Идеалы научной объективности и честности как обоснование политики гласности в перестройку

Перестройка шла под знаменем научной честности историков, которая не сводится только к объективности, но включает в себя ответственность перед предками и потомками. Но каковы политические коннотации этой честности, если брать более широкую временную перспективу?

Дебаты 09.10.2013 // 5 273
© Ken Fager

Мы хотели бы рассмотреть гипотезу о том, что идеальные ценностные представления о «научной объективности» и этос личной «честности», свойственные послевоенной советской научно-технической интеллигенции, формировали интеллектуальный контекст, в котором политика гласности представлялась новым реформаторам эффективной и морально необходимой. Таким образом, во многом идеалы и нормы, сформировавшиеся в этой научной среде в отрыве от общественно-политической деятельности, оказали воздействие на направление реформ перестройки, когда новое руководство СССР было заинтересовано в практическом использовании наиболее сильных идей и представлений о необходимых реформах в общественной жизни и в экономике. Особенным для этого исторического периода и социальной среды научно-технической интеллигенции представляется внутренняя близость представлений об объективном научном знании и о личной честности ученного и затем реформатора. В этой перспективе интересно исследовать представление о том, что эффективная реформа должна опираться одновременно на научное знание и искренние убеждения. Объективное научное знание и личные убеждения реформаторов представлялись принципиально совместимыми и взаимно усиливающимися.

Политика гласности, последовательно проводимая М. Горбачевым, была одной из первых и одной из важнейших инициатив перестройки. Эта политика отвечала ожиданиям значительной части советской интеллигенции и была призвана обновить и укрепить легитимность нового руководства КПСС, уверенного в своих силах и готового к более открытому и честному обсуждению проблем с обществом. Начиная с 1989 года укрепление гласности способствовало делигитимации политической системы и, в конечном счете, — распаду СССР. Мы хотим рассмотреть две темы, которые задавали интеллектуальный контекст и служили обоснованием необходимости политики гласности в период ранней перестройки. Первая тема — представления о возможности и необходимости объективного научного обоснования политики реформ, которые были усвоены инициаторами перестройки как из собственно советской марксистской традиции, так и из позитивистского подхода к общественным наукам, заимствованного из естественных наук. Вторая тема связана с представлениями о личной и внутренней честности как условии получения достоверного научного знания и эффективной политики реформ. Мы последовательно рассмотрим обе эти темы, анализируя известные публицистические статьи, а также речи и воспоминания ведущих политиков-реформаторов.

 

Иллюзия «научной объективности» и проблема исторической ответственности

Исследователи перестройки согласны в том, что команда Горбачева не имела серьезного плана больших реформ, которые были впоследствии реализованы в 1986–1990-х годах. Вместо плана существовало несколько приоритетных идей и проблем, которые считались важными для успешного преодоления трудностей, с которыми столкнулся Советский Союз. Для периода формирования политики перестройки мы можем особо отметить важность убеждения Горбачева и его команды в том, что, обратившись к лучшим представителям общественных наук, его команда сможет превратить свое широкое видение приоритетов (большая гласность и разумная критика, элементы свободных выборов, материальное поощрение работников по результатам труда) в эффективный план реформ. Александр Яковлев, доктор исторических наук и тогда ближайший союзник Горбачева, через несколько лет после краха перестройки рассказывал об этой скрытой позднесоветской вере в возможности представителей общественных наук предоставить выверенный план преобразований, подобно инженерному расчету для стройки:

«Была создана иллюзия, что достаточно собрать как можно больше достоверной информации, произвести строго научный анализ и (затем) действовать соответственно, — в таком случае все пойдет в нужном направлении и будет сформирована честная и разумная политика. Эту иллюзию разделял и я».

Мы хотели бы особенно обратить внимание на представление о единственности правильного анализа ситуации в стране и возможности провести его полностью и в заданный период времени с тем, чтобы выработать по-настоящему научно-обоснованную стратегию реформ. Рационалистическая форма этого довода указывает особенно явно на общее убеждение советских интеллектуалов и политиков. В лекции, прочитанной в 1993 году в Стэнфорде, Яковлев несколько неожиданно говорил о намерениях реформаторов скорее с точки зрения стороннего наблюдателя, но также подчеркивая «рационалистическую» составляющую этой иллюзии:

«Также верно, что изначальным замыслом перестройки было не упразднение “реального социализма”, как мы это называли, а его усовершенствование посредством “гуманитарной рационализации”. Если хотите, назовите это иллюзией или попыткой, обреченной на провал, но таковы были намерения реформаторов, о которых я могу судить как свидетель».

Внимательный и критический биограф Горбачева Олег Давыдов отмечал личную склонность Горбачева советоваться со специалистами как обычный метод подготовки к решению «стратегических проблем», с которыми он сталкивался с самых первых шагов своей карьеры; как отмечает Давыдов, это было довольно необычно для высшего руководства коммунистической партии. При этом, консультируясь со специалистами, Горбачев стремился найти привлекательные идеи, но избегал детального анализа практических мер. Давыдов предлагает скорее психологическую интерпретацию этого подхода. Но помимо психологических особенностей Горбачева, которые могут быть преувеличены в этом исследовании, аналогичное убеждение было характерно для реформистски настроенной политической элиты и особенно советской интеллигенции. Иначе говоря, даже такой поверхностный подход, предполагавший консультации с ученными, выглядел убедительным для значительной части советской интеллигенции. Владимир Мау вместе с финским коллегой Пеккой Сутела ретроспективно назвали этот подход «иллюзией объективности», анализируя советскую экономическую политику времен перестройки. В политических текстах, периодических изданиях и научных статьях эпохи перестройки можно найти множество подобных утверждений, из которых следует допущение, что научно достоверное знание об истории, экономике и обществе может и должно непосредственно определять направление для эффективной и предположительно гармоничной политики. Предполагаемая научность обещала относительно легкое преодоление разрыва между идеалами и реальностью, который становился неожиданно пугающим в условиях гласности.

Интеллектуальные корни этого позднесоветского убеждения с легкостью обнаруживаются в общем марксистском подходе и его ленинской версии. Хотя последняя более реалистична и конъюнктурна, нежели теоретична, претензия на научный и объективный характер принимаемых решений постепенно стала обязательной формой изложения любых крупных инициатив политического руководства СССР. Учебники истории и общественных наук также активно транслировали это центральное утверждение советского канона. Исторически претензия Маркса на открытие общих законов мировой истории и на обладание лучшего аналитического инструмента для понимания текущей политики приобрела особое доверие у большевиков, когда эта небольшая партия меньшинства успешно захватила политическую власть в одной из крупнейших стран мира. Практический политический успех большевиков под руководством Ленина создал символичный прецедент и стал важным оправданием для внешней и внутренней советской пропаганды начиная с конца 1920-х годов.

По словам бывшего близкого помощника Горбачева (вообще не склонного восхвалять своего руководителя), в отличие от других лидеров, Горбачев был лично знаком с классическими идеологическими текстами и в 1986–1987 годах находился под сильным влиянием сочинений Ленина: «В течение второго и третьего годов перестройки Горбачев был внезапно захвачен сочинениями В.И. Ленина, в которых он находил полезные для себя высказывания. Бывая в его кабинете, я всегда замечал тома основателя социалистического государства. Он часто брал том и зачитывал вслух отрывки из Владимира Ильича, сравнивал их с современным контекстом и восхищался его проницательностью». Польза этого активного чтения ленинских текстов для лидера перестройки может вызывать вопросы. В частности, удивительно, что Горбачев не рассматривал самый важный ленинский урок НЭПа: ужесточение политического режима как условие экономической либерализации. Оскар Банделин, после изучения планирования экономических реформ в годы перестройки и отношения советских экономистов к НЭПу, приходит к следующему более широкому выводу: «Слепая вера в некую детерминистскую зависимость между законами природы и законами общественного развития была краеугольным камнем позиций Ленина и Горбачева». Эта формула, возможно, слишком грубо представляет официальную риторику и ошибочно ставит знак равенства между разными уровнями политических и теоретических способностей двух лидеров. Тем не менее, представляется справедливой общая характеристика представлений советского руководства и его окружения в период перестройки. Советский публицист несколько неуклюжими поэтическими метафорами так сформулировал официальную версию этой веры: «Но Ленин писал не только о желаемом, он писал о неминуемом, готовил революцию на бесспорно научном предвидении, руководил ее стремительным потоком, направлял его по верному руслу…»

После отстранения Хрущева в 1964 году было негласно признано, что среди современных лидеров не было теоретического и политического гения, подобного Ленину, но сама возможность основывать успешную политику на «научном» понимании истории и общества никогда не оспаривалась. Даже если Горбачев и пытался испробовать роль нового Ленина, он полагался на объективную необходимость и научный анализ советских экономистов, историков и социальных теоретиков в поиске правильных решения для реализации его подразумеваемого общественного идеала. Убеждение, что обществоведение и знание истории содержат в себе знание идеального социально-политического решения, было общераспространенным и заявлялось открыто. При этом Горбачев не имел твердых представлений о конкретных законах истории, но обладал интуитивной оптимистичной верой в способность народа к творческому труду и самоуправлению, при условии устранения препятствий. Научное обоснование и поддержка его инициатив учеными-специалистами наряду с советской официальной «сциентистской» риторикой давали существенное интеллектуальное обоснование и поддержку для его личных представлений.

 

Риторические тропы «научной объективности» и ее пределы

Мы можем сделать небольшой обзор этой проблематики в публикациях в ведущих официальных журналах раннего периода перестройки до конца 1988 года. Риторику научного обоснования политики разделяли как консервативные представители общественных наук, так и наиболее активные сторонники реформ. Подводя итоги основным достижениям советской историографии, в 1985 году академик Тихвинский утверждал: «Характерной чертой исторических исследований явилось усиление внимания к решению практических задач совершенствования социалистического общества в области идеологии, политики, национального и культурного строительства». В своей ранней ревизионистской статье в журнале «Коммунист» Юрий Афанасьев использует намного более современный язык и скорее оспаривает процитированного выше академика Тихвинского в большинстве случаев, но оба сходятся в одном. Афанасьев подчеркивает с еще большей ясностью и силой практическую пользу изучения истории как науки, необходимой для построения будущего:

«Прикладное значение истории возрастет, если среди историков укрепится взгляд на историю как на гигантскую лабораторию мирового социального опыта. И, возможно, на рубеже второго и третьего тысячелетия такое, например, словосочетание, как “социальная инженерия”, обретет реальный смысл и будет для нас столь же привычным и понятным, как и биотехнология, генная инженерия, космонавтика. Истории принадлежит здесь особая роль».

В годы перестройки это убеждение было не просто профессиональной склонностью историков, а проявлением здравого смысла. В 1987 году редакторы «Коммуниста» выразили ту же мысль в более традиционной марксистской форме. В этом отрывке способностью владеть историей обладает ленинская партия, вооруженная соответствующими методами анализа:

«Другая отличительная черта ленинской партии — признание высокой роли научной революционной теории, которая давала большевикам возможность выявить закономерности развития общественной жизни, научно обосновывать и решать новые проблемы, владеть событиями и не допускать того, чтобы события владели ими».

Последняя формулировка очень емкая: «научное знание общества позволяет владеть событиями и не допускать того, чтобы события владели ими». Апелляция к научному пониманию истории была универсальным риторическим приемом. В следующем выпуске ведущего теоретического обозрения мы находим еще одно выражение того же убеждения одним из известнейших советских экономистов и в то время вице-премьером, академиком Леонидом Абалкиным: «Сегодня без изучения опыта, накопленного за 70-летнюю историю социалистического хозяйствования, усвоения ее уроков, невозможно разработать и осуществить комплекс мер по демонтажу механизма торможения». Александр Яковлев сделал пятым пунктом своей программы реформ «привлечение сил науки к разработке и проведению процесса экономической и политической демократизации». Конечно, нужно соблюдать осторожность при однозначном толковании этих высказываний как проявлений общего намерения. В данном случае важно следующее: «научное» обоснование политических высказываний, научное обоснование ab historia, а также разнообразие политических целей, которым они служили, показывают общий рационалистический язык, укреплявший веру в возможность научной политики на основе научного исторического анализа. Когда идиомы, связанные с овладением историей через научное знание, использовались для оправдания и обоснование чего-либо еще, лежащий в основе тезис воспринимался автором и читателями как более серьезный и допустимый аргумент. Как мы видим, крайне разнородная «коалиция» авторов, от профессиональных историков до ведущих экономистов и политиков, разделяла или использовала это убеждение в первые годы перестройки.

Если большинство критически настроенных интеллектуалов выражали нарастающий скептицизм в отношении политической и экономической системы СССР, никто не оспаривал традиционное в советском контексте стремление обрести научное, ориентированное на политику знание, основанное на правильном научном понимании общества и общего хода истории. В частности, ориентация Афанасьева, Яковлева и Горбачева на научный пересмотр истории как главного источника идеологической инновации объясняется общим интеллектуальным контекстом. Историософский сциентизм был важным концептуальным и риторическим средством обоснования политических реформ и публичного обсуждения их основных направлений. Научный характер предполагаемого анализа истории не предполагал в явном виде какой-то специфики гуманитарных наук, научный анализ по умолчанию отсылал к образам точных наук и инженерии. Так, уважаемый советский аналитик и спичрайтер советских лидеров А. Бовин сформулировал три ингредиента «любого мышления, стремящегося к успеху», и заключил:

«[Эти ингредиенты не новы] они были найдены давно в рамках научной методологии. Новизна заключается в их переносе… в область политического анализа и действия. И это единственный способ смотреть по-новому на историю и теорию социализма…»

Цензура, бюрократия и ограничивающие правила дискуссии часто рассматривались как главное препятствие для эффективной политики и экономики в Советском Союзе. Рациональный аргумент, основанный на «технической эффективности» неограниченной дискуссии и представленный в высказывании Горбачева, следует дополнить стремлением интеллигенции к личной честности в публичной сфере, которое стимулировало переход от «политического» к «научному» взгляду на истину, сохраняя личную заинтересованность.

Другой важной особенностью этого интеллектуального контекста было представление о том, что гласность приведет к формированию единого для всех правильного представления о реформах, подобному объективной научной истине. В таких условиях казалось, что социально гармоничная стратегия реформ появится, как только будет преодолен жесткий идеологический догматизм и близорукость прежнего руководства. Свободное обсуждение противоположных взглядов должно было привести к разумной и приемлемой для всех формуле. Официальные заявления Михаила Горбачева имели многочисленные следы этих оптимистических историософских убеждений; на раннем этапе перестройки он регулярно заявлял, что был «поражен глубиной и актуальностью выполненного Марксом анализа» глобальных исторических процессов, приведших страны Запада к империализму и кризису, или восхвалял решительность стран третьего мира, которые «недавно ступили на путь исторического творчества». Идиома «историческое творчество», которую мы уже встречали при рассмотрении правил публичных выступлений, играла двоякую роль: она указывала на способность марксистской теории развиваться, однако это было неявным признанием ее возможных недостатков. Обновление было необходимо, поскольку даже Маркс и Ленин не могли предсказать детали будущей эволюции и даже конкретные важные изменения. Используя метафору социальной и исторической инженерии, Яковлев мог даже утверждать, что «готовых чертежей социализма не было, да и быть не могло… Предвидеть в деталях будущность нового общества, все ступени, особенности развития в подробностях не в состоянии, говоря словами Ленина, и 70 Марксов».

Переход от политической и монистической концепции правды к плюралистической концепции, произошедший в середине перестройки, а также открытие новых исторических сведений о терроре, разногласиях в руководстве, неэффективности и о прочих «негативных» сторонах советской истории сначала способствовали иллюзии эффективности. Надежды и ожидания этой критической волны ревизионизма были основаны на рационалистических допущениях: как только сокрытые ранее факты были опубликованы и началась критическая дискуссия, естественным следствием должна была бы стать рациональная политика. Признание конкретных пределов и неспособности официальной теории решить исторические проблемы настоящего и составить истинную картину прошлого стало еще одной распространенной темой. М. Горбачев уже в 1984 году, а с 1985 года А. Яковлев и Е. Лигачев регулярно повторяли свою критику общественных наук с точки зрения отсутствия практических и политических результатов. В своем официальном обращении к ученым-обществоведам весной 1986 года под названием «Обновление и критика обществоведения» Лигачев указал на ширящийся разрыв между социальной теорией и политической практикой и заявил, что теоретическая недостаточность общественных наук была одним из основных препятствий на пути развития. Эта критика теоретической слабости не только не противоречит, но и подтверждает тезис об «иллюзии объективности», поскольку критика основана именно на ожиданиях и принципиальном доверии к практической силе социальной теории.

Можно заметить две особенности позднесоветской политической мысли: вера в возможность определить нужную политику рационально и научно и обращение к истории как к основному полю для интеллектуального изучения при подготовке такой рациональной политики. Редактор «Вопросов философии», официального советского периодического издания в области философии, В. Семенов представляет официальную формулировку этих двух компонентов теоретической базы перестройки, ставшую к 1987 году общераспространенной:

«Уже проведенный историками анализ, развернувшиеся дискуссии дают основание сделать вывод, что многие нынешние проблемы общественного развития имеют застарелый характер, своеобразную историческую устойчивость, тянутся издалека… Нигде и никогда так, как при социализме, не возрастает роль и значение субъективного фактора, субъективной стороны общественного бытия и прежде всего роль политической надстройки… судьбоносное значение единства действий политической власти, руководства в строгом соответствии с требованиями объективных законов исторического развития социализма, с диалектикой его роста и совершенствования…»

Теоретический поиск коллективной воли, способной реагировать на периоды спада в истории, получил широкую поддержку в сообществе плюралистически настроенных специалистов, свободно и критически обсуждавшем исторический опыт и дававшем советы руководству относительно исправления ошибок и искажений прошлого.

 

Парадокс объективной истории и идиома «выбора пути»

Иллюзия научной реальности в принципе могла бы исключать политическую свободу, но описанные выше дискуссии о политической значимости советского прошлого обращались к одной общей проблеме, для которой не было однозначного понятия в языке позднесоветской политической теории или историографии, — в перестройку эта тема была закреплена в идиоме «исторического выбора». Обозначим ее как проблему человеческой воли в истории. Отдельные изученные нами авторы имели довольно продуманный подход к этой проблеме; но в условиях свободной публичной дискуссии более всего важно умение представить собственную позицию, используя понятия, доступные большинству читателей и коллег и убедительные для них. Отсутствие идиомы, обозначающей суть проблематики, делает любое обсуждение предмета более рискованным, и напротив, появление определенной и узнаваемой идиомы свидетельствует об определенной зрелости общественной мысли.

Основным травмирующим опытом для зарождающейся советской публичной дискуссии о прошлом стали события, рассматриваемые как исторические неудачи и, больше того, трагедии. Это были находящиеся в центре общественного внимания политические проекты ведущих политических деятелей ХХ века, которые не были выполнены или же которые дали результаты, обратные ожидаемым. В ходе публичного анализа прошлого выяснилось, что с фактическим провалом своих главных проектов столкнулись Ленин, другие лидеры большевиков от Бухарина до Радека, а в недавнем прошлом — Хрущев. Эта картина неудач в сочетании с господствующими представлениями о закономерном характере исторического развития создавала впечатление, что в советской и российской истории гуманистические проекты были объективно обречены. Игорь Клямкин был одним из немногих публицистов, обладавших достаточной интеллектуальной смелостью, чтобы довести эти размышления до логического завершения, одновременно отстаивая либеральные и гуманистические ценности.

«Иллюзия объективности» в сочетании с историческим фатализмом, порожденным изучением отечественной истории и особенно сталинского периода, были способны положить конец серьезным попыткам обосновать необходимость реформирования через прошлое и подрывали интеллектуальную возможность критики «ошибок прошлого». Предположительно универсальные «закономерности истории» при гласном обсуждении советского прошлого, как оказалось, благоприятствовали не прогрессивным реформаторам, а скорее жестоким или недемократическим лидерам. В такой интеллектуальной перспективе прогрессивные реформы, неудавшиеся в советском прошлом, могли и должны были бы предприниматься не столько потому, что они имели реальные шансы на успех, а потому что так диктовали моральные соображения — объективно же тирания и тоталитаризм были предрешены. При переносе на современный перестройке контекст это моральное («стоическое») обоснование казалось недостаточным для распространения идей, лежащих в основе амбициозных демократических и экономических реформ, что, в частности, вызвало резкую критику тезисов Клямкина и одновременно способствовало его известности. Большинство перестроечных авторов хотели иметь объективную необходимость в союзниках прогрессивных реформ, интеллектуальные основания для решительного морального осуждения сталинского режима и при этом вставали перед интеллектуальной задачей объяснить, почему советская и российская история объективно привели к Гражданской войне, террору и затем застою, воспринимавшимся как явные антиподы прогрессивному ходу истории.

В европейском контексте Нового времени предположение о способности человека (людей) влиять на исторический и политический процесс способствовало массовому участию в современной политике, по мере того как идея о добродетельности граждан появлялась в различных культурных контекстах. Принятие горьких уроков отечественной истории ХХ века побуждало советскую интеллигенцию к скептической отстраненности или стоическому терпению, но не к активной гражданской позиции. В этом смысле публичная политика, казалось, теряла смысл перед лицом объективной необходимости советского тоталитаризма — возможность «необъективного» или незакономерного характера тоталитаризма казалась наименее приемлемой с интеллектуальной точки зрения. Мы предполагаем, что общий оптимизм, основанный на «иллюзии объективности», первых лет перестройки в сочетании с идиомами «выбора исторического пути» и «альтернативы» затмил эти пессимистические выводы из травмирующего опыта российской истории реформ, который служил основой для политической ориентации и коммуникации.

Историософская угроза смыслу политики, исходившая от идеи закономерного хода истории в сочетании с признанием исторической трагедии в СССР в ХХ веке, должна была быть преодолена интеллектуально и психологически. Несколько историков за пятнадцать лет до перестройки наметили интеллектуальную схему, отвечавшую этой задаче, и, как мы постараемся далее показать, эта схема была оформлена целым семейством взаимосвязанных идиом. Наиболее известной и самой распространенной идиомой этого семейства стал «выбор пути исторического развития». Эту идиому одним из первых официально предложил известный советский историк П.В. Волобуев в качестве элемента обновленной теоретической базы марксизма-ленинизма. Универсальность формулы Волобуева заключалась в ее способности примирить «иллюзию объективности» в смысле доступных познанию исторических закономерностей, ведущих к прогрессу, и одинаково привлекательную идею свободы исторического выбора. В то же время эта схема давала необходимые инструменты для возложения ответственности на исторического деятеля за неприемлемые исторические результаты и позволяла надеяться на возможность более успешного пути:

«Под выбором пути общественного развития подразумевается как выбор принципиально нового пути в смысле направления или типа социальной эволюции, так и существенно различных путей, вариантов и форм в уже определившемся направлении», «путь развития» — это «историко-методологическая категория… фиксирующая общие черты процесса».

Таким образом, идиома «выбора исторического пути» разрешала травмирующее противоречие между надеждой на осознанную и рациональную публичную политику и неизбежный пораженческий фатализм советской и российской истории. Это решение благоприятствовало политически осознанному активизму: момент исторического выбора придавал смысл публичной политике, особенно на критическом распутье. Перестройка удовлетворяла этим критериям в глазах советских интеллектуалов и политических лидеров, поскольку с самого начала значение перестройки постепенно смещалось в сторону всеобъемлющего и необратимого периода реформ или эволюции. Волобуев построил свой аргумент на основе знакомого советского модернистского словаря самоуправляемой коллективной воли:

«Согласно материалистическому пониманию истории люди (имеются в виду большие массы социально-организованных людей — межклассовые слои, классы, народы) сами могут изменять и изменяют общественные отношения, а следовательно, выбирают новые пути своего общественно-политического развития. В этом ярко проявляется роль масс как творцов истории. Но люди делают свою историю не по произволу или направляемые некими трансцендентными (т.е. стоящими над ними) законами, а “подчиняясь” исторической необходимости, т.е. действуя в рамках объективных законов исторического развития».

Массы и их творчество в качестве творца истории оставались важным образом для историков и политиков, включая Горбачева, который, как представляется, искренне и последовательно хотел пробудить массы к творчеству. То, что «массы» воспринимались исключительно как позитивная категория исторического и социального прогресса, отражает еще один аспект этого сочетания весьма абстрактных демократических и гуманистических идей с довольно ортодоксальным видением прошлого и настоящего, присущим руководству позднего СССР.

П.В. Волобуев занимал в конце 1960-х годов достаточно высокую позицию в академической иерархии СССР и профессионально изучал Октябрьскую революцию. Когда он предложил новую концепцию, объяснявшую участие масс в революционных событиях, в 1970 году его провозгласили защитником буржуазной концепции «альтернатив в истории». Защищая социалистический выбор российского народа, Волобуев непрестанно подчеркивал, что массы поддержали Октябрьскую революцию объективно, инстинктивно и спонтанно и что в это смысле можно говорить одновременно о выборе и необходимости, в то время как роль лидера состоит в том, чтобы увидеть и направить спонтанный порыв масс. Осуждая сталинизм, Волобуев писал, что в 1917 году не было альтернативы стратегии большевиков в связи с социалистическим выбором масс, в то время как во второй половине 1920-х годов был выбор между продолжением НЭП и коллективизацией. Эта интерпретация прямо задала ключевые темы перестроечной политической дискуссии, которые работают и в сегодняшнем контексте. Универсальная привлекательность его мыслительной схемы заключалась в ее применимости, в соответствии с политическими предпочтениями или имеющейся информацией: объявляя объективно необходимым привлекательное для автора «прогрессивное» развитие событий в прошлом или в будущем, можно было предъявлять морально-политический счет конкурирующим идеологиям, объявляя их ответственными за ошибочный выбор в прошлом. Волобуев использовал эту новую интеллектуальную схему для атаки на казавшийся объективно неизбежным сталинизм (как на результат упущенных альтернатив), но впоследствии она была с легкостью обращена против Ленина и Октябрьской революции.

В предисловии к своей книге, посвященной теоретическому пересмотру марксизма-ленинизма, П. Волобуев отмечал, что социализм создал новые механизмы более высокого уровня для «оптимизации выбора путей исторического развития», однако, к сожалению, эти перспективные механизмы все еще изучены «весьма слабо». Посвящая целую книгу анализу далекого советского прошлого или прошлого других стран мира, Волобуев четко указывает читателям на то, что его видение способно пролить новый свет и на «предстоящий путь». В этой связи он предлагает поразмыслить над текстом Ленина, написанным накануне Октябрьской революции:

«Мы не утверждаем, что Маркс или марксисты знают путь к социализму во всех деталях. Это было бы глупо. Мы знаем направление пути, мы знаем, какие классовые силы ведут по этому пути, но на практике только опыт миллионов людей покажет этот путь, когда они примкнут к этому делу».

Параллельно с официальным историком П. Волобуевым несколько выдающихся и самостоятельно мыслящих историков создали сравнимые теоретические конструкции: А. Гуревич (палитра вероятностей), И. Гиндин (пересечение альтернативных путей), М. Барг (историческая альтернатива). Еще один известный историк-диссидент и лидер советского исторического ревизионизма, М. Гефтер, рассматривал советский период 1920–1940-х годов, используя сходные, но более сложные и подвижные конструкции в поисках более точного определения поля между исторической свободой и необходимостью:

«Что произошло в 1917 году — было единственной возможностью в противовес более кровавому исходу, бессмысленному разрушению. Выбор — позднее. Не выбор исторического пути, а выбор в рамках “пути”. Больше, чем варианты, но не шаги, ведущие от первоначального перекрестка».

В этом случае продолжающиеся публичные дебаты о прошлом следовали за методологическими инновациями профессиональных историков. В 1988 году можно насчитать более пятидесяти влиятельных авторов, которые использовали идиомы одного «семейства»: «альтернативы», «варианты», «выбор исторического пути», «перекресток истории» и производные идиомы. Эта идиоматическая группа представляла ключевое соотношение между историческими законами, свободным политическим выбором и ответственностью в соответствии с основными ценностями и теоретическими убеждениями советских интеллектуалов середины 1980-х годов. Инновация интеллектуально спасала важнейший и еще не полученный индивидуальный опыт свободы и политическую ценность свободной воли, понимаемую как способность овладеть историей в рамках политического сообщества коллег. Процитируем еще раз проект реформ, составленный Александром Яковлевым в 1985 году, а затем оцененный Горбачевым как преждевременный:

«Демократия — это, прежде всего, свобода выбора. У нас же — отсутствие альтернативы, централизация… Отсутствие выбора во всех сферах и на всех ступенях (азиатское прошлое, история страны вообще, враждебное окружение и т.д.). Сейчас мы в целом не понимаем сути уже идущего и неизбежного перехода от времени, когда не было выбора или он был исторически невозможен, ко времени, когда без демократического выбора, в котором бы участвовал каждый человек, успешно развиваться нельзя».

Исторически неизбежной внезапно оказалась необходимость делать свободный выбор в качестве гарантии выживания в новой эпохе. Однако не указывалось, что сделало это изменение столь неизбежным, объективным и необходимым, потому что реформаторы, вероятно, сами не понимали этого. Они представляли и, вероятно, видели собственные настроения и решения по стратегическим вопросам как проявление необходимости, но в то же время боялись ошибок в реформах. Иллюзия научной объективности и нравственный поиск честности могут объяснить удивительный энтузиазм лидеров реформ и интеллигенции в начале перестройки. Следуя этой логике, интеллектуально честное публичное обсуждение должно было быстро предложить научно проведенные политические и экономические «рецепты» реформ; это сочетание технократических и моральных допущений указывает на фундаментальную веру советских людей в естественную добродетель Истории.

 

«Поиск честности» как интеллектуальный контекст гласности

Мы хотим показать, что поиск и требование личной честности стали двигателем интеллектуальной революции перестройки наряду с политикой гласности и привели к существенным переменам в традиционных для СССР правилах публичных высказываний. Этот аргумент основан на анализе риторики ведущих авторов и публицистов перестройки, соотносящих ощущения честности с нормами научной рациональности и высшими политическими или нравственными ценностями. Основой для настоящих выводов частично является работа Олега Хархордина о преобладающих советских практиках самоопределения, охватывающая большую часть советского периода. Также мы основывались на статье Ричарда Саквы о соотношении между ценностями и российской политической эволюцией после перестройки.

Мы обнаруживаем поиск идеологической и нравственной честности в различных проявлениях недовольства, выраженного при помощи критических описаний отчуждения, двуличия и цинизма, распространенных на всех уровнях общества в начале 1980-х годов. Первые три года перестройки были отмечены появлением нового харизматического лидера, воплотившего в себе все надежды на перемены. Ретроспективная противоречивость намерений и результатов деятельности М. Горбачева скрывает его целостное и позитивное восприятие в 1984–1988 годах. В это время Горбачев представал как целеустремленный советский лидер, сочетающий в себе энергию, опыт и истинно советские убеждения — таким его видел Андропов, влиятельные интеллектуалы, такие как Арбатов, Бовин, и затем более широкая советская публика. Новый личный стиль и энергия Горбачева позволяли надеяться, что руководство КПСС будет интеллектуально сильным и идеологически честным. На начальном этапе перестройки в своих сочинениях авторы критически отзывались о догматизме, пропасти между словами и делами, между практикой и теорией, но не делали явный вывод о принципиальном недостатке личной честности членов Коммунистической партии, полагая, что новое руководство воплощает именно эти качества.

В 1988 году политики и публицисты уже прямо указывали на недостаток честности как на социальную и интеллектуальную проблему; это осознание отразило долговременные социологические и антропологические перемены в СССР. Переоценка исторически ориентированных советских ценностей и культов сыграла важную роль в этой перемене. Однако эта переоценка фактически дискредитировала символы, включая образ Ленина, гарантировавшие ощущение честности не только таким людям, как Нина Андреева, но и гуманистически и реформистски настроенной интеллигенции, активно поддержавшей перестройку в оживляемом гласностью публичном поле. Шок от неудачи этого поиска новой честности характеризует российское общество сегодня и весь период 1990-х годов, когда позднесоветские гуманистические надежды были разрушены практиками «дикого капитализма» в отсутствие устоявшейся правовой и социальной инфраструктуры.

 

Советская идеология и потеря честных убеждений

Проблема потери честности стала одной из центральных тем знаменательной статьи Гавриила Попова «С точки зрения экономиста», которая начала интеллектуальную революцию ранней перестройки. Анализируя карьеру эффективного, честного и лояльного руководителя предприятия тяжелой промышленности в 1930–1950-х годах, описанную в повести А. Бека «Новое назначение», Попов ввел понятие административной системы, которое быстро стало основным негативным определением советского режима. В этой статье он описал советский режим как безличное, слепое, но жестокое исполнение и подчинение приказам, передаваемым по централизованной иерархии власти во главе со Сталиным, или Вождем, и его девизом: «Приказы свыше не обсуждаются». Сюжет повести и статьи основан на отношениях между административной системой и личностью ее практически идеального, но реального слуги, олицетворяющего целое поколение советских руководителей, осуществивших индустриализацию СССР. Попов выявил несколько системных слабостей режима: чрезмерное сосредоточение ответственности и полномочий наверху иерархии, увеличивающийся разрыв между «жизнью» и сужающимся мировоззрением руководства и, наконец, неспособность системы самостоятельно готовить руководящие кадры высшего звена. Этот критический социально-литературный анализ достигает своей кульминации, когда главный герой, руководитель металлургического завода, вдруг осознает, что не согласен с приказами свыше, а именно с одним из личных приказов Сталина. Бек описывает этот момент противоречия и другие похожие моменты как «сшибку», а Попов заключает, что такие «сшибки» были врожденным недостатком и определяющей чертой системы:

«Но еще более опасным для Административной Системы являются “сшибки”. Проблема “сшибки” — это проблема противоречия между тем, в чем лично внутренне убеждены руководители Системы, и тем, что они делают официально. “Сшибки” — это разлад мысли и дела, чувств и их проявлений. “Сшибка” — это болезнь Административной Системы».

В поисках более глубокого понимания этого явления Попов использовал известные исследования Павлова в области рефлексов у животных и определил «сшибку» как «столкновение двух противоположных импульсов, каждый из которых идет из коры головного мозга». Это приближается к понятию когнитивного диссонанса, использованному Арчи Брауном в анализе того, что он называл «институциональной амбивалентностью» (institutional amphibiousness) ведущих идеологических институтов КПСС в позднесоветский период. Здесь явно прослеживается двойная логика: логика дисфункции или противоречия между потоками информации и логика нравственного конфликта, затрагивающего внутреннюю честность лояльных служащих, или, как Попов выразился ранее, «их моральные качества», — характерная для первого поколения основателей, но отсутствовавшая у их преемников, которые родились и социализировались в рамках изменившейся системы. В заключение статьи повторяется мысль, что система разрушала представления своих самых честных слуг о честности и благоприятствовала конформистам; согласно осторожной формулировке Г. Попова, таким образом ширилась пропасть «между словами и делами, несовместимая с идеалами социализма».

Попытки времен перестройки восстановить соответствие между словами на публике и внутренними убеждениями имели три основные черты: a) акцент на критическое и рациональное понятие истины, обещавшее восстановить честность, в отличие от иерархических и догматических ссылок на авторитет; b) официальное продвижение определенной системы новых общественных убеждений, обещавших эксклюзивное соответствие новой честности, и с) открытое столкновение между конфликтующими политическими убеждениями, вновь ставшими предметом публичной дискуссии. В ходе развития дискуссий перестройки центральным стало столкновение между устоявшимися патриотическими культами отцов-основателей и святых предков и научными требованиями к критической реконструкции исторических фактов, которая на деле оборачивалась моральной критикой этих советских культов. Советское руководство и интеллигенция вновь открыли внутренние убеждения как источник личной и идеологической честности, будь то научная рациональность, плюрализм, свобода дискуссии, самоуправление, демократия или ортодоксальная духовность, наследие Ленина или верность наследию отцов. Фактическое устранение интеллектуальных и административных ограничений на публичную дискуссию способствовало этому поиску внутренних убеждений и позволяло находить более разнообразные «ответы». Открытое столкновение между несовместимыми, но реальными убеждениями различных групп авторов и читателей стало еще одним неожиданным следствием гласности: стремление к честности и вера в критическую рациональность оказались гораздо более трудносочетаемыми, чем казалось авторам перестройки. Поиск внутренней честности в первую половину перестройки заметно отличается от постсоветской апатии и цинизма, отмеченных Саква в исследовании 1990-х годов. Фактически мы видим, что поиск честности в годы перестройки потерпел неудачу; последствия этой неудачи и сам поиск остаются не раскрытыми в российской культуре и научной литературе.

 

Научный поиск и внутреннее убеждение как основа идеологической честности

Прогрессивная смелость в отношении интеллектуальной иерархии и авторитета классиков, рассмотренная нами в предыдущей части, имела могущественного покровителя на вершине идеологической иерархии, который поставил «научный поиск истины» выше всех других соображений. В соответствии с ожиданиями научной интеллигенции на февральском пленуме ЦК в 1988 году Горбачев выразился очень ясно:

«Нет и не может быть никаких ограничений подлинно научного поиска. Вопросы теории не могут и не должны решаться никакими декретами. Нужно свободное соревнование умов. От этого только выиграет наша общественная мысль, умножится ее прогностическая сила, а значит — способность служить надежной основой для выработки политики партии».

Ряд теоретических статей, изданных в 1988 году, повторяет этот тезис, определивший правила публичной дискуссии посредством ссылки на новый высший принцип аргументации: научная рациональность на службе у политики партии. Хотя она и была обоснована ссылкой на традиционный авторитет высших интересов КПСС, в этой формулировке критическая научная рациональность фактически становится высшим регулятивным принципом, воплощавшим интересы партии, но не подчиненным им. Мы нашли несколько ключевых слов, отражающих эту новую норму рациональной аргументации, в «Коммунисте» и в меньшей степени в «Вопросах философии» и «Новом мире» (напротив, «Вопросы истории» и «Наш современник» никак не отразили это новшество): «отсутствие монополии на правду», «открытая критическая дискуссия», «истина рождается в споре», «научная этика», «плюрализм мнений», «диалог». Итак, Горбачев поставил знак равенства между свободным научным поиском истины и интересами партии: первый стал условием последних. Изучая это сегодня, можно усомниться в том, что генеральный секретарь продолжал действовать в интересах КПСС, находясь в поиске нового основания своей политической власти (Совет депутатов, Советы и, наконец, институт президента), но сложно допустить, что он действовал и говорил в противоречии со своим пониманием своих собственных стратегических интересов. Тогда его принцип фактически означает, что рациональный и критический публичный поиск истины служил его собственным властным интересам.

Самооценка и чувство собственного достоинства советской интеллигенции в значительной степени основывались на опыте независимости от внешнего авторитета в области ее профессиональной компетенции. Инженер, врач, учитель в своем обучении и профессиональной деятельности пользовались относительной автономии, которой они были лишены в культурной и политической сфере, где преобладал дух подчинения авторитету. Сильная технократическая направленность официальной советской идеологии, отмеченная нами во второй главе, хранила в себе следы стремления Маркса создать достоверную науку об обществе и выражала вновь обретенный методологический позитивизм советских ученых. Наука и знание давали им фундамент для понимания общественных вопросов: критические и систематические исследования должны были обеспечить оптимальную государственную политику. Связь между личной честностью и научным понятием истины проявилась в знаменательном выступлении Яковлева перед Литовской академией наук в августе 1988 года:

«Вчера написал, что Сталин — гениальнейший из гениальнейших военачальников, а сегодня должен писать все наоборот. Как мы можем верить такому ученому? Должно вырасти поколение научных работников с незамутненным сознанием, поскольку в общественной науке, если она действительно является наукой, отказ от своих убеждений — серьезное дело».

Непрерывное размышление на тему личной честности, совести и лукавства сыграло важную роль в поздних сочинениях Яковлева, в которых он неоднократно признавался в том, как тяжело ему было смириться с лукавством, которое он вынужден был проявлять в своей работе и в годы перестройки. Аналогично, в своих воспоминаниях несколько соратников и советников Горбачева (А. Черняев, В. Болдин, А. Бовин, Г. Арбатов, В. Медведев) высоко оценивали порядочность и честность и использовали эти понятия как основной критерий в личных оценках других деятелей. Влиятельный историк и мыслитель М. Гефтер также связывал воедино темы свободного мышления и нравственности — равно отрицавшиеся Сталиным. По мнению Гефтера, осмысление и даже принятие этой зловещей фигуры в качестве нашего собственного прошлого могло способствовать воссоединению нравственной честности и рациональной истины, хотя исторически Сталин был сознательным разрушителем этих понятий:

«Может быть, он [Сталин] и есть для нас, для нашего нынешнего ищущего духа предмет мысли — несмотря на то что именно это, способность к независимой мысли, к нравственности серого вещества, к сомнению, без которого нет истины, он вытравлял и выбивал из нас и настолько преуспел в этом, что и сегодня мы чаще членораздельно мычим, полагая, что думаем вслух».

Частично противореча историческому опыту, В.А. Козлов также постулировал невозможность подчинить собственные убеждения внешним воздействиям: «Идеологические проблемы могут решаться только идеологическими методами: заставить человека изменить свои убеждения нельзя, его можно только принудить не высказывать свои убеждения вслух». Противопоставление «подчинение авторитету — личные убеждения» сосуществовало с другим измерением поиска честности: «догматический ритуал — живая дискуссия». «Прекратим же разжевывать истины, сегодня истина должна рождаться в спорах», — восклицает редактор исторического раздела «Коммуниста», предваряя письма читателей. В своем февральском обращении к пленуму ЦК КПСС Горбачев сформулировал очень похожий тезис: «Не просто повторить затверженные истины, ради некоего ритуала, а искать самим ответ на многие вопросы, рожденные сложившейся ситуацией». Оба противопоставления, «подчинение авторитету — личные убеждения» и «догматический ритуал — живая дискуссия», отразили потребность в восстановлении истинных личных убеждений и свободной критической дискуссии как аспектов поиска истины и контакта с реальностью. В противном случае не только распространялось нравственное разложение, но и терялось ощущение реальности.

Левада, Гудков, Левинсон и Седов в своей теоретической статье проводят тонкую черту между этими двумя аспектами и предполагают, что в печальном советском опыте «подчинение авторитету» было высшим принципом даже относительно «догматического прочтения» первоисточников и что в случае противоречия подчинение авторитету было важнее догматизма. В результате, заключают авторы, в таких условиях исчезла даже ортодоксальная идеология, а любая «живая мысль превращалась в мертвую формулу реальности», в то время как практическая идеология была основана на лицемерии и двуличии, а не на убеждениях. Социологи пришли к выводу, что сложившаяся бюрократическая система «вела общество к застою, его институты — к разложению, а саму бюрократию — к беспрецедентной коррупции». Такой подход устанавливает прямую связь между бюрократией и недостатком честности в нравственном и практическим смысле. Для этих социологов лекарством от разложения мышления было разрушение монополии администрации на «власть, авторитет и истину».

Несколько известных авторов эпохального сборника «Иного не дано», изданного в том же 1988 году, выразили озабоченность общим моральным разложением. Главный автор публичных речей и политический советник Андропова А. Бовин отмечает, как тяжело обществу учиться говорить правду, и делает предположение, что честность является требованием личной совести и условием развития общественных наук:

«Проблема правды — не только личная проблема каждого из нас, проблема совести, нравственности, самоуважения, если угодно. Проблема правды, истины — решающая проблема общественной науки, социальной теории, без ренессанса которой перестройка обречена. Правда в науке — это объективность…»

 

Убеждения и личная честность советских пуритан

Восприятие научного и критического спора как высшего принципа публичной дискуссии частично происходило из желания восстановить интеллектуальную и моральную честность и авторитет советских интеллектуалов и политиков. Член Политбюро, ответственный за идеологию, в своем выступлении на февральском пленуме ЦК рассмотрел другую сторону личного поиска честности: «…[сегодня] каждому открыта возможность самостоятельного осмысления действительности. В такой обстановке умение отстаивать идеалы и ценности социализма не по подсказке, а по велению собственного ума и сердца многого стоит». Термин А. Шубина «советские пуритане», считавшего Е. Лигачева их главным представителем, более соответствует этому способу мышления и аргументирования, нежели устоявшееся понятие консерватора, заимствованное из языка политических оппонентов Лигачева и несколько скрывавшее его исходные политические и личные позиции. Нельзя забывать, что именно он наиболее активно поддержал избрание Горбачева и его первые экономические реформы. Лигачев был примером ограниченного, но настроенного на реформы лидера, убежденного в том, что недостатки социалистического режима были вызваны индивидуальной деградацией, которую, в свою очередь, вызвали чрезмерная бюрократия и отсутствие конструктивной критики.

Догматизм и слепое подчинение авторитету возмущали его, хотя он сам был склонен оказывать жесткое давление на подчиненных и сам подчинялся партийной дисциплине. Поиск честности означал для него больше дисциплины и больше здравой критики: «фактически, нам сегодня, вероятно, не достает глубокой и вдумчивой критики» и искреннюю приверженность социализму «в глубине сердца и ума» в отличие от поверхностной лояльности, основанной на эгоизме. Пусть этот подход не давал возможности очертить круг пуритан, которые могли конструктивно критиковать друг друга, и исключить эгоистичных бюрократов и скрытых врагов, он имел внутреннюю логику. Дело Нины Андреевой можно рассматривать как попытку найти эффективный способ исключить не-пуритан из плюрализма перестройки: сочетая памфлеты против инакомыслящих и административные инструкции редакторам СМИ. Фактически он пытался воспроизвести успешные кампании Яковлева своим способом. Эта попытка практически провалилась, но Нина Андреева и Егор Лигачев остались верны своим убеждениям спустя годы после того как имя Нины Андреевой стало нарицательным для неосталинизма и после того как, согласно предсказанию учительницы химии, тайные миллионеры «сняли овечьи шкуры гуманистического социализма», став капиталистами и преемниками либеральных критиков советского прошлого.

Если обратиться к значению слова «честность» (integrity) в английском языке согласно Кембриджскому словарю, то его первое значение — «искренность, обладание сильными нравственными принципами, которые обладатель отказывается менять». Как Нина Андреева заявила в своем знаменитом письме «Не могу предать свои принципы», ее убеждения и ценности были искренними — она была честна. В феврале 1988 года Лигачев приветствовал способность защищать социалистические убеждения из глубины сердца в новой обстановке гласности, когда, по его словам, «каждый может делать самостоятельные суждения». В марте он воспользовался возможностью поддержать соответствующую персонифицированную и убедительную идеологическую программу убежденной Нины Андреевой. В этом письме было несколько высказываний, выражавших чувства и мысли автора от первого лица, например, «от чистого сердца», а не пустой ритуал или подверженность влияниям. Андреева также ссылается на правила научного поиска, противопоставляя их разрушительному действию религиозного обскурантизма и космополитического нигилизма: «Авторы приспособленческих фальсификаций под прикрытием нравственного и духовного “очищения” разрушают границы и критерии научной идеологии, манипулируют гласностью, навязывают несоциалистический плюрализм; это объективно препятствует перестройке социального сознания».

 

В поисках Правды: гуманизм или культ предков?

Требование полной исторической правды в качестве самодостаточной ценности распространилось в 1987 году. Как заметил Ганс-Иоахим Торке, «поиск правды является, вероятно, общим знаменателем для большинства из 10 000 историков различных институтов». А. Яковлев использовал эту идиому, отвечавшую как здравому смыслу, так и советским ценностям в области честности, фактически обращая официальную риторику против нее самой: «Суровая, но правда в любом случае лучше, чем ласкающие умолчания, фантазии и эмоции. Очернить историю можно только ложью, правда ее возвышает». Кто мог оспорить, что Правда возвышает историю и что только ложью можно «очернить историю»? Этим приемом обращения к превосходству Правды Яковлев открывает путь к коллективному раскаянию и осуждению преступлений Гражданской войны, массового террора, коллективизации и внутрипартийного террора.

Эта же идиома восстановления всей правды использовалась, чтобы возражать на популярную критику советского прошлого или, подобно Е. Лигачеву, помнить не только горькую правду, но и то, что новые поколения унаследовали «великую историю великого народа». Еще один из основных вариантов обращения к этой ценности в качестве нравственного императива и урока для настоящего и будущего: «Эта потребность [в изучении прошлого] диктуется, прежде всего, нравственными причинами. Обращение к прошлому необходимо для того, чтобы в полном объеме восстановить истину и справедливость». Обращение к исторической Правде распространилось так быстро, что литературный критик Н. Федь смог саркастически говорить о «модной Правде», которая в итоге заведет в тупик. Наконец, возвращение к источникам нравственности подчеркнуло еще сильнее этические аспекты критики советского прошлого, превратив критику прошлого в восстановление связи с нарушенной традицией. Наряду с нравственным императивом восстановления полной Правды, особенно хорошо выраженным в «Коммунисте», существовал еще более сильный императив раскаяния — более характерный для «Нового мира» и «Вопросов философии», а где-то между ними можно поместить ценность-идиому очищения от преступлений и искоренения прошлого.

Противоречивое отношение к советскому прошлому породило серьезный кризис, который символизировал раскол в руководстве относительно идеологических ценностей. Толкование конкретных текстов или идей «канонического» марксизма-ленинизма не порождало сходных по накалу дискуссий, и даже самые радикальные политические реформы Горбачева (такие как созыв Съезда народных депутатов) не приводили к таким столкновениям, как символический вопрос об отношении к советскому прошлому, выраженный в деле Ниной Андреевой. Этот явный политический конфликт в марте 1988 года показал один из немногих реальных источников легитимности советского режима: элитную и массовую приверженность священной памяти отцов и дедов, их историческим подвигам и их победе в Великой Отечественной войне. В этом смысле утверждение о том, что конкретные марксистские «железные законы истории» были предметом веры и источником легитимности, необходимо серьезно пересмотреть. Культ памяти предков оказался более прочным, чем сам марксизм-ленинизм в качестве историософской доктрины. Личный культ Ленина также играл важную роль, структурно близкую к верности памяти предков. Публицисты и журналисты времен перестройки подвергали приверженность традиционным ценностям сомнению двумя способами: используя приемы желтой прессы — посредством сенсационных статей о преступлениях прошлого или же следуя примеру политических лидеров и предлагая новые более высокие ценности. Столкновение между ценностями имело явные религиозные оттенки.

Социалистический гуманизм и человек, личность образовали устойчивое ядро новых ценностей, предложенных Горбачевым в его многочисленных выступлениях и статьях и распространяемых публицистами и учеными в первую половину перестройки. Это, в частности, позволило назвать перестройку делом шестидесятников. Гуманистические и глобальные ценности планетарного масштаба оказались в противоречии со старыми ценностями классовой борьбы, претендовавшими на главенство. Горбачев открыто развеял сомнения в приоритетах: в международных отношениях и в советском обществе гуманистические ценности и ценность личности должны быть приоритетны. К концу того же года редакторы «Коммуниста» стали прямо говорить о «приоритете общечеловеческих ценностей, приоритете демократии и гуманизма». Этот подъем гуманистических ценностей был связан с восстановлением достоинства личности и в то же время в условиях глобальной ядерной и экологической угрозы — с вопросом, рассмотренным академиком Н.Н. Моисеевым с точки зрения «экологического императива»: «Нам необходимо, чтобы жизнь человека при социализме была действительно человеческой, с новой нравственностью, новой шкалой ценностей… И такое утверждение не утопия — это требование экологического императива, иначе не выжить!» Для другого автора нравственные ценности означали гуманизм или свободное развитие каждой личности: он противопоставлял такой ленинский гуманизм «административно-бюрократическому подходу, внешнему давлению, насилию, узурпации совести». Наиболее краткая формулировка новых социалистических и гуманистических ценностей неожиданно была основана на античной максиме Анаксагора, помещенной В. Медведевым в современный контекст социализма и демократии: «Это идея гуманной сущности социализма, соединение социализма и демократии, представление о будущем обществе, где человек выступает “мерой всех вещей”».

Помимо Андреевой, опубликовавшей свой призыв в «Советской России», голоса защитников наследия отцов и дедов и связей между поколениями были особенно сильны в «Нашем современнике», где упоминаний о гуманизме и очищении было значительно меньше. Однако этот журнал не поддерживал Нину Андрееву, и, вероятно, не только из страха или конформизма. Самые влиятельные авторы «Нашего современника» искренне осуждали великий террор, развернутый Сталиным против российского крестьянства, который косвенно защищала Андреева. Для этих авторов основными ценностями были русский народ и старая Россия, в противоположность либеральным, социалистическим, западным и «сионистским» ценностям. А главным национальным императивом, повторяемым в 1988 году почти в каждой второй статье, является память и духовное единство между поколениями российского народа: «Пора понять, что живая пульсирующая нить связывает нас с теми, кто жил и будет жить на этой земле… мы должны объединиться, если мы хотим говорить о нашем будущем». Знаменитый кинорежиссер С. Бондарчук в редком интервью главному редактору связал уважение к духовному наследию предков, нравственность и будущее: «Чем уважительнее наше отношение к духовному наследию предков, чем менее разрушительны наши поступки в отношении к нему, тем богаче и нравственнее становимся мы сами… А народ без прошлого — народ без будущего».

Ценность верности памяти предков и их подвигов разделяла официальная советская пропаганда 1980-х годов и националистически настроенные интеллектуалы; наиболее часто идиомы такого рода встречаются в «Нашем современнике» и «Вопросах истории». В годы перестройки эти два направления — советский патриотизм и национализм — имели расхождения по важнейшим историческим вопросам, но в рамках этой ценности возможно было, по крайней мере, частичное согласие. Председатель влиятельного Союза писателей в своей программной речи на круглом столе призвал историков и писателей реконструировать все измерения отечественной истории: «богатырскую силу наших прапрадедов и святую кристальную чистоту наших отцов — ленинской гвардии и беззаветную преданность Родине победителей в ВОВ». Восстановление полной правды означало верность всем предкам.

Призыв к очищению, более мягкий, чем к раскаянию, и более сильный, чем, казалось бы, нейтральный призыв к восстановлению полной правды, подразумевал религиозные ноты и был адресован современному поколению, несущему отпечаток прошлого, который должен был быть преодолен. Нина Андреева открыто противопоставила очистительному пафосу Яковлева верность ее отцам, которые были на правильном пути. В статьях Игоря Дедкова, увлеченного и оригинального автора «Коммуниста», зачастую противоположные ценности очищения и верности отцам сливались в редкое, но искреннее идиоматическое сочетание: «святой долг ныне живущих — вернуть и очистить забытые и оскорбленные имена, раз и навсегда восстановить справедливость». В своей жизни и сочинениях Дедков соединил ценности городской либеральной интеллигенции, открытой внешнему миру, социальному и этническому разнообразию, и ценности первого поколения российской интеллигенции, сохранявшего тесные связи с малыми городами и деревнями России. Личная позиция была заметной, но оставалась нехарактерной и не получила значительного отклика в обществе.

В главе «Политбюро и советская история» своего энциклопедического труда, посвященного историческим дебатам перестройки, Р. Дэвис цитирует показательный разговор, состоявшийся между М. Горбачевым и В. Чикиным, главным редактором «Советской России». Разговор произошел всего за два месяца до публикации письма Н. Андреевой в газете Чикина. Редактор старался дипломатично предостеречь Горбачева против агрессивной критики прошлого, сравнивая «интеллигентный и деликатный» подход к переоценке прошлого в «Известиях» с «заявлениями совершенно иного рода», которые появлялись в «Московской правде»:

«В.В. Чикин: Здесь есть фразы, которые звучат, извините за выражение, богохульственно.

М.С. Горбачев: Это говорит о жажде сенсации. Должно ли это стать чертой нашей прессы? Нужно писать серьезно о самых важных проблемах — прошлого и настоящего — но ответственно и научно… Или теперь факты представляют, только чтобы возбудить эмоции? Я убежден, что мы не должны следовать этому примеру».

Дэвис указал на то, как трудно провести черту между серьезной критической статьей и простой сенсацией, не вынося политических суждений и не прибегая к цензуре. Горбачев был готов вынести немедленно собственное политическое суждение и не был готов к последствиям свободы выражать собственные суждения, которую он предоставил другим. Это поднимает следующий вопрос — о вере советских реформаторов в способность контролировать свободную прессу без цензуры своим интеллектуальным лидерством, признавая, что свободная пресса может быть как конструктивно, так и разрушительно критична, но игнорируя то обстоятельство, что интеллектуальное лидерство не было им даровано. Вторым уроком этого диалога является соотношение исторической дискуссии, правил спора и ценностей. В. Чикин подразумевает, что речь идет о священных ценностях, называя язык публикации «богохульным» (и извиняясь за религиозный термин), в то время как Горбачев призывает противопоставить тому, что он считает «эмоциями», научную и гражданскую ответственность. Критикуя слишком ярых защитников советских культовых ценностей, публицист А. Нуйкин находит, что защита «священных ценностей» является прикрытием для интересов коррумпированных бюрократов. Горбачев на этом этапе пытался предложить уравновешенный подход к советскому прошлому, сочетавший гордость со стыдом. Его личный подход к истории был прагматичным и отстраненным, принижавшим значимость для многих советских граждан их собственных взглядов и воспоминаний о преступлениях и победах, противоречащих их ценностям.

Подводя итог взаимоотношениям между носителями социалистического гуманизма, императива очищения и Правды, а также защитниками верности предкам, необходимо напомнить о двух базовых процессах: переходе от монистической к научной концепции правды и поиске личной честности в оценке общественных процессов. Политические лидеры, ученые и публицисты перестройки спорили по нескольким важным вопросам, но в большинстве поддерживали идею, что честность должна быть основана на свободно выражаемых и обсуждаемых личных убеждениях. Большинству из них не нравился прямой результат свободы — конфликт ценностей и дестабилизация политического процесса. Большинство из них хотели бы видеть субъектами свободы только самих себя.

Удивление реформаторов относительно разногласий и отсутствия институциональных средств разрешения этих разногласий проявилось уже на более позднем этапе перестройки. Искренне пропагандируя демократию и плюрализм, Горбачев рассматривал идеологические разногласия с его собственной линей как «предательство» или проявление личных «амбиций», в соответствии с традиционным сталинским запретом на раскол и фракции в КПСС. Приведем интересное замечание ближайшего соратника Горбачева Анатолия Черняева: «А кроме того, слово “раскол” сохраняло еще ленинскую магическую силу и для самого Горбачева, и для всей партии… Со времен Ленина и “Краткого курса” оно у каждого настоящего партийца вызывало отвращение и ненависть, шло на уровне предательства». В этом смысле сама идея идеологического раскола как основы для организационной конкуренции была неприемлема для него. Неприемлемость организационно-идеологического раскола для Горбачева исследователи никогда не замечали, потому что она сосуществовала с его приверженностью гласности и демократии. Советские правила публичных выступлений четко руководили его тактикой, а расплывчатые демократические убеждения и ценности — институциональными инновациями.

Горбачев, лично не видевший идеологического противоречия между призывами к уважению к памяти предков и призывами к радикальным реформам, резко отреагировал на попытку использовать советскую приверженность священной памяти отцов в качестве политической платформы для оппозиции, когда реформы не принесли политических и экономических результатов. Подталкиваемый публичным разладом между Яковлевым и Лигачевым (поддерживаемым на тот момент большинством членов Политбюро), после колебания Горбачев резко осудил тех, кто хотел ограничить критику прошлого, назвав их противниками перестройки, и призвал Политбюро к дисциплине и единству. В то же время защитники консервативного направления не были репрессированы и сохранили свои должности. Центру казалось рациональным и выгодным играть на противоречиях между радикалами и консерваторами. Раздел партии на две фракции тогда был немыслим для Горбачева и большинства его коллег и оставался таковым даже в 1990 году. Несмотря на все идеологические ссоры, он боялся, что в Политбюро сформируется оппозиция. «Тут пахнет расколом…»

Таким образом, рациональная историческая критика стала новой идеологической линией партии, и ни цензура, ни руководство партии не определили четких границ критики. Чтобы гарантировать себе лидерство в реформах, Горбачев решил контратаковать активных защитников советских ценностей и институтов, когда они попытались навязать свои ценности и переформулировать «линию партии», поддержав Нину Андрееву. Он начал войну с традиционными советскими ценностями, используя советское правило единства, но сохраняя приверженность гуманизму, т.е. не прибегая к увольнениям и цензуре, не говоря уже о терроре. В результате это решение повлекло более смелую и радикальную критику священного советского прошлого. Заставив замолчать защитников советских культов предков, Горбачев поставил под сомнение самый надежный источник легитимности СССР и невольно способствовал радикализации критических «открытий» сперва о Сталине, а затем и о Ленине и большевиках. Поиск нравственной честности мобилизовал всех участников этих первых идеологических конфликтов, которые увидели в свободной публичной дискуссии возможность выразить свои убеждения. Но оставаться верным собственным внутренним убеждениям, выступая на публике, и одновременно сохранять политическое единство и соблюдать иерархию оказалось невозможно. Принятие научной концепции Правды, предложенной реформаторами, обострило критику советских культов предков, поскольку вынесло на всеобщее обозрение факты о большевистском терроре и заставило русских националистов, которые одобряли приверженность предкам как принцип, засомневаться в прогрессивных реформах. Горбачев и его соратники не могли представить более опасной угрозы своей власти, чем раскол внутри руководства правящей партии. В этот же период после нескольких неудач Борис Ельцин начал ломать установленные правила публичной коммуникации, делая раскол публичным и публично заявляя о своих властных амбициях.

Мы полагаем, что основной силой, двигавшей советскими реформаторами, следует считать моральную неудовлетворенность и не связывать первые экономические и политические реформы с падением нефтяных цен и пониманием принципиальных недостатков плановой экономики руководством КПСС. Ситуация отсутствия выбора и дискуссии воспринималась как ключевая причина лживости, цинизма и неэффективности системы теми внутри нее, кого беспокоил общественный интерес. Таким образом, формирующийся историософский аргумент о необходимости изменений через выбор был также связан с поиском нравственной честности. Господствующий способ политической аргументации при помощи исторической необходимости (научная объективность была более позитивистским дополнением к историософскому марксизму) в этом пункте противоречил поиску честности и достоинства, потому что последний требовал признать свободный выбор на уровне индивидуума и на уровне общества в целом. Это противоречие было разрешено в 1988 году в формуле «альтернатив перестройке нет» в качестве основания для морально оправданного и социально эффективного выбора в противовес тупику консерватизма.

В 1987 году Горбачев начал с энтузиазмом говорить о правильном историческом выборе, сделанном народом в 1917 году, и сравнивать перестройку с революцией. Разве это не значило, что в 1987 году был другой выбор? Мы полагаем, что вместо низвержения официальной идеологии советские реформаторы-гуманисты и ревизионисты обращали внимание на саму ситуацию исторического и личного выбора как условия для реализации внутренних убеждений. В принципе, реформаторы могли пропустить этап мобилизации внутренних идеологических убеждений, потерявших свою остроту в годы застоя, и просто навязать программу реформ, как раньше это сделали Ленин, Сталин или Дэн Сяопин с помощью пропаганды и насилия. Но новое поколение руководителей — и первое собственно советское поколение, выращенное сталинской системой образования, — не имело четкой прагматической ориентации и сделало иной, в сущности, моральный выбор.

Научно-техническая интеллигенция и реформаторы в позднем СССР рассматривали честность внутренних убеждений как условие успеха реформ и предполагали, что разумный человек с убеждениями не станет сопротивляться реформам. При этом их взгляды на реформу были различны: от прямого советского пуританизма Лигачева до беспощадного стремления Яковлева к гуманистическому очищению. Лигачев, Яковлев, Слюньков, Черняев, Медведев и многие их коллеги, советники и сторонники в верхах КПСС, сперва призванные Андроповым, а затем объединенные Горбачевым, на словах и отчасти на деле искали искренности и честности в убеждениях. Несмотря на окружающий позднесоветский прагматизм или даже цинизм, первые реформаторы верили в свободную критику, человеческий фактор, убеждения и настороженно относились к политическому насилию. Новые лидеры сохраняли веру в рамки, установленные позднесоветской гуманистической идеологией, и отвергали массовое насилие и ненависть к классовым врагам. Первой стратегией перестройки стала мобилизация посредством убеждения и очищения. Вера в позитивный и надежный научный анализ истории как основу эффективных реформ и вера в необходимость свободной научной критики для обретения искренней убежденности в защищаемых политических идеях создавали специфический интеллектуальный контекст ранней перестройки, в котором объективная научная истина, внутренняя честность и историческая правда гармонично сочетались.

Мы можем заключить, что на первом этапе реформ инициаторы и сторонники перестройки противопоставляли «догматизму» и «застою» в общественных науках позднего СССР идеалы научно обоснованных реформ и личной интеллектуальной честности. В этом смысле политика гласности была продуктом представлений об эффективности и единстве «истины-правды», общих для многих советских интеллектуалов, влиявших на принятие политических решений и составлявших основную публику, читавшую раннюю перестроечную публицистику. Это нормативное представление предполагало счастливое двойное соответствие научно обоснованных реформ как объективному состоянию дел в общества (истине), так и внутренним убеждениям человека, его совести (правде). Таким образом, можно говорить о своеобразном переносе нормативных представлений научно-технической интеллигенции в СССР об истине, сформированных внутри уникальной социокультурной ниши в отрыве от общественно-политической деятельности, — в область масштабных экономических и политических реформ. Эти представления оказали существенное влияние на раннем этапе перестройки и служили убедительным обоснованием политики гласности. В свою очередь, последовательное развитие гласности и переход к свободе слова создали новую среду и новый интеллектуальный контекст, в котором быстро возникали и распространялись новые общественные представления и идеалы. Неудачи реформаторов, возникновение публичной политики и свобода слова существенно изменили интеллектуальный контекст в 1989–1990 годы. Во второй половине перестройки идеалы научно-технической интеллигенции об объективном общественном знании и личной честности как основе эффективных реформ уступили место представлениям о несводимой множественности истин и опасности вмешательства в естественный ход истории.

Комментарии

Самое читаемое за месяц