Народ формальный и неформальный

Все больше обстоятельства времени заставляют размышлять о нереализованных политических проектах. Но когда именно проходится точка невозврата? Об этом — хабаровский философ и социолог Леонид Бляхер.

Политика 12.07.2013 // 1 466
© Наталья Никитина / DV-Reclama.ru

— С чем вы связываете отсутствие в постсоветской действительности диссидентского движения или какого-то его подобия, отстаивающего идеалы власти за нее (конституционные или какие-то иные)? Есть лоялистская поддержка власти, есть ее идеологическая экспертная поддержка, но подлинного отстаивания ее «идеальной» программы, веры в таковую не найти.

— Дело в том, как мне кажется, что постсоветская Россия так и не была сформулирована в качестве идеального проекта. Она так и осталась постсоветской, т.е. осколком того или иного варианта прошлого. Причем даже по поводу того, вариантом какого именно прошлого является Россия, согласия не наблюдалось. Множество вариантов — от допетровской, а то и языческой Руси до возрожденной империи с тем или иным предикатом. Единственным более или менее сформулированным образом России будущего был изначальный (1990–1993) демократический проект. Но он по многим причинам, прежде всего потому, что был уж очень школярским, из книг, не состоялся. Конституция, выборы и др. атрибуты этой субстанции за 90-е годы в значительной степени стали восприниматься населением как фикция. Остальные же идеальные проекты попросту аннигилировали друг с другом в ходе попытки соединить в одном образе СССР и Российскую империю, Византийскую Русь и Русь дохристианскую. В отсутствие идеала не оказалось и тех, кто бы стал печься о его чистоте. Точнее, каждый из нас в той или иной степени является диссидентом, поскольку отстаивает свой, но, увы, только свой образ страны, в которой живет.

— Есть ли у этой власти идеалы (идеологические, этические), которые можно было бы отстаивать представителям гражданского общества?

— Власть в России сегодня — явление очень многосоставное. Наличие формальной вертикали никоим образом не отменяет сложности власти на разных уровнях, в разных структурах. Когда люди хвалят или ругают «власть», невольно хочется уточнить, что они имеют в виду под этим словом. Думаю, что здесь проблема та же, что и с диссидентами. Идеалы, бесспорно, есть. Только это не идеалы власти, но идеалы данной властной группы, которая в данной ситуации оказалась сильнее («продавила» закон, «пробила» решение). Потому и возникают несоединимые законы и правила. Скажем, два почти одновременно принятых закона оказываются продиктованы один — изоляционистской идеологией, а другой — идеей интеграции в глобальное пространство. Просто каждый из них «пробит» отдельной группой.

— Считаете ли вы, что в России идет раскол элит?

— Трудно сказать. Думаю, что для того, чтобы что-то раскололось, оно изначально должно быть целым. Но элиты как некая целостность в России тоже не сложились. И путинский, да и допутинский консенсус — штука невероятно гетерогенная. Просто сегодня, когда демократический миф 90-х, как и мифология «вставания с колен», оказались если не разрушенными, то существенно деструктурированными, их разность актуализировалась. Стала более очевидной. Но я затрудняюсь назвать постсоветский период, когда бы было некое единство, а «союзы» не имели ситуативного характера.

— В чем основные различия русской версии политического либерализма и гражданской оппозиционности в их версии 1990–2000-х годов?

— Наверное, различия между версиями либерализма и оппозиционности 90-х и «нулевых» состоят в том, что либерализм в 90-е, во всяком случае в их первой половине, был официальной идеологией. Свобода предпринимательства, рынок, индивидуальная инициатива входили в ряд сакральных терминов. Они были той самой трансценденцией, которая легитимировала власть. В силу их ритуального существования они не становились ни личным убеждением, ни объектом рефлексии. Их принимали и отвергали именно как религиозные догмы. В начале 90-х приняли (массово и без какого-либо критического анализа), в конце — отвергли. В «нулевые» либерализм гораздо более осмыслен и осознаваем. Однако для большей части населения он уже дискредитирован, а потому неприемлем. Он жестко сросся в сознании людей с падением уровня жизни, социальной несправедливостью и т.д. Те же вполне положительные смыслы, которые делали либерализм ведущей идеологией Европы и США, на российскую почву внедрены не были. Почему? Не знаю. То ли эффективного «внедрятеля» не нашлось, то ли необходимости такой не видели. Еще интереснее с оппозиционностью. В 1990-е годы оппозиция была против либерализма. Самые разные силы и справа, и слева боролись с ним. Собственно, эту борьбу и возглавил Путин. Именно наличие такой — массовой — оппозиции позволило ему не играть ту роль, которую предписывало ему, по всей вероятности, ельцинское окружение. При этом носители идеологии, хотя бы и в ритуализированном ее варианте, вполне вписались в путинское властное пространство. В «нулевые» оппозиция была, в том числе, и либеральной. Именно она в первую голову выпала из «путинского консенсуса». Но натолкнулась на уже сформировавшееся неприятие себя даже на уровне именования.

— Возникла ли собственная — не разделяемая властью — версия «русской демократии» (демократии настоящего и будущего) в оппозиционных кругах?

— Здесь опять проблема именования. Есть оппозиция Болотной площади и Интернета, есть оппозиция оттесненных от власти региональных кланов или «экспертного сообщества». Это достаточно разные оппозиции. О собственной версии демократии именно как программе, а не ритуальной формуле здесь говорить можно. Болотная и возникла как реакция на «попрание» электоральной демократии. Какие-то версии того, как это должно быть, естественно, возникали. О «неформальной демократии», подспудном существовании федерализма, правда, крайне редко артикулируемом впрямую, можно говорить применительно к региональным элитам. Наиболее разработанную версию «русской демократии» предлагают и некоторые группы экспертного сообщества. Однако ни одна из этих версий пока не вышла за пределы узкой группы, ее породившей. Тем более что все они как-то очень тепло уживались с идеей «просвещенного авторитаризма». Лидер не тот, а все остальное нормально.

— Почему в России не развивается и фактически не существует теория демократии? Она не нужна?

— С этим трудно согласиться. Достаточно серьезные и интересные работы именно по теории демократии есть у В.М. Сергеева, у М.В. Ильина, отчасти у В.Я. Гельмана и многих других. Другой вопрос, что существует серьезный зазор между работами исследователей и, скажем так, высказываниями лидеров общественного мнения. «Практические политологи», решая сиюминутные задачи, к теориям не обращались. Население же именно их (пиарщиков, политтехнологов, телевизионных экспертов) воспринимало в качестве носителей высшего знания. В результате теория демократии в России существует сама по себе, а Россия — сама по себе. И пространства эти не пересекаются.

— Можно ли утверждать, что русские «версии» демократизации страны создаются конъюнктурно, от случая к случаю и во властных, и в оппозиционных кругах?

— Думаю, что это очень сильное утверждение и не вполне верное. Определенные устойчивые представления о демократизации (ее смысле и технологии) есть в каждом слое российского общества. Другой вопрос, что чаще всего они существуют в неартикулированной форме. Вот артикуляция их происходит, действительно, ситуативно. Во всяком случае, на уровне публичной артикуляции, выходящей за пределы «цеха».

— В перестроечные и постперестроечные годы интеллигенция была уверена, что «твердая рука», сильный лидер — один из возможных векторов движения вперед. Каковы сейчас ее представления о «сильном лидере»?

— Я уже говорил выше о «просвещенном авторитаризме». Думаю, что этот образ остается. Эдакий «авторитарий», который, одновременно, был бы демократичным, сильным и, что самое главное, одним из нас. Поскольку он демократичный и один из нас, то он позволит нам вести привычный образ жизни, будет обращаться за советом, «достойно» при этом его оплачивая. Поскольку же он сильный, то защитит нас (хороших, умных, но слабых) от разных нехороших людей, цивилизует их, приближая всеобщее торжество правды и справедливости. Кто будут эти плохие люди: кавказцы, мародеры, бандиты или еще кто-то — покажет время. Но «наш лидер» должен быть готов защитить нас. Собственно, этот образ и делал интеллигенцию, причем с хорошим советским, в том числе оппозиционным, прошлым, яростной сторонницей Путина образца 2005 года. Этот же образ вывел людей на митинги 2011–2012 годов, поскольку «защитник» оказался «не совсем наш».

— Изменялась ли в 2000-е годы концепция «народа» в оппозиции? Как системная и несистемная оппозиция видит народ и есть ли у нее представления о различиях «народа» и «политической нации»?

— Мне трудно всерьез говорить об оппозиции в «нулевые годы». По сути, оппозиция этого периода — вполне маргинальные группы. Численность демонстраций «Стратегии-31» — достаточно яркий показатель их реального веса и численности. Вполне понятно, что в этом случае речь шла именно о «политической нации», поскольку «народ» — это выдумка тирана, оправдывающего его тиранию. На излете «нулевых», особенно после «рокировочки», ситуация изменилась. Возникает оппозиция. При всем том, что к народу Ксения Собчак или Илья Пономарев имели не вполне прямое отношение, возникало ощущение, что они и другие деятели оппозиции «нулевых» возглавили именно народное движение. Термин «народ» на короткий период стал невероятно популярным. Наверное, до самой победы Путина. Потом, по достаточно понятным причинам, вновь на авансцену в дискурсе «говорящего класса» выходит «политическая нация».

— В XIX веке интеллигенция видела себя посредником между народом и властью. Кто такой посредник сейчас (если он существует)?

— Число претендентов на эту роль сегодня велико, как никогда. Причем все они рано или поздно оказываются самозванцами. Проблемы здесь, как мне кажется, целых две штуки, правда, тесно связанных друг с другом. Первая — интеллигенция XIX века достаточно четко осознавала себя, свои интересы, свою общность. Именно потому она смогла (разными своими группами, осознающими, тем не менее, свою общность) сконструировать народ и власть, стать посредником между ними. Сегодня термин «интеллигенция» имеет, скорее, исторический, нежели актуальный социальный смысл. В результате некому оказывается сконструировать ни власть, ни народ. Более того, в какой-то момент (думаю, что в процессе «рокировки») власть решила быть «самой для себя интеллигенцией», то есть обойтись без посредников совсем. Как пишут в объявлениях об обмене квартир: посредников просят не беспокоиться. Пока получается не вполне. И власть, и народ пребывают во вполне дисперсном состоянии. Тем не менее, процесс конструирования властью народа продолжается. Конструирования без посредников.

— Есть ли у российской власти идеологические утопии?

— Ну, одна из них уже заявлена чуть выше. Идея, что с помощью европейских методов и технологий (СМИ, законодательные изменения) можно сконструировать «народ-богоносец», архаическое и консервативное большинство, — идея вполне утопическая. Забавной утопией (или фетишем) власти являются рейтинги, выстраиваемые на основе социологических опросов. Кажется, что люди искренне верят, что пока опросы будут показывать высокие рейтинги первых лиц, все будет хорошо. Столь пристальное внимание ко вполне служебной социологической технологии трудно объяснимо даже идеями «конструирования большинства».

— И есть ли они у оппозиционных кругов?

— Главной, как мне кажется, утопией оппозиции, если под этим термином понимать лидеров митинговой активности 2011–2012 годов, является не вполне эксплицируемое представление о том, что власть является «своей», что ее нужно только немного подправить. Впрочем, эта утопия («своя власть») имела основания для первых сроков Путина. Момент, когда ситуация изменилась, был пропущен. Не менее забавным убеждением является, как мне кажется, убеждение о наличии какой-то единой «власти», с которой можно бороться. И уж совсем смешным кажется убеждение, что главной проблемой России является коррупция. Следует признать, что ситуация, когда на основе открытых данных можно разоблачить коррупцию (а именно это делал А. Навальный), в России может быть интерпретирована как победа над коррупцией. Другой вопрос, что вместе с коррупцией «победили» бизнес, образование и здравоохранение. Да и государственное управление тоже.

— В чем в большей степени разочаровывались власть и народ в течение 2000-х годов?

— В 90-е годы большая часть населения Российской Федерации эмигрировала… в Россию. В Российской Федерации осталось только федеральное правительство, немногочисленный бизнес и не особенно влиятельная федеральная бюрократия. Жизнь протекала в России, или, как было модно говорить в тот период, в неформальной сфере. В «нулевые» началось масштабное наступление на «неформальную сферу». При этом и формальная область была трансформирована. В ней стало возможным жить. По крайней мере, для части населения. Так возник «путинский консенсус». В РФ появилось население. Оно, собственно, и вышло на митинги после выборов в Госдуму. Технологии 1990-х годов не вызывали возмущения, поскольку относились к стране, в которой они не жили, — стране немногочисленных федеральных чиновников, медиахолдинга «Мост» и «ЮКОСа». В «нулевые» это уже была, по крайней мере, так казалось, их страна. Обнаружение того, что эта страна по-прежнему не их, стало сильнейшим разочарованием «народа», вернувшегося в Российскую Федерацию. Впрочем, этот народ оставался не особенно многочисленным. Для большей части населения особого разочарования не возникло, поскольку не было и очарования. Для власти митинги стали не меньшим разочарованием, поскольку были «предательством», причем совершенным «своими» — теми самыми бенефициариями «нулевых годов».

— Возможно ли в России действительное противостояние и конкуренция нескольких концепций развития страны?

— Думаю, что невозможно. Для этого сначала должна возникнуть концепция страны. А ее пока нет.

Ответы на анкету интернет-журнала «Гефтер» 9 июля 2013 года 

Комментарии

Самое читаемое за месяц