крайней мере, стараются это сделать. Сливают институты, сокращают научных работников за ненадобностью, отказываются от Академии наук как независимой от государства структуры… Но это к слову, хотя слово «слизни» по отношению к этим персонажам мне нравится.
Я отвечал, понимая, что любой мой ответ приведет лишь к моей научной катастрофе — не научной, конечно, а академической. Самое обидное, что моя жена — первая моя жена, гитаристка и певунья, а также прекрасный кулинар, когда хотела, — уже готовила дома стол к отмечанию удачной защиты. Впрочем, эта мысль как мелькнула, так и исчезла. Я вдруг почувствовал, что мне «шьют дело», что я вырастаю в фигуру матерого идеологического диверсанта. К тому же тут и отца припомнили, которого когда-то пытались обвинить в злостном космополитизме. Куницын, научный руководитель, хотел что-то возразить, но Каткова, конечно, он не читал, да и сам был замаран (зал знал о статье Ягодкина) в идеологической нетвердости.
Я понимал, что через минут двадцать начнется редколлегия, и никто из друзей на защиту не придет. И тут произошло чудо. Открылась дверь, и один за другим вошли одиннадцать научных консультантов журнала «Вопросы философии», я был двенадцатым. Мужики все были здоровые, усмешливые, глаз острый и умный. Мне даже показалось, что публика в зале замерла, как если бы перед купеческим обозом, который считал, что уже проехал опасные места, и купцы даже расслабились, в темном лесу неожиданно из кустов появилась шайка разбойников. Мы, конечно, использовали образ атамана Кудеяра и двенадцати разбойников в своем редакционном фольклоре. Например:
Жило двенадцать разбойников,
С ними Фролов-атаман.
Много редакторы пролили
Крови честных христиан.
Сидевшие в зале знали одно: свои статьи они должны были нести этим разбойникам, редакторам самого крупного и едва ли не единственного журнала по философии в СССР. Напав на меня, они как-то расслабились, забыли об этом, а потом, поскольку от журнала никто не пришел, они решили, что новенького решили выбросить драконышам на съедение. Редакция оглядела зал, пристально всматриваясь в каждого из сидевших, потом заняла два стола перед кафедрой. А Володя Кормер подошел ко мне и шепнул: «Все же Фролов — настоящий мужик. Он просто отменил редколлегию». И вернулся к друзьям. Снова открылась дверь, вошел Мераб Мамардашвили, но сел за отдельный стол, как бы отдалившись от разбойничьей засады.
Разбойники сдвинули два стола, перешептывались, время от времени поднимая головы и выхватывая отдельные имена из диссертации. Я сравнивал позицию раннего Чернышевского с Платоном, подробно говорил о Каткове, звучало имя научного руководителя диплома — Палиевского. Зинаида Васильевна Смирнова прочитала академический отзыв, похвалила, указала недочеты, но в целом произнесла необходимую фразу, что диссертант заслуживает искомую им ученую степень. При этом она, все понимая (старая школа!), приветливо улыбалась пришедшей ко мне поддержке. Одиннадцать пришедших, чувствовавших себя немножко разбойниками, но отчасти и не то мушкетерами, не то гвардейцами кардинала, но скорее все же мушкетерами, с интересом уставились на Долгова. Что скажет он? Мамардашвили он обещал, что поддержит, отзыв писал сам, но что в отзыве? Но Константин Михайлович Долгов не подвел, не зря его звал Мераб! Такого заковыристого панегирика я никогда раньше не слышал о своих работах. Он говорил о лучших традициях русской философии в моей диссертации, которые при этом фундированы настоящей марксистской методологией, да и сама тема, выбранная диссертантом, совпадает с последними постановлениями ЦК КПСС.
Надо сказать, я-то успокоился еще до выступления Долгова. Приход грозной когорты решил все проблемы, остальное были детали. Самое интересное, что нас нельзя было назвать стаей, стайного инстинкта не было. Мне такое понятие и в голову тогда не приходило. Стайность рождалась на моих глазах, но чуть позже, примерно в начале 80-х, причем вроде и в нашем кругу тоже. Когда я видел, как молодые интеллигентные мальчики, особенно литературоведы, ходили определенными компаниями в сауну — не с тем, чтобы погреться, водки попить, девушек потискать, — а с тем, чтобы завязать контакты, поддержать их и т.п. То есть стая — это вполне прагматическое образование. Волки держатся стаей, чтобы выжить. Дружба поднимается над прагматикой.
Есть замечательная пословица в России: «Не было счастья, да несчастье помогло!». Защита начиналась с ощущением грядущего крушения «Титаника», все знали, что он потонет, должен потонуть. Как повторяла в таких случаях мама, прошедшая войну и нахватавшаяся немецких слов, «Zum Grunde gehen». Ожидавшаяся катастрофа, однако, завершилась триумфом. В завершение своей речи, произнеся необходимые замечания, сказав, что диссертация отвечает всем необходимым требованиям, Долгов вдруг, и, кажется, неожиданно для самого себя, воскликнул: «И вообще диссертация заслуживает публикации отдельной книгой. Пусть диссертант поищет издательство, а мы на защите запишем это пожелание в стенограмму». Все замолчали. Такое определение было редкостью, тем более на защите, от которой ожидали краха, провала. Но Мераб понимал необходимость доводить дело до конца, и с места раздался его голос: «Костя, так ты директор издательства “Искусство”, диссертация по эстетике… Так почему бы тебе не заключить с автором договор?» Тут и стало понятно, что слова о книге вырвались у оппонента случайно. Он явно растерялся, ведь совсем неясно, как воспримут книгу, написанную по крамольной диссертации. Как выяснилось уже по выходе книги, понимал он все точно. Известный Михаил Трифонович Иовчук потребовал потом разбирательства книги в Академии общественных наук при ЦК КПСС, где он был хозяином. Он написал и отправил в журнал и другие инстанции двенадцать страниц инвективы, которая, может, и сохранилась в его бумагах, но я запомнил из этого текста только одну фразу: «Кантор замахивается на русскую культуру». Но сейчас речь не об этом. Надо сказать, что Долгов собрался и как человек мужественный спокойно ответил: «Пусть приходит завтра ко мне в издательство, составим договор». Так и появилась в результате — через три с небольшим года — моя первая книга «Русская эстетика второй половины XIX столетия и общественная борьба» (М., 1978).
Дальше была своя история, которая разворачивалась в суете, в звонках жене Миле, что все благополучно, что сейчас ловим машины и едем. Приглашены были все, но члены Ученого совета и оппоненты побоялись: тогда был один из очередных полубессмысленных указов, запрещавший банкеты по завершении защиты. Поэтому поехали просто на «дружеский вечер», а присутствие членов Ученого совета придало бы посиделке характер банкета. Хотя поехали не только сотрудники журнала, но немало и тех, что просто пришли, поехал мой научный руководитель Куницын, поехал Мераб. И вот уже когда сидели за столами, выпили по первой рюмке, стало понятно, над чем склонялись во время защиты головы редакционных разбойников и почему раздавались тихие, сразу притушавшиеся взрывы хохота. Поднялся один из старейших (ему было уже за сорок) сотрудников журнала Рейнгольд (Ренька) Садов, вынул из кармана пиджака листок бумажки и, встряхивая редкими волосами, взахлеб прочитал:
Сага о Канторе
На защиту кандидатской диссертации
В нашей серенькой эстетике
Вдруг наметились просветики.
Обнаружил диссертант
Охуительный талант,
Про искусства назначенье
Написал он сочиненье.
Было много мудаков:
Был Белинский, был Катков,
Чернышевский и Платон,
Палиевский и Гапон,
Радикалы, монархисты,
Нимфоманки, онанисты —
Дули все в одну дуду,
Забывая красоту,
Что искусства назначенье —
Социальное служенье,
Что искусство без приказа,
Социального заказа,
Как шампанское без газа,
Как сортир без унитаза.
Кантор-младший — парень хваткий,
Рассудил все по порядку,
Показал он без прикрас,
Где сортир, где унитаз.
Всех расставил он по полкам,
Всем сумел намылить холку:
Либералам, прогрессистам,
Русофилам-мазохистам.
Кантор — подлинный эстет:
Верил в промискуитет,
Верил в русского мужчину,
В водку с пивом и общину.
Требовал убрать цензуру,
Чтоб поднять литературу.
Утверждал: все хуета,
Мир спасает красота!
(А идейную борьбу
Вроде он видал в гробу).
Но потом он испугался,
Как бы кто ни приебался.
Стал серьезно размышлять
И при этом поддавать…
* * *
…Как-то после доброй пьянки,
Пробудившись спозаранку,
Рассудил он, что спасет
Только классовый подход.
Маркс и Энгельс, Ленин, Сталин —
Всех он куда надо вставил…
Из партийного решенья
Сделал чудное введенье.
Диссертация готова…
Вот зовет Мераб Долгова.
Собрался большой хурал,
Все приняли «на ура».
И теперь мы на банкете
Пропиваем перлы эти…
Вот и сагочке конец…
Суки! Где же холодец?!!!
Владимир Кормер, Рейнгольд Садов,
Владимир Мудрагей, Борис Юдин
17 октября 1974 года
Очевидно, до застолья он что-то пошептал моей жене. И после последнего восклицания на два конца стола поставили два больших блюда с холодцом. Произносились тосты, как и принято. Повторять их не буду. Объясню одно: я позволил себе цитирование «Саги» без цензуры, ибо завоевание постсоветского пространства — это внедрение мата в почти официальный и уж во всяком случае в литературный язык. Здесь же все эти слова писались не для эпатажа и пижонства, а просто для разгула и веселья. Пьянка разрасталась, в голове застряли обрывки спора Мамардашвили и Куницына. Георгий Иванович выпил немало, но как здоровый сибиряк оставался в форме, Мераб как всегда почти ничего не пил. «Ну хорошо! — кричал Куницын. — Ленина я тебе отдаю. Но Маркса не отдам! Я за Маркса убить могу!» «Отдашь и Маркса», — спокойно ответил грузин. И похоже, что победил, потому что через час Георгий Иванович сидел один и угрюмый, подливая себе в стакан и почти не закусывая. На этом ставлю точку.
Повторю только, что власть, желающая строить идеологическую структуру, должна перестать бороться с плагиатом. Плагиат — это дыхание власти. И если расширить свою борьбу с инакомыслием до проверки науки на предмет крамолы, то опыт нашего поколения пригодится. Ситуация сегодня кажется несладкой, противной-то уж точно. Но если считать, что интеллектуалы, несмотря на погромы, расстрелы, сжигание книг, аресты, запрещение работать, — все же образование, необходимое человечеству, то нынешнюю глупость власти они тоже переживут. Тяжело, конечно, как говорил герой «Белого солнца пустыни». Но главное — видеть исторический контекст. И тогда спокойнее.
Комментарии