,

Введение в Квентина Скиннера: интерпретация в психоанализе и в истории

Современный практикующий психоаналитик, как выясняется, еще и методолог. Квентин Скиннер в неоднозначном представлении западных психоаналитиков.

Дебаты 12.08.2013 // 5 943
© Martin Grüner Larsen

В статье, посвященной историку Квентину Скиннеру, мы больше заняты анализом текста, чем психоанализом, — хотя обсуждение поневоле приводит нас к тем проблемам, которыми занимаются психоаналитики. Для начала мы обозначим важность вклада Скиннера в историографию в контексте новейших достижений гуманитарных наук и затем рассмотрим, как его выводы могут быть приложены к работе психоаналитиков.

Труды Квентина Скиннера начиная с 1960-х годов повели и историческую, и философскую мысль по прежде неведанным, но важным маршрутам. Первой областью его исследований стала политическая мысль эпохи Возрождения и раннего Нового времени, его публикации и лекции существенно повлияли на подход многих историков идей и историков культуры к идеям и системам убеждений [1].

Скиннер пытался систематически исследовать историчность мышления, в отличие от более традиционных политических и моральных философов, которые смотрели на идеи, стараясь разглядеть в них непреходящие ценности, понятые с их частной точки зрения. Такие философы обычно не выходят из состава канона образцовых философских текстов, которым они задают вопросы скорее аналитические и оценочные, нежели исторические и описательные. Им интересна логическая структура и непреходящие «моральные уроки» взглядов, например, Макиавелли и Гоббса. Историческая ситуация и специфические дискурсивные задачи, стоящие за такими текстами, как «Государь» или «Левиафан», исследуются гораздо реже. Подобные комментаторы редко исследуют те идеи, которые некогда были влиятельными, но потом сошли на нет или даже стали казаться нелепыми, не принимают их всерьез и не контекстуализируют их: важными им кажутся только те идеи, которые устойчиво сохраняют для нас свое значение. Таким образом, значительная часть мыслей и убеждений, высказанных в прошлом, остается вне поля зрения исследователей.

Но удивительнее всего то, что, когда Квентин Скиннер начинал свою научную карьеру, многие историки, во всяком случае в Британии, обращались с идеями прошлого, игнорируя всякий историзм и потому неизбежно приходя к выводу, что через века продолжается непрекращающийся диалог вокруг неизменного в своей основе набора понятий и предубеждений. Более того, общим местом для историков стала трактовка убеждений и идей как не столь важных, если они взяты сами по себе. Важным и существенным оказывалось другое: будь то экономика или, наоборот, так называемый «человеческий инстинкт», это определяет ход событий, а «идеи» — всего-то внешняя оболочка. Например, в работах влиятельного историка Льюиса Нэмьера идеи чаще всего рассматриваются как подспорье для выражения «грубой природы» и всеобщего инстинктивного стремления к могуществу и господству над другими (см.: Colley, 1989). Притязания на истину и целые идеологии могли отвергаться как пресловутое «навешивание лапши на уши», или, если говорить более осмотрительно, как побочные явления. Скиннер показал, среди прочего, как те, кто искал политической легитимации и поддержки своих воззрений, были вынуждены в своих действиях исходить или по крайней мере состыковываться с дискурсами своей эпохи: доступными тогда, осмысленными и введенными в оборот, — а не просто брать какую угодно идею, которая якобы заработает сама. Ораторы могут искажать язык в своих целях; но исторически сложившиеся языки устроены так, что с их ограничениями приходится считаться.

Нэмьер интересовался Фрейдом и психоанализом и даже общался с венскими психоаналитиками до того, как переехал в Англию и получил ставку в Бэллиол-Колледже в Оксфорде, а позднее кафедру в Манчестерском университете, — но его версия человеческой природы гораздо ближе к ранним викторианским учениям об эволюции и борьбе за существование, как говорится, зубами и когтями. Джеффри Элтон — самый известный специалист по Тюдоровской Англии, который, как и Нэмьер, упорно загораживался от тех доводов, что развивал Скиннер, и заявлял о себе как о приверженце культа строгих фактов, которые мы реконструируем из придворных записок или материальных предметов, и считал, что интеллектуальная история — вообще не история. Скиннер не оставался в долгу и в своем бескомпромиссном рассуждении из статьи, перепечатываемой в первом томе «Взглядов на политику» (Skinner, 2002), показывал, насколько подход Элтона сужает возможности историка, в частности, заставляя пренебрегать исторической сложностью и изменчивостью понятий, даже таких будто бы основополагающих и устойчивых, как «дом».

Элтон советовал историкам отгораживаться от других дисциплин, которые могут вносить сумятицу в хорошо подстриженное поле исторического исследования. А что до психоанализа, он не только открыто отвергался Элтоном как не представляющий для историков ни малейшего интереса, но и рассматривался как какое-то нелепое предприятие. Сколь слабо Элтон был знаком с работами Фрейда в частности и с «теорией» вообще (что было скорее типично для ведущих историографов того времени), можно увидеть в его инаугурационной лекции в Кембридже в 1968 году, когда он сделался «профессором-специалистом» по Тюдоровской эпохе. Он ставит психоанализ в один ряд с марксизмом и наркотической культурой 1960-х годов и следующим образом заявляет о его неприемлемости:

«Мы опять живем в век верований… Они настигают нас в разных обличьях и в разных масштабах, одни более респектабельные, другие вовсе не респектабельные. Есть фрейдисты и марксисты, которые стали респектабельными просто потому, что уже давно существуют. А есть те, кто верят в психоделику, антипсиходелику, университеты и антиуниверситеты» (Elton, 1969, p. 19).

Зашоренный скептицизм Элтона — это просто предельное выражение более широкой тенденции среди историографов: избегать непростых теорий, избегать занятий философией.

Нэмьер и Элтон оба были иммигрантами, и, как доказывается на множестве примеров, континентальные интеллектуалы, сделавшие научную карьеру в Англии, чаще всего больше местных исследователей склоняются к «наивному эмпиризму» или, во всяком случае, легче усваивают его. Итак, получается, что значительные области нашей «национальной культуры» большую часть XX века оставались практически не затронутыми наиболее радикальными экспериментальными достижениями и дерзкими открытиями европейской мысли, включая психоанализ, хотя следует заметить, что и такие обобщения относительно истории английской интеллектуальной жизни могут оказываться спорными [2].

Хотя в своих работах по историографии и методологии Скиннер по большей части не обращался к возможностям психоанализа (и он делал это сознательно, а не случайно), в ряде своих статей он остроумно доказывал, что рефлекторная подозрительность по отношению к философской рефлексии всячески мешает нормальной разработке и развитию исторической методологии.

Но не только историки-эмпирики объявляют идеи чем-то незначительным. Те же марксистские историки отнюдь не редко видят в политическом дискурсе прямое, непосредственное выражение классовых интересов и классовой борьбы: язык, по их мнению, не более чем выражает реальную действительность, но ни в коем случае не формирует ее, не задает ее события [3].

Скиннер красноречиво показал, как важно серьезно изучить контекст идей, помещать их в «рамки дискурса» и глубинно исследовать те интенции, которые и направляли специфические для авторов дискурсивные интервенции. Скиннер отмечает:

«Конечно, я ни в коем случае не собираюсь проникать в процессы мышления давно умерших мыслителей; я просто стремлюсь употребить обычные техники исторического исследования для схватывания их понятий, для следования за их разграничениями, для понимания их убеждений и, насколько это возможно, для видения вещей их глазами» (Skinner, 2002, p. 3).

Принадлежа к плеяде гуманитариев, начинавших свою деятельность в 1960-е годы (сюда относятся среди прочих Джон Данн и Дж. Покок) и развивавших метод тщательной реконструкции контекстов, Скиннер также подпитывался новейшими открытиями «теории речевых актов», разработанной, в частности, в знаменитой работе Остина «Как делать вещи при помощи слов». Задачей здесь было показать, что интеллектуальная история должна быть внимательной к различным функциям дискурса, включая скрытые цели и подходящие моменты для интервенций, например внутри придворного дискурса, межгосударственных конфликтов или народных движений. Тексты делаются более осмысленными, если историк в состоянии показать, чего автор добивался, когда писал этот труд, а не просто, что он «сказал в этом тексте». Правда, это требует гораздо более тщательного изучения природы той аудитории, к которой обращен текст, а также каковы могли быть союзники, соперники и враги, подразумевавшиеся явно или неявно на каждом следующем повороте дискуссии. Если мы не будем обращать внимания на цели интервенций у тех или других мыслителей и на особые «дискурсивные сети», внутри которых ими совершались действия, то мы можем просто неверно понять смысл изучаемых нами трудов. Отсюда и растущий интерес историков к исследованию различных способов, с помощью которых читатели прошлого прочитывали эти тексты. Постепенно историки отказываются от мысли, что якобы идеи находятся «в свободном плавании». Напротив, историки стали поднимать вопрос о дискурсе. Особое внимание отныне уделяется различным целям, которые ставили участники спора, приводя те или иные новые аргументы, какое значение аргументов подразумеваемо, а не прямо высказывается в тексте. Кроме того, расширяется понимание того, сколь различными путями «идеи» в истории «производятся» и «потребляются», записываются и прочитываются, вводятся в оборот и перерабатываются.

 

Культура и гуманитарные науки

Мы можем рассматривать труды Скиннера по истории политического мышления как образец обширных современных перемен интеллектуального климата — в частности, в сторону понимания того, что язык, культура и мышление контингентны, а не универсальны; что самые основополагающие паттерны убеждений, значений и ценностей, признанные важнейшими в одном обществе, могут быть совершенно другими в другом обществе. Культура уже не рассматривается как просто декорирование базовых потребностей жизни, равно и как «надстройка» общества, как было принято говорить у марксистов. Культура все чаще рассматривается как нечто «конститутивное» [4]. Такой подход сформировался под влиянием множества философских построений, которые внесли свой вклад в его становление: так, для Скиннера особенно важна поздняя философия Витгенштейна, объясняющая нам, каким образом различные «формы жизни» действуют в их языковых употреблениях и языковых практиках.

В последней четверти XX века общим местом антропологов и критиков культуры, как и философов культуры, стала полемика с прежними философскими системами «оснований», в которых представления о внешней реальности рассматриваются с позиций неопровержимой объективности. Для развития этой критики особое значение приобрела культурная антропология Клиффорда Гирца, который доказал, что можно понять разные общества и различия между ними только через детальное изучение ситуативно устойчивых (situated) паттернов значения (Geertz, 1973).

Влияние такого вызова культурной антропологии можно разглядеть в скиннеровской критике знаменитого исследования Ле Руа Ладюри о крестьянах Лангедока. Скиннер выдвинул гипотезу, что французский историк слишком простодушно счел, что если взгляды крестьян так отличаются от его собственных, то они иррациональны. Ладюри, доказывает Скиннер, приглашает нас посмотреть на крестьян Лангедока, которые, как выясняется, помешаны на колдовстве, как на людей регрессирующих, сумасбродных и едва ли не сумасшедших. «Ведьмина суббота» становится в этой картине своего рода фантасмагорией, выражением коллективного умопомешательства. Историк в этом случае просто пытается как-то объяснить, почему крестьяне утратили способность здраво судить о вещах.

Ответ Ладюри отчасти состоит в том, что эпидемическое распространение патологического мышления объясняется идентификацией с социальными страхами, порожденными утратой традиционной духовной поддержки в быстро меняющемся мире: «Будучи далеки от своих пастырей, крестьяне чувствовали себя наедине со своими страхами и своими первобытными терзаниями и отдавали себя на волю сатаны» (Ladurie, цит. по: Skinner, 2002, p. 36).

Скиннер замечает, что возможны и другие объяснения: предположения о явлении ведьм вполне могут возникнуть рациональным путем, будучи выведены из совокупности (host) других верований, таких как общепринятая привычка воспринимать все сказанное в Библии буквально. При определенном прочтении сакральных текстов как раз отрицание реальности ведьм окажется нерациональным. Заявлять о том, что ты не веришь в существование ведьм, значило признаваться, что ты не веришь слову Божию, что могло иметь самые неприятные последствия.

Другими словами, Скиннер настаивает, что историк с самого начала обязан ставить вопрос, существовали ли некогда другие способы видеть вещи, другие формы рациональности, вместо того чтобы объявлять, что засвидетельствованная демонология крестьянского мира — это обязательно срыв в иррациональное. Напротив, устойчивость и определенность наших языков, наша собственная уверенность в универсальности теперешних политических и моральных рамок построения понятий должны ставиться исследователем под вопрос. Сейчас не время излагать интеллектуальные истоки такого отношения, равно как и говорить о росте интереса ученых к наследию мыслителей предшествующих поколений, глубоко раскрывших исторический характер морали и идей (не в последнюю очередь, Ницше). Отметим только, что такой акцент на решающей роли языка и культуры в формировании чувства реальности, идентичности и истины (акцент, который часто называют «культурным поворотом» в гуманитарных науках) уже привел к отчетливо обозначившейся и весьма влиятельной интеллектуальной трансформации. Более того — к «смещению парадигмы», если использовать термин, введенный Томасом Куном (Kuhn, 1962).

Все эти изменения были крайне важны и для психоанализа, поскольку позволяли практикующим аналитикам представить собственную деятельность в широком контексте «интерпретирующих исследований» и новым взглядом увидеть то, что ранее считалось психическими универсалиями, но что на самом деле изменчиво (хотя бы и потенциально). Междисциплинарные связи между историками, философами, литературоведами, антропологами и представителями ряда других комментирующих дисциплин укрепились тем, что все эти поля были определяемы заново, уже как необходимо держащиеся на т.н. «исследовании смыслов». «Интерпретация» человеческого мышления и человеческого действия, раньше часто отвергавшаяся как эмпирическими философами и психологами, так и эмпирическими историками как нечто эфемерное, субъективное, сейчас стоит на самом видном месте. В этом контексте психоанализ, основополагающим текстом которого явилось «Истолкование сновидений», уже не рассматривается как некая аномалия среди научных дисциплин. Заметим: хотя психоанализ продолжает бороться за свое признание в качестве полноценной науки со своими соседями, психиатрией и психологией, интерес к его идеям и методам в широком поле гуманитарных и социальных наук вырос как никогда.

 

Можем ли мы продолжать интерпретировать тексты?

В трудах Скиннера одновременно преломлялась и значительно усиливалась тенденция ставить «истолкование смыслов» в центр интеллектуальных усилий историографии и гуманитарных наук. Долго считалось, что его деятельность как историка политических идей сводится к «интерпретации текстов». Скрупулезное изучение мысли античности и раннего Нового времени было наиважнейшим для Скиннера, он принуждал вглядываться в каждую деталь. Почему же мы возвращаемся к вопросу о том, стоит ли продолжать «интерпретировать» тексты?

Здесь необходимо указать на еще одно изменение интеллектуального климата, а именно, появление «постструктуралистской» мысли, ядром которой (и важной отправной точкой для одной из статей Скиннера) стал ряд прорывных работ Ж. Деррида, особенно его «Грамматология», вышедшая в конце 1960-х годов. Данную статью Скиннера следует понимать как разъяснение (exploration) и защиту его любимейшего метода против той критики, которая становилась влиятельной среди целого поколения исследователей [5].

Упор на значимость культуры, о чем было упомянуто выше, подрывал позиции прежней научной ортодоксии в понимании идей и убеждений, но при этом часто не ставил под сомнение более фундаментальные категории, например «субъективности», «действия» и «репрезентации». Вместе с тем благодаря радикализму Фуко и Деррида, других знаменитых французских интеллектуалов послевоенного времени были оспорены самые основные культурные понятия и структурные размежевания, продемонстрирована их несогласованность, случайность и даже неопределенность. Очевидность таких понятий, как «я», «общество», «история», «человек», «женщина», «присутствие», «ребенок», «жизнь» или «смерть», ставилась под вопрос, а иногда и отрицалась. Всякая система классификаций, будь то в экономике, биологии, истории или психологии, по существу своему исторична, утверждал Фуко в своей программной книге «Слова и вещи». Труды Деррида — начало размывания уже самой устойчивости значений, когда зашаталась уверенность в том, что существует «автор», употребляющий язык для выражения своих мыслей и представления окружающего мира.

Вот что отмечает Скиннер:

«Предыдущее поколение довело до такого радикализма сомнение в возможности интерпретации текстов, что нам уже кажется, что невозможно достичь тех целей интерпретации, которые мы всегда перед собой ставили» (Skinner, 2008, p. 663).

Под сомнение ставилась сама вера в «способность слов направлять непосредственно к вещам». Эта вера, замечает Скиннер, — в истоке «метафизики присутствия», иллюзии, что истина о мире может быть представлена сознанию с помощью языка как системы обозначений. Исследование предпосылок, которыми пользуются сами исследователи, и пристальное внимание к тому, как «интерпретации» неизбежно формируемы предшествующими привычками мышления и практиками письма, постепенно оказались самостоятельной отраслью интеллектуальной работы. Изучение того, что в былые времена называлось риторикой — различные формы, стили и цели коммуникации, — вновь стало важнейшей частью гуманитарных наук. Все труднее оказывалось выделять предмет исследования сам по себе — тот предмет, что не был бы заранее выстроен способами восприятия и описания наблюдателя.

Одно из несомненных достижений Деррида — умение замечать непреодолимую неопределенность, двусмысленность и потенциальную неопознаваемость значения в любом речевом акте (интеллектуальная перекличка Деррида с Фрейдом и психоанализом была невероятно обширной и сложной — она заслуживает отдельного слова). Скиннер приводит пример краткого высказывания Ницше о зонтике — для Деррида это и есть инстанция неконтролируемо множащихся значений. На каких основаниях можем мы быть уверены, спрашивает Деррида, что имел в виду Ницше, когда писал о нем? Для Деррида не существует «ничего вне языка» (нет такого места или предмета, который не был бы «укрыт» языком и затронут им) — того, что предполагает чистоту намерений в отношении «истины», «реальности» или «аутентичности». Не может быть простого аналитического перехода от метафорического к буквальному, не может быть непротиворечивых истоков чего бы то ни было, не может быть никакой «метафизики присутствия», не может быть определяющего источника значения. Деконструкция — практика признания всего этого: доказательство того, что текстуальность нельзя преодолеть, что письмо всегда и везде неотступно и безгранично. Деконструкция обозначает те моменты, когда текст пытается (и неизбежно сталкивается с неудачей) надежно обосновать себя за пределами языка. В деконструкции те пределы, что дискурс ставит с целью сделать себя когерентным, оказываются взорванными изнутри. Якобы «устойчивые» и «прозрачные» термины, на которые могли бы опираться позиции, доводы, противопоставления, шатаются и ускользают. Поэтому иерархия, которая выстраиваема текстом, переворачивается не с целью выстраивания новой иерархии в противоположность предыдущей, но для того чтобы произвести общее смещение — неумолимую денатурализацию. Именно такой только и могла быть цель, но на практике, как признает Деррида, операция деконструкции не может быть завершена никогда, поскольку в стихии этого смещения всплывают новые метафизические принципы, каноны и неподвижные иерархии.

В статье Скиннера демонстрируется, что и столь радикальный скептицизм может оказываться продуктивным при постановке новых вопросов «о смыслах» в тексте и при разработке новых направлений исследования. Но, признавая значение деконструкции как прорыва и согласившись с тем, что значения слов всякий раз выходят за пределы очерченных авторских намерений, Скиннер склонен настаивать, что возможна более приземленная интерпретация остальных аспектов функций коммуникации. Он приводит в пример интерпретацию Джоном Пассмором сочинений Дэвида Юма: Пассмор предполагает, что Юм ведет скрытую полемику с французским философом Мальбраншем. Хотя Юм и крайне редко ссылается на Мальбранша, мы вполне можем вычитать его полемические усилия из того, как построена сама его аргументация. Скиннер явно признает, что наша интерпретация может обогащаться, если мы будем принимать во внимание намерения, а не только значения слов, при этом мы вовсе не откажемся от правомочности предшествующей интерпретации.

 

Значение «исторической интерпретации» для психоанализа

Мы уже отметили значение интерпретативной работы, проделываемой Скиннером, для психоанализа и место психоанализа среди «интерпретирующих наук». Но скептические вопросы, поднимаемые в упомянутой статье Скиннера о «возможности интерпретации», значимы и для самого психоанализа. Скиннер показал, каким образом теория «речевых актов» в англо-американской философии и, шире, понимание сложности языка поздним Витгенштейном в его референтной и перформативной функции прибавили сложности «исторической интерпретации» [6]. Эти догадки не менее значимы для понимания тонкости «диалога с психоаналитиком». Замечательно, что когда лингвистические философы в Британии и Америке стали интересоваться нереферентными функциями языка и размышлять, что делают люди с помощью слов кроме описания вещей, тогда и психоаналитики в собственных кабинетах стали уделять все больше внимания деликатным особенностям коммуникации пациентов, поневоле вовлекшись в те же проблемы [7].

Тогда как философы, историки и антропологи стали смотреть на язык как на нечто большее, чем репрезентацию реальности, психоаналитики заинтересованы уже не только «интерпретацией» и «дешифровкой» значений в качестве «выражения внутренней психической реальности». Многие моменты внимания к языку и к его воздействиям мы можем найти уже у Фрейда, но тщательное рассмотрение феноменов переноса и контрпереноса постепенно приводило к изменению всей психоаналитической перспективы, позволяя лучше понять специфически бессознательную природу высказываний пациента, в рамках изучения языковой интерактивности.

Перенос и контрперенос стали более доступны для изучения, когда стало понятно, что язык не только употребляется для репрезентации реальности (в более или менее усложненном и запутанном виде пациентами и в предполагаемом правдивом и ясном виде психоаналитиками), но и выступает одним из первейших средств, с помощью которого люди пытаются, сознательно или бессознательно, изменить реальность. Более того, собеседники психоаналитика, будучи его объектами, пробуют и изменить себя с помощью языка.

Скиннер описывает в своей собственной предметной области, что признание риторического и перформативного измерений языка поставило под вопрос возможность однозначности интерпретации, но одновременно сделало допустимым более сложные трактовки значения. Нечто сходное происходит и в области психоаналитических практик. Деликатные феномены «речевых актов» в кабинете психоаналитика, будучи распознанными (понятыми), делают возможным дальнейшее понимание клинического взаимодействия, а тем самым — последующих путей коммуникации и «взаимодействия» (enactments) между аналитиком и пациентом.

Психоаналитическое понимание всегда было предметом интерпретации — и в смысле понимания аналитиком латентного значения слов или действий, и в смысле общей доступности для аналитиков подобных типов понимания. Но насколько похожа психоаналитическая «интерпретация» на ту, которую практикуют и рекомендуют историки вроде Квентина Скиннера?

Объяснение значений, процесс выведения на свет подразумеваемого, импликаций — убеждений и интенций, что ранее не осознавались, — важнейшая часть и психоанализа, и историографии. Разумеется, психоаналитики работают непосредственно с пациентами, входя с ними в длительный диалог и сделав их равноправными партнерами в поиске понимания. Как это показано в «Человеке с волками», наиболее проницательные догадки Фрейда о времени и об «истории» связаны с многочисленными трудностями понятия «отложенное действие» (Nachtraeglichkeit, aprs-coup, deferred action). Так и историки работают с текстами, созданными людьми в прошлом, диалог с которыми может состояться лишь в воображении. Однако решающим отличием здесь становится регистр ментальной жизни: историки утверждают, что они занимаются прежде всего сознательным, а аналитики — что прежде всего бессознательным.

Несмотря на различные интересные, продуктивнейшие и важные эксперименты, а в последнее время — на все более прозорливые изыскания, методологические проблемы, связанные с применением психоаналитических подходов в историографии, часто напоминают о трудностях в ХХ веке с методологией вообще. И все-таки можно увидеть этическую близость этих двух дисциплин (не упуская и общее убеждение, что мы пытаемся достичь наиболее полного возможного понимания прошлого, с целью восстановить положение дел). Именно здесь можно найти связь между историческим и психоаналитическим «признанием» прошлого: везде требуется тщательный пересмотр прошлого, контекстуализация и сопереживание (empathy). Исследование может даже менять действительность, хотя несправедливость, ущерб или зло, причиненные в прошлом, нельзя списать со счетов или полностью изгладить, как бы мы ни хотели исправить все последствия. Но мы можем надеяться, что со временем все переменится, обретя новую выигрышность позиций, равно как и т.н. «работа скорби», принимающая все страдание прошлого, не окажется напрасной.

Психоаналитики пытаются понять и разобраться с различными составляющими «я» и его отношениями и исследовать межпсихические и межличностные отношения пациентов «из прошлого» с настоящим. Историки? Тоже пытаются воспитать в современниках возможность выбора, исходя из интерпретации событий и действий прошлого. Мы в состоянии использовать прошлое созидательно или разрушительно. В поздних работах Скиннера, напр. (Skinner, 1998) о понятии свободы, было показано, каким образом давние дискуссии позволяют обогатить, оживить и заострить нынешнюю политическую борьбу. Работа по «интерпретации» может включить в себя имплицитное убеждение, что наши предшественники сопсобны отстаивать свое достоинство и получать признание благодаря чуткому труду историка о них. Именно об этом заявлял Эдвард Томпсон в своей знаменитой работе «Становление рабочего класса в Англии»: «Надо спасать бедного чулочника, луддита-жнеца, якобы замшелого ткача ручного труда, утопического ремесленника и даже исступленного последователя Иоанны Сауткотт от чрезмерного презрения потомков» (Thompson, 1968, p. 13).

Стремление Квентина Скиннера расширять спектр значений, которые можно выводить из политических сочинений, подразумевает подобное пусть не столь «сценическое» восстановление. Поскольку и для психоаналитиков, и для историков люди во многом создаются и образуются тем, что случилось в прошлом, всякая «интерпретация» — пролог к объяснению того, что бы с ними могло произойти в настоящем.

 

Примечания

1. О дискуссиях, которые труды Скиннера вызывали среди историков, см.: (Tully, 1988). Полезное введение в его труды: (Palonen, 2003).
2. Образцовое выражение этого мнения см.: (Anderson, 1968). О специфических слабостях английской историографии, проявившихся в 1960-е годы, см. критический анализ: (Stedman Jones, 1967). Позднейшие размышления Андерсона по этим же проблемам см. в его «Вопросах английской историографии» (Anderson, 1992). Недавняя попытка полностью опровергнуть такой «диагноз», поставленный национальной культуре: (Collini, 2006).
3. Сходные процессы происходили в британской марксистской историографии: такие авторы, как Кристофер Хилл и Эдвард Томпсон, уделяли гораздо большее внимание воззрениям и культурным практикам, чем марксисты предшествующих поколений.
4. Параллельное развитие эта идея принимает в британской марксистской историографии, где такие авторы, как Кристофер Хилл и Эдвард Томпсон, придают гораздо большее значение верованиям и культурным практикам по сравнению с более ранними историками-марксистами.
5. Наиболее полно интерес Скиннера к этим вопросам выразился в его сборнике статей «Возвращение большой теории в гуманитарные науки» (Skinner, 1985).
6. Джон Форрестер в статье «Что делает психоаналитик со словами» (Forrester, 1990) обсуждает параллели между развитием теории речевых актов в философии Остина и Серля и лакановским письмом и практикой аналитика, но при этом не привлекает для сравнения материал британской психоаналитической мысли.
7. Это новое направление широко освещено в психоаналитической литературе, напр.: (Ogden, 1982), (Sandler, 1988) и (Spillius, 1988).

 

Литература

1. Anderson P. (1968) Components of the National Culture // New Left Review. Vol. 50. No. 3. P. 58.
2. Anderson P. (1992) English Questions. L.: Verso.
3. Colley L. (1989) Namier. L.: Weidenfeld & Nicolson.
4. Collini S. (2006) Absent Minds: Intellectuals in Britain. Oxford: Oxford UP.
5. Elton G. (1969) The Future of the Past: An Inaugural Lecture. Cambridge, UK: Cambridge UP.
6. Forrester J. (1990) What the Psychoanalyst Does with Words: Austin, Lacan and the Speech Acts of Psychoanalysis. Ch. 7 // The Seductions of Psychoanalysis. No. 141. P. 67. Cambridge, UK: Cambridge UP.
7. Geertz C. (1973) The Interpretation of Cultures. N.Y.: Basic Books.
8. Kuhn T.S. (1962) The Structure of Scientific Revolutions. Chicago, IL: U Chicago Press.
9. Ogden T. (1982) Projective Identification and Psychotherapeutic Technique. N.Y.: Aronson.
10. Palonen K. (2003) Quentin Skinner: History, Politics, Rhetoric. Cambridge, UK: Polity.
11. J. Sandler (ed.). (1988) Projection, Identification, Projective Identification. L.: Karnac.
12. Skinner Q. (1985) The Return of Grand Theory in the Human Sciences. Cambridge, UK: Cambridge UP.
13. Skinner Q. (1998) Liberty before Liberalism. Cambridge, UK: Cambridge UP.
14. Skinner Q. (2002) Visions of Politics. Vol. 1. Cambridge, UK: Cambridge UP.
15. E.B. Spillius (ed.). (1988) Melanie Klein Today. Vol. 2. Mainly Practice. L.: Routledge ⁄ Institute of Psychoanalysis.
16. Stedman Jones G. (1967) The Pathology of English History // New Left Review. No. 46. P. 29–43.
17. Stedman Jones G. (1983) Languages of Class: Studies in English Working Class History 1832–1982. Cambridge, UK: Cambridge UP.
18. Thompson E.P. (1963) The Making of the English Working Class. Harmondsworth: Penguin, 1968.
19. J. Tully (ed.). (1988) Meaning and Context: Quentin Skinner and His Critics. Cambridge, UK: Polity.

Источник: Int J Psychoanal. 2008. No. 89. P. 637–645.

Комментарии

Самое читаемое за месяц