Сквозь зеркало: Клод Леви-Стросс в Японии

Тяжба о структурализме продолжается: открывал ли он дверь в новую культуру человечества или подводил итоги культурам старым? Решать читателю.

Карта памяти 17.06.2013 // 4 026
© Pepa García

О сборниках работ Клода Леви-Стросса «Антропология противостоит проблемам современного мира» и «Другая сторона Луны».

Время делает всех нас анахроничными самим себе. Становясь старше, мы вдруг обнаруживаем себя на задворках истории, творцами которой, как когда-то казалось, мы являлись. Мы, в наших состарившихся телах, изо всех сил пытаемся оживить в себе прежнюю полноту сил.

Проблема тем острее, если вы прожили 100 лет, как покойный антрополог Клод Леви-Стросс (родившись в 1908 году, он скончался в октябре 2009 года). Такой срок достаточен для того, чтобы вы, как Леви-Стросс, успели увидеть, как ваши новомодные теории убивают своего наиболее явного родителя (Жана-Поля Сартра), десятилетиями господствуют по городам и весям, порождают целый выводок влиятельных детей (Альтюссер, Фуко, Бурдьё) и постепенно, в ореоле почета, угасают, обеспечивая вам институциональные привилегии и государственное признание (Николя Саркози приходит к вам в гости в день рождения), этот повапленный гроб мысли.

Все проходит, все новое быстро устаревает. Но даже этот факт, как учил нас Леви-Стросс, может стать предметом для антропологического анализа. Ощущение собственной старомодности есть специфическая проблема современности, как он отмечает в одной из этих двух маленьких книжек — посмертном сборнике его очерков и лекций, прочитанных в Японии о Японии. «Пожилые люди и молодежь реагируют на события неодинаково», — пишет он в работе «Антропология сталкивается с проблемами современного мира» (Anthropology Confronts the Problems of the Modern World) — первом английском переводе серии лекций, прочитанных в Токио по приглашению Фонда Ишизака в 1986 году. В старости людям история кажется стационарной, «не такой, как кумулятивная история, которую они наблюдали в молодости. Это уже не их эпоха, им в ней нечего делать, и они в ней ничего не значат». Потому обида стариков на историю двухслойна: во-первых, в их юности жизнь будто бы была более жесткой (и более закаляющей), во-вторых, переживаемое ими упадочное состояние новых времен означает для них неминуемую деградацию, которая ставит историю перед зеркалом биологии. «Я умираю, — думает старик, — и поэтому мир тоже должен умереть». «Западная цивилизация уже не помнит модель, которую она сама для себя установила, и в то же время уже не осмеливается предлагать эту модель другим, — пишет Леви-Стросс. — С подавляющим большинством наших современников мы общаемся с помощью всевозможных посредников — от письменных документов до административных механизмов, которые в разы увеличивают количество наших контактов, вместе с тем лишая их подлинности».

С одной стороны, может показаться, что это всего лишь рядовое недовольство пожилого человека тем, что технологии губят человечество (Леви-Строссу было 78, когда он, наконец, его высказал). Но, с другой стороны, мы видим мыслителя, который пытается разобраться в фактах социальной жизни путем помещения их в максимально широкий компаративный контекст.

В случае с Японией этот контекст ознаменован рядом многозначительных поворотов, произошедших при жизни Леви-Стросса. Накануне Второй мировой войны была распространена идея, что Япония станет первой незападной нацией, способной противостать военным и экономическим путем европейскому доминированию; в послевоенный период, напротив, возрождается имидж Японии как дисциплинированной, скромной и дружелюбной страны. В 1950-х и 1960-х годах китайская красная угроза облачилась в мантию желтой опасности, которая была сорвана с Японии в 1945-м. Япония, конечно, вернула себе эту мантию в эпоху экономического бума в 1980-х. Такие события, как покупка Рокфеллеровского Центра компанией «Мицубиси», такие романы, как «Восходящее солнце» Майкла Крайтона, и такие фильмы, как ретроспективно веселый «Ганг Хо» (выпущенный в том же 1986 году, когда Леви-Стросс читал лекции в Токио), напугали доверчивых граждан перспективой поглощения американской и, следовательно, мировой экономики Японией. Азиатский финансовый кризис 1997 года положил конец этим опасениям. Сегодня мы снова видим Японию как дружелюбную и относительно безобидную страну, которой часто противопоставляется, открыто или скрыто, по-новому понятая китайская угроза.

Странный набор ролей, который был отведен Японии мировой историей, в некотором роде является горизонтом самой современности; Уильям Гибсон однажды написал, что «Япония представляет собой образ будущего по умолчанию» и это делает ее особенно благодатной областью для исследований таких мыслителей, как Леви-Стросс. Леви-Стросс был одним из величайших теоретиков антропологичности истории, ее соотнесенности с мифом и ее значимости для создания тех структур смысла, благодаря которым любое общество и выстраивает свои отношения с бытием. В работе «Антропология сталкивается с проблемами современного мира» Леви-Стросс утверждает, что в современном обществе история превращается «в простой повод поверить, что настоящее не будет воспроизводить прошлое и что будущее не будет увековечивать настоящее, но что будущее будет отличаться от настоящего так же, как настоящее отличается от прошлого». Сам Леви-Стросс не хочет, чтобы будущее отличалось от настоящего таким же образом. «Антропология» вместе с ее сопроводительным томом «Другая сторона Луны» (The Other Face of the Moon), в котором собраны другие статьи Леви-Стросса о японской культуре семидесятых-восьмидесятых годов, подводит итог давнему замыслу антрополога демонтировать модель прогрессивной, эволюционной истории, носителем которой являлся западный мир в силу своей особости, исключительности, уникальности. Его пессимизм по поводу будущего — в интервью 1993 года, перепечатанном в «Другой стороне Луны». Леви-Стросс говорит Дзюндзо Кавада, что существование Запада как лучшего из возможных миров становится все более сомнительным; это раскрывается в данной книге в типичном для Леви-Стросса стиле: одновременно как фигура и как фон, как причина и как симптом произведенного им антропологического анализа условий человеческой жизни.

Эти две книги кажутся несколько несвоевременными отчасти потому, что в последние 20 лет своей жизни Леви-Стросс был твердо уверен в том, что он находится где-то на периферии провального исторического эксперимента. Но, кроме того, их несвоевременность некоторым образом связана с нынешним упадком структурализма — движения, которое он возглавлял на протяжении нескольких десятилетий. В 1950-х и 1960-х Леви-Стросс вывел структурализм из темных уголков восточноевропейской интеллектуальной истории в яркий мир Французской академии; дружба с русским лингвистом Романом Якобсоном (которая окрепла, когда они, беженцы Второй мировой войны, вместе преподавали в Новой школе социальных исследований в Нью-Йорке) оказала влияние на идеи, выраженные в революционных работах Леви-Стросса «Элементарные структуры родства» и «Первобытное мышление», предоставивших антропологам новые инструменты для осмысления отношений между частным и общим. В этих книгах очевидная сингулярность отдельного антропологического объекта — мифа, ритуала — путем редукции и перехода на уровень системы взаимоотношений получает возможность обрести определенную степень универсальности. Таким образом, анализ мифа может выявить «инвариантные характеристики, которые сохранились или стали более заметными в некоторых сферах [чужой] культуры»: характеристики, «скрытые» за бытом, обыденностью и видимые только при ближайшем рассмотрении. Благодаря структурализму Леви-Стросс создал новый способ размышления о культуре как об «общей форме» жизни различных народов. Эта модель, будучи изначально антигуманистической в том смысле, что она противоположна идее, согласно которой люди способны контролировать свою собственную эволюционную, прогрессивную историю, сделала интеллектуальный триумф Леви-Стросса еще более парадоксальным и удивительным.

Если сравнивать с 1960-ми годами, эпохой расцвета структурализма, звезда Леви-Стросса почти что закатилась. Недоверие к его грандиозным объяснительным претензиям и критика присущего ему вопиющего безразличия к различиям подразумевает, что читать Леви-Стросса сегодня — все равно, что шагнуть по ту сторону зеркала, в мир, где стоит лишь преодолеть волнение от того, что окружающие тебя первобытные люди делают все наоборот, как сразу начинаешь со странным удовольствием повторять за ними, перенимать их идеи.

Япония особенно удачно иллюстрирует эту инверсию, отчасти из-за того, что в представлении европейцев она часто представляла образчик отсталого мира. Архивы полны европейских документов, где подробно описываются удивительные примеры поведения японцев: мы ковыряем в носу указательным пальцем, они — мизинцем; траурный цвет для нас — черный, для них — белый; мы нюхаем дыни сверху, они — снизу; и так далее. Это все описано среди более чем шести сотен наблюдений, зафиксированных Луи Фруа, иезуитским миссионером в Японии, в книге «Трактат о различии европейских и японских обычаев» (1585), французскому переводу которой поспособствовал Леви-Стросс в 1998 году, написав небольшое предисловие, включенное в «Другую сторону Луны». «Когда путешественник убеждает себя в том, что некоторые практики, которые прямо противоположны его собственным, — пишет Леви-Стросс с характерной деликатностью и благородством, — что само по себе может стать достаточным поводом отвергнуть их с презрением, на самом деле идентичны привычным ему практикам, если посмотреть на них с противоположной стороны, он обретает пособие для приручения странностей, превращения их в нечто привычное». Этим и занимается антропология.

В двух небольших книгах Леви-Стросса поставлены две ключевые проблемы: во-первых, как выявить и описать то, что является действительно «уникальным» в культуре; и, во-вторых, возможно ли описать глобальную человеческую культуру без заимствования социальной, философской и эмоциональной логики из осуждаемого Леви-Строссом западного эксперимента. Леви-Стросс дает изящный ответ на оба эти вопроса, и этот ответ — Япония. Но на деле этот ответ вызывает еще больше вопросов. Для Леви-Стросса каждое человеческое общество «уникально» по-своему; вопрос, следовательно, в том, «в чем… заключается японская уникальность?». И есть риск, что ответ, к которому он придет, будет чем-то вроде вялого стереотипа, формирующегося при попытках дать уверенный ответ на подобные вопросы лишь на основании нескольких недель, проведенных в том или ином месте.

В этом смысле обе книги оказались неудачными. Они полны слепого пиетета. Леви-Стросс находит в японской кухне, танце или эстетике «систему инвариантных различий», раскрывающуюся между «западной душой и японской, которые могут быть объединены через противостояние центростремительных и центробежных сил». Так, японец тянет поперечную пилу на себя, а не от себя (как делают европейцы и китайцы); так, покидая какое-либо место, японец не говорит «я ухожу», но подчеркивает свое намерение возвратиться; так, «игривый дух» в картинах Тоба Содзо XII века предвосхищает японскую «безоговорочную победу в области микроэлектроники»; в древней Японии «люди взбирались на лошадь справа, тогда как мы — слева», и так далее. Все это ужасно похоже на наименее удачные выдержки из Фруа или Things Japanese (1980) Б. Чемберлена — другого автора, известного своей беспорядочностью отчета о достоинствах и недостатках японской культуры (их художники — «Рафаэли насекомых и птиц», однако они «никогда не уносили человеческие сердца с земли на небеса, подобно итальянским мастерам»).

По-видимому, автор «Печальных тропиков» и «Первобытного мышления» не вписывается в рамки рядового ориентализма. В случае с Леви-Строссом не остается ничего, кроме того, чтобы поверить, что суть вещей состоит в структуралистском стремлении увидеть оппозицию там, где может быть лишь различие. Фактически, проблема анализа, предпринятого Леви-Строссом, не в том, что он является структуралистским per se, но в том, что этот структурализм остается слишком структурированным: чрезмерно приверженным одной-единственной модели относительности — зеркальному изображению, симметричной оппозиции — и слишком оптимистичным в отношении насилия над спецификой, когда все модели отношений выстраиваются вокруг границы между двумя вещами. Взять, например, сомнительное утверждение Леви-Стросса о том, что японская «победа» на поле микроэлектроники стала проявлением исконного духа изобретательности и игры. Это объяснение скорее недостаточно, чем чрезмерно. Многие другие нации преуспели в области микроэлектроники, не превращаясь при этом в японцев. По-настоящему интересным было бы выявить специфику сугубо японского отношения к электронике и, таким образом, сущность «японской микроэлектроники» как японской — для того чтобы понять, каким образом Япония стала похожей или непохожей на своих конкурентов в области технологий. Это потребовало бы реальной антропологической работы, внимательного чтения и жизни в стране, чего никогда не делал Леви-Стросс, посещавший Японию только как лектор и турист.

Я не хочу сказать, что весь проект Леви-Стросса по поиску некоторой «уникальности», способной пролить свет на глобальные проблемы, является ошибкой. Скорее, это кажется мне чудесной, честолюбивой, почти невероятной задачей, и именно это чудо и претенциозность делают Леви-Стросса сегодня таким анахроничным и таким достойным прочтения. Его задача — осмыслить безграничный массив социальных особенностей, и в то же время он смело всматривается в запутанные противоречия уникальности и обыденности. Задача мыслить настолько широко невероятно сложна для постструктурализма и деконструкции, известных своей подозрительностью к обобщающим высказываниям и «большим нарративам». Вполне возможно, что возвращение к Леви-Строссу — великому предшественнику Фуко и Деррида — даст нам мужество для того, чтобы еще раз попытаться справиться с синкретизмом.

Это позволит нам вообразить бесконечно раздробленный мир обыденного, чья противоположность либо сингулярна, либо уникальна. Мы склонны думать, что действительно уникальное, неделимое никогда не может быть обыденным, а обыденное, в свою очередь, никогда не может быть до конца уникальным как раз в силу коллективного характера. Тем не менее, сегодня нам нужна вера как в уникальное, так и в обыденное для того, чтобы выживать и производить смыслы — верить в мечту о человеческом единстве, которое является чем-то большим, нежели просто гарантом нашего статуса Homo Sapiens Sapiens; чтобы понимать, что мы все еще имеем возможность оставаться самими собой внутри «общего достояния», постигать невиданное счастье роста, трансформации, изменений.

Здесь мы снова замечаем, что Леви-Стросс пытается, как он делал на протяжении всей своей научной карьеры, оспорить стремление Запада думать о себе как о корифее единственно возможной модели исторического прогресса или как об эволюционном паттерне человеческого развития. В «Антропологии» он дает нам свое видение будущего западной культуры, которая, придумав историческое изменение (социальный миф) путем «сведения человеческих существ до состояния машин», может открыть третий путь, альтернативу традиции и современности, когда бремя прогресса перейдет от общества к культуре. В этом смысле «общество будет освобождено от тысячелетнего проклятья, которое вынуждало его подчинять людей воле прогресса. В дальнейшем история развивалась бы сама по себе, а общество, находясь за рамками истории, могло бы снова наслаждаться прозрачностью и внутренним равновесием; наименее поврежденные из так называемых первобытных обществ являются живым примером того, что все это нельзя назвать невозможным. […] Антропологические наблюдения и анализ и направлены на то, чтобы поддерживать реальность этой возможности».

Похожее видение жизни после прогресса можно увидеть у соотечественника и современника Леви-Стросса, Александра Кожева, в его лекциях о Гегеле и конце истории. В знаменитых примечаниях к тексту второго издания (в 1968 году) Кожев отмечает, что визит в Японию в 1959 году заставил его радикально переосмыслить природу конца истории. Современная Япония демонстрирует нам, говорит он, по-настоящему «постисторическое» общество, в котором «все японцы без исключения живут согласно формальным ценностям — ценностям, которые полностью лишены всего человеческого в историческом смысле». Кристофер Буш, среди других исследователей, показал нам, насколько больше такие утверждения сообщают нам о функции и роли, которую Япония играла в европейской мысли XX века, чем о самой Японии. Я вспомнил о Кожеве, когда заметил, что Леви-Стросс, ближе к концу «Другой стороны Луны», интересуется, предлагает ли Япония планете «уникальное решение ключевой проблемы нашего времени»:

«Прошло уже почти полвека с тех пор, как в “Печальных тропиках” я выразил свое беспокойство по поводу двух опасностей, нависших над человечеством: опасности забвения своих собственных корней и угрозы быть раздавленным собственной численностью. Япония, пожалуй, — единственная нация, которая к данному моменту смогла сохранить баланс между верностью прошлому и преобразованиями, произведенными наукой и технологиями. […] Даже сегодня зарубежный гость восхищается тем рвением, с которым каждый в Японии исполняет свой долг, доброжелательностью, которая на фоне социального и морального климата его родной страны кажется путешественнику главной добродетелью японского народа. Пусть они как можно дольше сохраняют этот драгоценный баланс между традициями прошлого и инновациями настоящего, причем не только для своего собственного блага; поскольку все человечество видит в них пример, достойный подражания».

Смесь надежды и нелепых фантазий в высказываниях вроде этих оставляет странное чувство после прочтения этих двух книг. Я не верю тому, что Леви-Стросс пишет о Японии. Потому ли, что я потерял свою веру в универсальность структурализма? Или предположение, что тайна человеческой жизни раскрыта, слишком оптимистично, чтобы оказаться правдой? Возможно.

Источник: Los Angeles Review of Books

Комментарии

Самое читаемое за месяц