Это уже завтрашний день

Бояна Пежич — во многом культовая фигура восточноевропейского, австрийского и немецкого левого мейнстрима. Наиболее известный ее проект — венская выставка “Gender Check” о различии в политиках гендерной идентичности в социалистических и капиталистических странах. Эмоциональная статья Пежич о распаде нарративов памяти, о микрополитиках памяти, рождающих неонационализм, — наш сегодняшний дискуссионный материал.

Дебаты 11.10.2013 // 906
© this is tomorrow / ‘Stranger Debris Roll Roll Roll’ by Erika Vogt

Так не лучше ли держаться за старое время? Говорить об исчезнувшей Атлантиде?

Когда я на сон грядущий думаю об утре, уж не думаю ли я об утре прошедшем, чтобы не думать о завтрашнем? Не поэтому ли я занимаюсь эпохой расцвета искусств и наук — эпохой трехсотлетней давности? Надеюсь, что нет. Сравнения с утром и ночью обманчивы. Счастливые времена приходят не так, как приходит утро после ночного сна.

Бертольд Брехт. Предисловие к «Жизни Галилея» (1938–1939) [1]

 

Призрак бродит по Европе, призрак памяти. Эта фраза, возможно, звучит неловко в наши дни, прежде всего потому, что она неуклюже евроцентрическая. Но на самом деле сдвиг в сторону мемориализма происходит в наши дни не только в Европе, но и на всей планете. Теоретики различных подходов говорят, что сейчас мы сталкиваемся с приватизацией памятив демократической публичной сфере, которая уже не монолитна, не едина как пространство, но раздроблена на множество конфликтующих мнемосфер (М. Миркан). Этот процесс соответствует (или, лучше сказать, смыкается с) нынешней космополитизацией памяти, которая становится беспроблемной с появлением Интернета. Будет ли кто-либо спорить, что все эти процессы запущены глобализацией, которую один голландский ученый осторожно назвал «машиной чувственности»? [2]

Уже множество лет мировые нации, этнические сообщества, меньшинства и индивиды, равно как и профессиональные художники, добровольно участвуют в «долге памяти» (devoir demémoire, duty to remember). Все это смахивает не на «пробуждение» Пруста от кошмара истории, а на незабываемую первую фразу романа Л.-П. Хартли «Посредник» (1953): «Прошлое — чужая страна, и там все происходит иначе».

Но наша задача — понять, насколько «иначе».

По мере расширения нашей коллективной и национальной памяти, мы все больше удивляемся, что еще случится с нами в нашем собственном прошлом. В целом неолиберальный постутопический мир очень болезненно переживает мысль о вчерашнем дне. Но что может случиться с днем завтрашним?

Эту статью я озаглавила по названию исторически значимой выставки 1956 года [3], признаюсь, несколько сентиментально [4]. Оригинальное название выставки вобрало в себя весь оптимизм, переполнявший модернистское искусство того времени, ибо что, кроме «призывов к прогрессу», могло быть движущей силой убеждений в эпоху холодной войны? В западных демократиях после 1945 года прогресс прежде всего означал восстановление лежавших в руинах городов, ускоренную индустриализацию, электрификацию всех отраслей и сфер жизни и, наконец, личное счастье, в значительной части зависящее от американизации — внедрения в нашу жизнь множества удобств. Построение такого демократического капитализма требовало иногда попрекать прошлым: «Если бы вы тогда вели себя хорошо, коммунистов бы не возникло» (Дженни Хольцер, «Серия выживших», 1986). Коммунисты в то время строили государственный социализм, и для них быть «хорошими» не означало реорганизовать производство. Восточная Европа, опустошенная войной, также грезила о будущем, но не столько о личном счастье, сколько о коллективном благополучии; и, бесспорно, длинные очереди перед полупустыми магазинами внушали гражданам (и гражданкам) своего рода чувство коллективной родственности. В позднейшее время, особенно во время хрущевской оттепели, в СССР возникла (и даже в чем-то осуществилась) мечта о покорении космоса, хотя Лайка, отправленная на орбиту в 1957 году, не вернулась на землю. Но ее четвероногим собратьям Белке и Стрелке, и тем более людям, Юрию Гагарину и «Венере Звездного Городка» Валентине Терешковой везло гораздо больше. Светлана Бойм вспоминала: «Пока мы росли, казалось, что мы раньше слетаем на Луну, чем съездим за рубеж» [5].

Прогресс (включающий в себя и ядерное вооружение стран), как его обосновали и взлелеяли теоретики и практики как коммунистические, так и капиталистические, при всем различии между ними, в наши дни признается частью модернистского проекта. После «ускорения истории», начиная с событий 1989 года и (нового) рождения наций, вчерашний «завтрашний день» терпит поражение или, во всяком случае, признается потерпевшим его. Но проблема в том, что «это» завтра стало на самом деле нашим «сегодня». Сейчас мы блуждаем в поисках более старого вчера, пытаясь разглядеть в нем «лучшее из времен», если вспомнить, как Д. Эллиотт придал этим словам Диккенса новый смысл.

Это были времена до 1917 года, до интернациональных бригад — времена, не знавшие партизан, не знавшие антифашизма, не знавшие этих глупых коммунистических идей о равенстве полов и, конечно же, не догадывавшиеся о феминизме и не предвидевшие 1968 года. Весьма скоро движения «Окупай» дополнят этот список. Пребывая в поисках лучшего прошлого, мы забываем помнить о том, что, по словам Андреаса Хюссена, «прошлое не может нам дать того, что не смогло предоставить будущее» [6].

 

Мемориальный поворот

Единственное, в чем мы можем быть совершенно уверены, — это в будущем, потому что прошлое постоянно меняется [7].

В 2002 году французский историк Пьер Нора заметил: «Мы видим, как во всем мире пробуждается память. За последние двадцать или двадцать пять лет все страны, все общественные, этнические и семейные группы испытали глубокие перемены в отношениях с прошлым, которыми прежде располагали».

Эта всемирная тенденция положила начало тому, что он называет «памятью меньшинств». Именно такая память «расшатывает и ставит под вопрос установившиеся представления о прошлом». С точки зрения Нора, появление памяти меньшинств вызвано деколонизацией трех типов: международной деколонизацией, позволившей ранее колонизированным обществам добиться реабилитации (или изготовления) их воспоминаний; местной деколонизацией внутри традиционных западных обществ сексуальных, социальных, религиозных и провинциальных меньшинств; и, наконец, идеологической деколонизацией после падения тоталитарных режимов, будь то коммунистических, нацистских или просто тоталитарных, что после 1989 года и произошло в России, Восточной Европе, на Балканах, в Латинской Америке и Африке: «Такой бум памяти меньшинств существенно изменил даже сам статус и саму природу взаимодействия истории и памяти — или, если говорить точнее, расширил само понятие “коллективной памяти”, которое до этого было малоупотребимым» [8]. С 1980-х годов эти перемены проявлялись по-разному: события коммеморации и строительство новых исторических музеев, возвращение прежде репрессированных примет прошлого, растущий интерес к «корням», к «наследию» (patrimoine) в Франции [9] и к «наследию» (heritage) в Великобритании и ее бывших колониях [10]. В СССР во времена перестройки был настоящий бум памяти, казалось, что «все превратились в историков-любителей» [11].

Среди различных технологий памяти, находящихся в нашем распоряжении, монументы и мемориалы — это те «невозможные необходимости» (Лоран Лифог), которые, фиксируя исторические события прошлого, позволяют изменить прошлое.

Хотя они заставляют вспоминать об умерших и разоблаченных правителях (напр., Муссолини, Сталине, Франко, Тито, Энвере Ходже, Саддаме Хуссейне и других в прошедшем веке), они напрямую обращаются к будущему, коль скоро обещают продолжение истории: «Без монументальной иллюзии перед глазами живых, история превратится в голую абстракцию. Социальное пространство ощеривается монументами — воздвигая каменные строения, отмечая места захоронений — которые могут быть не функциональными, но внушать каждому индивиду оправданное чувство того, что большая часть из них существовала еще до него и его переживет» [12]. Как и в случае других форм визуальной репрезентации, монументы производят действие в конкретном политическом окружении, которое, по Саммерсу, становится для них «пространством употребления». С середины XIX века таковым, как правило, было национальное государство. Но о чем государство хочет помнить?

В своем знаменитом выступлении 1882 года «Что такое нация?» Эрнст Ренан сделал ряд важнейших замечаний о нации, заявив, что нации чувствуют себя едиными не столько благодаря славному наследию, общим торжествам и надеждам на лучшее будущее, но прежде всего благодаря «общему страданию в прошедшем. Вообще, страдание объединяет больше, чем радость. Национальная память состоялась там, где поражение значимо больше, чем победа, поскольку поражение накладывает обязанности и постоянно требует общих усилий» [13].

Дискурс жертвы главенствует в любом национальном нарративе, со времен Французской революции и до наших дней: Революция «разоблачила» Бога (и Его святыни), заменила христианскую Богоматерь «Республикой» и «Марианной» и учредила свою собственную «гражданскую религию», видимым знаком которой стал «Алтарь Отечества» (в виде обелиска). Такие монументы вырастали во всех уголках Франции в первые послереволюционные годы, а после эта форма была заимствована и другими странами и продолжала жить и в ХХ веке. Они стали образцом для памятников после Первой мировой войны, причем как в странах-победителях, так и в странах, потерпевших поражение (к примеру, в Германии). Мы видим, что точно такие же памятники стали ставиться и в Хорватии при Туджмане. Б.-У. Пау, размышляя о дискурсе жертвы, который вовсе не обязательно связан с событиями войны, но зачастую вообще с запросами обыденного национализма, интересно подметил: «Помешанность канадской культуры на идее жертвы — обратная сторона ее веры в превосходство над всеми» [14].

Монументы — это всегда неподвижные визуальные репрезентации, и они приходят в «движение» только в акте публичной коммеморации: тогда объекты и окружающие их ритуалы превращаются в единый инструмент воображения нацией самой себя.

Например, 29 мая 2004 года Джордж Буш-младший открыл «Национальный мемориал» Второй мировой войны в Вашингтоне (его помпезность, не без мрачности Третьего рейха и пышности Лас-Вегаса, боюсь, перепугала бы даже Альберта Шпеера). Президент невыразительно произносил «посвящение поколению», «спасшему свободу человечества». Что ни говори, в целом американцы вспоминают Вторую мировую войну как войну за справедливость.

Но как быть тогда со словами генерала Джорджа С. Паттона-младшего (в исполнении Джорджа Скотта), когда, обратившись к Третьей армии США в киноэпопее «Паттон» (1970) (заметим, выходящей на большой экран во время Вьетнамской войны), он бросил:

«Я хочу вам напомнить, что ни одна сволочь не выигрывала войну, умирая за свою страну. Побеждал тот, кто заставлял другую гребаную сволочь умирать за свою страну»?

Новый «Национальный мемориал» Второй мировой войны предназначался к воскрешению памяти о «справедливой войне» как раз тогда, когда американская нация разделялась в отношении к войне с террором, происходящей в Ираке (является ли эта война «справедливой» или все же «грязной» войной?), и когда американская Администрация столкнулась с критикой собственной политики в Ираке со стороны международного сообщества [15].

Независимо от того, где и когда мемориалы войны были воздвигнуты, и независимо от того, были ли они выполнены как фигуративные или как абстрактно-модернистские, они служат не только предупреждением, что бедствия войны не должны повториться в будущем, — они поддерживают дисциплину и порядок нашей сегодняшней жизни. Как объясняет Барбара Коррелл, «если война всегда — тот эксцесс, который производят господствующие дискурсы для легитимации порядка, то монумент нужен для того, чтобы не допускать ощущения кризиса этого порядка. Сакрализуя военное насилие и отодвигая на задний план вопросы о материальном состоянии войны, маскируя их или мистифицируя, они и производят нацию как суверенный субъект. Но такое недопущение должно пониматься двояко. Монументы управляют кризисами нации через создание национальной памяти и одновременно представляют собой архивирование кризиса (сводя все кризисы исключительно к их регистрации и перечислению)» [16]. Это наблюдение очень подходит к советскому мемориалу в Трептов-парке в Берлине (1949) по проекту Евгения Вучетича, с высеченными в камне цитатами из Сталина. Когда мы побывали рядом с этим памятником в 2003 году, один из моих студентов сказал: «Я чувствую себя как дома». Я спросила, откуда он прибыл, думая, что он из Восточной Европы, но он ответил: «Нет-нет, я вырос в Вашингтоне».

Тони Джадт отмечает два основных факта создания нового мира после Второй мировой войны: «Закрепленное разделение на два лагеря, объявленное в Ялте и намертво замороженное в этом состоянии во время холодной войны, и общее для обеих сторон желание забыть недавнее прошлое, создавая совсем новую Европу». Мысль о себе как о жертвах, воспоминание только о том, что немцы причинили «нам», господствовала в памяти всех стран Европы до 1989 года и логически воспроизводилась и усиливалась в бесчисленных мемориалах по всей Европе. Джадт продолжает: «В таких обстоятельствах не следовало вспоминать о тех малоприятных вещах, которые “мы” сделали с другими во время войны» [17]. Но память именно об этом, насильственно преданном забвению, заявила о себе в 1990-х годах.

 

Синтаксис забвения

Мне не нужен памятник, даже такой сдержанный, как ровная черная стена с указанием уничтоженных жизней. Мне не нужна даже почтовая марка. Мне не нужна дорога вдоль реки Делавер с указателем «Мемориальное шоссе вьетнамских ветеранов». Мне нужно одно — просто признать границы нашей власти как нации в навязывании нашей воли другим. Мне нужно просто, чтобы люди понимали, что их мир — не черно-белый и не их лично. Мне нужно, чтобы памятников больше не было [18].

Кроме «общего страдания», Ренан выделяет еще один аспект, так же значимый для нации: «Забвение… — решающий фактор в создании нации… Единство всегда достигается грубыми средствами… Сущность нации состоит в том, что индивиды имеют между собой много общего и что они все забыли очень многое… Любой гражданин Франции должен забыть, что была Варфоломеева ночь» [19]. В прошлом веке всем французским гражданам пришлось забыть о государственности Виши как о «прошлом, которое не прошло» (по словам Эрика Конана и Анри Руссо, 1994). Многие другие нации, или, лучше сказать, национальные государства, тоже должны были забыть некоторые события в прошлом. Приведем только несколько примеров: турки должны не помнить о геноциде армян в 1915 году, немцы — о холокосте, японцы — о своих действиях в Корее и поставке из Кореи «женщин для ублажения» [20], украинцы — об Украинской повстанческой армии и ее терроре против поляков [21], американцы — о Хиросиме и Вьетнамской войне (а в будущем — и об Абу-Грейб и Гуантанамо), советские (или уже русские?) люди — об изнасилованных красноармейцами немках, чистках, Гулаге и Чернобыле, китайцы — о Культурной революции и событиях на площади Тяньаньмэнь 4 июня 1989 года, и мои дорогие сербы — об истреблении босняков в Сребренице в 1995 году, и т.д. и т.п… Развивая мысль Ренана, Хоми Баба пишет: «Именно благодаря этому синтаксису забвения — или же обязанности забывать — проблемная идентификация людей как нации и становится видимой». Он заключает: «Именно это забвение, отрицание в оригинале, и образует начало национального нарратива» [22].

Мемориал ветеранов Вьетнама Майи Лин, воздвигнутый в Вашингтоне в 1982 году, вспоминая павших американских солдат, делает упор на этом синтаксисе, основывая национальное примирение на перечислении имен 57 939 мужчин и женщин, погибших во Вьетнаме между ноябрем 1955 и апрелем 1975 года в ходе «грязной войны». Форма, выбранная для этого мемориала, поначалу осуждалась как «правоверный модернизм», но со временем «стена позора» превратилась в одну из главных национальных святынь. Конечно, американский конгресс никогда бы не подумал воздвигать мемориал погибшим вьетнамцам. Тем не менее, художник Крис Бёрден взялся за это предприятие. В своей музейной инсталляции «Другой вьетнамский мемориал», представленной на выставке «Дислокации» (Музей современного искусства в Нью-Йорке, 1991), он написал попавшиеся ему вьетнамские имена на огромных медных пластинах, расположил пластины в виде книге как свидетельство о трех миллионах вьетнамцев, убитых, умерших от голода или погибших в плену в годы «умиротворения» этой страны Соединенными Штатами. В Западной Германии в 1968 году была поставлена задача «справиться с прошлым», но первые работы, в которых говорится о том, что Йохен Герц назвал «отрицательно заряженное прошлое» [23], появились только в 1980-е годы. Джеймс Янг, с оглядкой на выражение Герца «антипамятник» (gegen-Denkmal) создал аналогичное выражение в английском языке (countermonument), применяя этот термин исключительно к памятникам холокосту, напоминающим о судьбе европейского еврейства [24], таким как Ашротский Фонтан Хорста Хохейзеля (Кассель, 1985), «Монумент против фашизма» Йохена и Эстер Герцей (Гамбург-Гарбург, обелиск, ушедший под землю, между 1986 и 1993 годом) или же невидимый мемориал «2146 камней — монумент против расизма», осуществленный Герцем вместе с его студентами (Саарбрюкен, 1993). После того как предложения, поступившие на первый международный конкурс «Мемориала убитым в Европе евреям» в Берлине, были отвергнуты лично канцлером Гельмутом Коллем, неожиданно был объявлен вторичный конкурс, на котором жюри приняло проект Петера Айземанна, реализованный в 2005 году. Этот мемориал был создан уже объединенным немецким государством, или, лучше сказать, для объединенного немецкого государства, и расположился в объединенном Берлине. Получилось так, что канцлер объединения сам стал художником-концептуалистом, когда поручил скульптору Гаральду Хааке сделать увеличенный вариант небольшой (ок. 60 см в высоту) скульптуры Кэте Коллвиц «Пьета», которую она изготовила, когда в битве в 1914 году погиб ее сын. Эта новая полумонументальная версия скульптуры была поставлена в Нойе-Вахе в Берлине в 1993 году как общегерманский памятник неизвестному солдату, что до этого было монополией коммеморации ГДР. Скульптура этой христианской скорбящей матери теперь поминает «всех» жертв войны и тирании. Во время неизбежных протестов против этого в Берлине канцлера обвинили в «смешении костей».

В 1990-е годы мемориалы холокоста воздвигались повсюду, от Вены до Москвы, от Бухареста до Львова, и каждый публично фиксировал память о проходивших в этих местах расовых и этнических чистках, о том, что «мы» делали с другими. Эта волна сооружения монументов включала в себя воспоминание и о более ранних событиях: достаточно сказать о Мемориале холокоста (геноцида) армян, воздвигнутом в Ереване в 1990-е годы. Берлинский мемориал холокоста цыган сооружается уже много лет, а создание мемориалов «жертвам тоталитарных режимов» и «жертвам коммунизма» в Европе и в США (убогие реплики китайской Богини Демократии [Пиньинь], 1989) далеко от завершения. Но несмотря на то что мемориалы посвящаются различным жертвам, в их замысле сказывается извечное стремление к китчу.

В начале XXI века произошли новые события, содержание которых заставляет хранить их в памяти. Отмечая подъем в последние годы культуры скорби, Марк Яжомбек точно заметил: «Первоначально альтернативный язык коммеморации создавался в противовес усилиям государства, но сейчас это уже не так. Мемориал холокоста в Берлине и Мемориал 11 сентября в Нью-Йорке доказывают, что уже исчезает различие между памятником и так называемым антипамятником. В наши дни государство само подхватывает тему травмы, потому что понимает политическую выгоду разговоров о жертвах. И это вновь требует от метафизики отступить назад, в привычное ей место» [25].

Наравне с масштабными мемориалами, поминающими евреев — жертв холокоста, существуют и меньших размеров работы, поминающие жертв в рамках «политики идентичности». Так, Амстердам стал первым городом, где был поставлен Монумент гомосексуалам (Гомомонумент, 1987), позднее такие же памятники появились во Франкфурте (1994), Кёльне (1995) и Барселоне (2008). В Берлине собственный «Мемориал гомосексуалов, пострадавших при нацизме» был открыт мэром Берлина Клаусом Воверайтом (одним из его политических девизов было «Я гей, это ОК»). Памятник по проекту берлинских художников Михаэля Эльмгрина и Ингмар Драгсет представляет собой бетонный куб с окошком, заглянув в которое, можно увидеть видеозапись двух целующихся мужчин. Несколько раз этот памятник подвергался атакам вандалов. Кроме того, немецкие феминистки возмущались, что этот памятник репрезентирует «гейский мужской шовинизм», и поэтому видео заменили — теперь целуются две женщины.

Политика идентичности этих памятников воспроизводит отношение к жертвам войны, тогда как кто будет судить политику, которую вели победители войны? В 1990-е годы в США вышло несколько книг, в которых говорилось о преследовании геев и лесбиянок в американской армии, но трудно представить даже сейчас, чтобы вышла книга о «сексуальных меньшинствах» в бывшей Красной Армии. Невозможно представить, что В.В. Путин откроет мемориал Неизвестному солдату-гею Красной Армии и произнесет речь, в которой придержит при себе свои обычные гетеронормативные сетования на демографическую катастрофу в России [26] и выскажется в поддержку прав ЛГБТ.

Хотя такой исторический ревизионизм, вероятно, никогда не состоится, существуют до сих пор памятники в стиле соцреализма, которых миновало иконоборчество 1989 года и последующих лет и которые приобрели новые коннотации. Так, в Вильнюсе две фигуры мужчин-рабочих (1950–1952, скульптор Бронюс Вишняускас [официальное название «Промышленность и строительство». — Ред.]) на Зеленом Мосту, выражающие «братство и солидарность» советского рабочего класса, вызвали серьезную полемику. Когда фотография этой композиции появилась на обложке журнала литовской гей-лиги «Дискриминация на деле» без разрешения автора, автор стал решительно и громогласно протестовать. Активисты ЛГЛ оценили его протест как агрессию против сексуального меньшинства и даже стали призывать все местное гей-сообщество начинать любые мероприятия с возложения цветов перед этими скульптурами [27]. Этот инцидент, освещавшийся в международной прессе и других медиа, красноречиво говорит об общем свойстве монументов: монументы сами производят смыслы, и когда со временем они утрачивают изначальное значение, они открываются другим смыслам, если переживают перемену идеологии.

 

Ideological Laundering

Нам нужно помнить, что память и идентичность — не устойчивые вещи, но репрезентации конструкций реальности; скорее субъективные, чем объективные феномены… мы постоянно пересматриваем нашу память, чтобы соответствовать нынешней идентичности [28].

За несколько месяцев до падения Берлинской стены французская нация праздновала 200-летие Французской революции. В связи с этим историк Франсуа Фюре написал (с подлинным галльским остроумием): «Французская революция закончилась». В уже цитировавшейся статье Пьер Нора объяснял, что во Франции, «матери революций с 1789 года», сложилось два понимания времени: «При понимании времени как выстроенного вокруг революций очевидно, что из прошлого должно сохраняться только то, что наилучшим образом готовит будущее. Тогда сразу ясно, какие части прошлого должны быть скрыты, забыты и даже при необходимости уничтожены. Историческое время революционного типа формируется стремлением к разрыву.

Обесценивание понятия разрыва, сопровождавшее упадок революционной идеи, восстановило легитимность идеи традиции. Не той традиции, которую мы должны наследовать и поддерживать (как в революционной модели), но той традиции, от которой мы всегда отделены и которая тем самым становится драгоценной, таинственной и наделенной неопределенным значением, которое нам еще только предстоит раскрыть» (см. сн. 8). Второе понимание времени, которое я посмею назвать «бродящим призраком», стало общепринятым после мирных восточноевропейских революций 1989 года, и особенно в тех странах, где разразились войны. Наше время — время наций, по-новому воображаемых сообществ, заново изобретенных традиций и «банального национализма» (Майкл Биллиг) в США.

Все это происходит в согласии с принципами торжествующей «постидеологической демократии», которая, как трезво замечает Шанталь Муфф, представляет собой инобытие хаоса: «Мы вынуждены действительно признать, что победа либеральной демократии более обязана поражению врага, чем ее собственной успешности» [29].

Международный общественный арт-проект «Конечность свободы» (Endlichkeit der Freiheit) был осуществлен в Берлине в 1990 году, когда Берлинская стена еще по большей части стояла на месте и «идеологические» монументы ГДР еще не были разрушены. Этот проект скорее поднимал вопросы, чем давал рецепты на обозримое будущее. В рамках этого мероприятия Кшиштоф Водичко спроецировал цветной слайд человека с тележкой из супермаркета, переполненной товарами, на изваяние Ленина в Восточном Берлине («Без названия», 1990): так грядущая идеология была спроецирована на уходящую, и на этом палимпсесте оба слоя были отчасти видны. Эта работа обычно рассматривается как пророческое видение художником потребительского Завтра. Но я предпочитаю прочитывать это как художественный акт, сформированный картезианским правилом методического сомнения (dubito ergo sum), которое оказалось применено здесь и к идеологии как таковой. Годом позже эта работа уже не могла бы состояться. Скульптура Ленина, созданная Николаем Томским и установленная в 1970 году, была убрана в ноябре 1991 года несмотря на протесты граждан (в основном, жителей бывшей ГДР), которые продолжались несколько месяцев. Площадь Ленина была переименована в Площадь ООН и продолжает выглядеть как пустырь до сих пор. Рассуждая о сходном визуальном несоответствии в Москве, один чуткий старик заметил: «Вы знаете, что не всем нравится снос памятника Дзержинскому. Я думаю, что он действительно поддерживалархитектурный ансамбль Лубянской площади. Площадь смотрится сиротливо без Дзержинского, вы так не считаете?» [30] В Испании Франко смог продержаться гораздо дольше. Последний памятник ему был снесен в 2008 году в Барселоне, и появилась еще одна сиротливая площадь.

Хотя более-менее понятно, почему нужно было демонтировать статуи основателей марксизма-ленинизма, гораздо менее понятно, почему нужно сохранять бесчисленные женские изваяния. Все эти «неизвестные героини» остались потому, что были поняты как аллегории, воплощающие такие «общечеловеческие» понятия, как свобода, равенство и братство, приобретенные в 1789 году, к которым потом присоединились победа, революция и, наконец, демократия.

После 1945 года эти сестры Марианны, в статической позе, но часто показанные энергично шагающими вперед, стали главными монументами от Загреба до Алма-Аты, от Дрездена до Тбилиси, от Кишинева до Братиславы, от Тираны до Варшавы, от Волгограда до Киева. Некоторые были просто переименованы: часто статуя, которая где-то до 1990 года считалась воплощением «Победы в Великой Отечественной войне», национализировалась и становилась «Литвой» или «Венгрией»; гигантская аллегория Победы, возвышавшаяся над Мемориальным комплексом Победы в Тбилиси (1980–1985), после 1991 года получила название «Мать неизвестного солдата». Более того, новые монументы, такие как Памятник независимости в Киеве, который должен изображать Берегиню, мифическую славянскую богиню, стал аллегорией украинской нации (чтобы не заподозрили «универсализма», женщина изображена в национальном костюме). Ту же самую патриархальную матрицу мы видим на деле в прессе и других медиа, в которых конструируется образ активных женщин-политиков в духе национальных аллегорий, которые и называются «богинями демократии» или «матерями нации» [31].

 

Всегда смотреть на яркую сторону жизни

Есть анекдот, как Ленин и Троцкий разговаривают накануне Октябрьской революции. Ленин спрашивает: «Что с нами сделают, если мы проиграем?» На это Троцкий: «А что с нами сделают, если мы победим?» [32].

В 1990-е годы монумент и как понятие, и как практика был открыт как «семиотический джокер» (Маттенклотт), и появилась огромная литература, в то время, как посткоммунистическое иконоборство, получившее название «эпоха рухнувших Лениных», напоминает нам, что и в 1789-м, и в 1917-м, и конечно же в 1989 году, если называть самые замечательные примеры, создание памятников и разрушение памятников столь же стары, сколь и человечество. «Осиротевшие» городские площади вовсе не остаются вакантными — новые национальные монументы растут как грибы, а старые перестраиваются, словно бы желая подтвердить мудрость опытного скульптора: «Памятник, который не ставили по крайней мере дважды, лучше бы не появлялся и первый раз» [33]. Публичная сфера в этих (вос)созданных заново национальных государствах должна была способствовать «политике декоммунизации» (Жак Рупник). Это требовало свежего, «деидеологизированного» взгляда на историю Второй мировой войны, которая теперь переписывалась как история столкновения наций, и как сказал эстонский президент, «наш народ убивали не коммунисты и нацисты, но немцы и русские» [34].

Для тех из нас, кто имеет счастье пользоваться плодами наших несовершенных демократий, вопрос уже стоит так: «Нужны ли нам вообще памятники?» Уилл Брэдли размышляет: «Наша свобода, которая, конечно же, подразумевает капитализм, некоторую форму демократии и режим прав, соблюдение которых обеспечено законом, естественна и вечна, поэтому сам бизнес, растущий и блистающий, и есть лучший памятник для нас. И если победа свободы — это все, что вокруг нас, если она воплотилась в нас и творит нашу жизнь, то зачем нужны еще какие-то памятники? …Все прочие памятники несут в себе борьбу, разрушают пространство, впускают нежелательный дух реальной политики и внутренних конфликтов» [35]. Но, как известно, метафизика иногда возвращается.

Если смотреть на «культурную интимизацию» (Микаэль Херцфельд) нынешних национальных государств, где понятие демократии в первую очередь означает (в теории, а часто и на практике) «этническую чистоту», труд памяти происходит едва ли ни во всех направлениях. На уровне политического управления он означает учреждение «национальных канонов» (например, в Дании, Финляндии и Норвегии), «национальных жестких дисков» (как в Нидерландах), которые должны пробуждать «нашу» национальную память, защищенную и способную отразить «пагубные» эффекты исламизации, которая иначе вызовет реакцию в виде бытового фашизма.

Но не только это: в Восточной Европе огромные христианские кресты бросают свою тень на только что отстроенные мечети (напр., в Скопье). Статуя Иисуса, недавно воздвигнутая в Польше (архитектор Мирослав Патецки), — самая большая в мире, 33 метра в высоту, по одному на каждый год Его земной жизни. Если кто-то попытался бы (посмел бы) поработать с этой скульптурой в духе Водичко, то получился бы идеальный объект для съемок «Жизни Брайана» группы Монти Пайтон (1979) или во всяком случае финальной сцены с песней «Всегда смотри на яркую сторону жизни».

Нам удалось (во всяком случае, теоретически) пережить Конец Истории, объявленный Фукуямой как Последним Человеком, который до сих пор озадачивает меня, включает ли его универсалистский и/или гуманистический лимб также «конец Женщины» (надеюсь, что нет), «конец Времени» (Жижек), «конец Политики» (Рансьер) и «конец спекулятивной левизны», к которой Бадью относил «любую мысль о бытии, которая основывается на мотиве абсолютного начала» [36].

Наконец, мы можем расслабиться: «худшие времена» прошли. Когда мы проснемся утром, посмотрим на яркую сторону жизни: «Армагеддон был вчера — а сегодня у нас серьезная проблема» [37].

Берлин, апрель 2012 года

 

Примечания

1. Перевод Л. Копелева.
2. Р. Бумкинс, цит. по: Gierstberg F. The Big History Quiz // Stok F. van der et al. Questioning History — Imagining the Past in Contemporary Art. Rotterdam: NAi Publishers, 2008. P. 47.
3. «Это уже завтрашний день» — название выставки в Галерее Уайтчэпел в Лондоне (9 августа — 9 сентября 1956 года), собравшей 12 британских групп и 37 художников и архитекторов. Эта междисциплинарная выставка, как считается, положила начало британскому поп-арту. В пресс-релизе Лоуренс Аллоуэй программно писал: «Выставка под названием “Это уже завтрашний день” посвящена возможности сотрудничества между архитекторами, художниками и скульпторами — и должна быть признана программной на будущее. Раннее искусство современности было переполнено теориями об объединении всех искусств ради реализации идеалов, уместных в другое время. Но вчерашнее завтра — это не сегодня; и идеал симбиоза искусства и архитектуры пока еще не достигнут». www.macba.cat/…/This_is_Tomorrow_eng.pdf (01.03.2012)
4. Я была изумлена, когда узнала, что Ричард Гамильтон представил на этой выставке одну из своих «клейменных голов», увеличив для этого события свой коллаж «Видеть, слышать, обонять, осязать», где используется черно-белый портрет югославского президента Тито. Уже в начале 1960-х годов, когда в Югославии все грезили «социализмом с человеческим лицом» и могли в индивидуальном порядке выезжать на Запад, мы гордились тем, что наш президент — Тито, и его фотографии висели во всех присутственных местах в стране. Когда родители писательницы Маруши Крезе, тогда словенской пионерки, впервые поехали за границу, они спросили дочь, что ей привести в подарок из Парижа. Она ответила: «Фото товарища Тито — но в цвете».
5. Boym S. The Future of Nostalgia. N.Y.: Basic Books, 2001. P. 60.
6. Huyssen A. Present Past: Media, Politics, Amnesia (2000) // J.K. Olick at al. (eds.) The Collective Memory Reader. Oxford: Oxford University Press, 2011. P. 435.
7. Выражение, пришедшее из Югославии, см.: Verdery K. National Ideology under Socialism — Identity Cultural Politics in Ceauşescu’s Romania. Berkeley: University of California Press, 1991. P. 215.
8. Nora P. Reasons for the Current Upsurge in Memory // www.eurozine.com/…/2002-04-19-noraen.html (09.02.2012)
9. См.: P. Nora (ed.). Les lieux de mémoire, в 3 т. La République, La Nation и Les Frances. P.: Gallimard, 1997. В этом большом исследовании (более 4800 с., 128 глав) подведены итоги проекта, которым руководил Нора с 1984 по 1992 год, при участии 120 французских исследователей.
10. См.: Judt T. The Gnome in the Garden: Tony Blair and Britain’s ‘Heritage’ // Judt T. Reappraisals. L.: Penguin Books, 2008. P. 219–232.
11. Boym S. The Future of Nostalgia (см. выше, прим. 5). P. 62. См. там же, р. 63, о двух русских объединениях: «Память», которое ориентировалось на дореволюционных правых политиков, и «Мемориал», целью которого было восстановить память о погибших в сталинских лагерях и которое боролось за открытие архивов.
12. Augé M. Non-Places — An Introduction to Supermodernity. L.; N.Y.: Verso, 1995. P. 48–49.
13. Renan E. What Is a Nation (1882) // H.K. Bhabha (ed.). Nation and Narration. L.; N.Y.: Routledge, 1994. P. 19.
14. Цит. по: Dorland M. A Thoroughly Hidden Country: Ressentiment, Canadian Nationalism, Canadian Culture // A. and M. Kroker (eds.). Ideology and Power in the Age of Lenin in Ruins. N.Y.: St Martin’s Press, 1991. P. 225.
15. Vree F. van. The Art of Commemoration & the Politics of Memory // www.skor.nl/_files/Files/OPEN7_P16-32.pdf 2004. No. 7. (02.03.2012)
16. Correll B. Rem(a)inders of G(l)ory: Monuments and Bodies in Glory and in the Year of the Pig // Cultural Critique. No. 19. Fall 1991. P. 142, выделено автором.
17. Judt T. The Past Is Another Country: Myth and Memory in Post-War Europe // J.-W. Müller (ed.). Memory and Power in Post-War Europe — Studies in the Presence of the Past. Cambridge: Cambridge University Press, 2002. P. 157 and 163. Перевод этой работы публиковался в интернет-журнале «Гефтер».
18. Заявление 1987 года цит. по: Sturken M. The Wall, the Screen and the Image: The Vietnam Veterans Memorial // Representations. No. 35. Summer 1991. P. 135.
19. Renan E. What Is a Nation (1882) // H.K. Bhabha (ed.). Nation and Narration (см. прим. 13). P. 11.
20. Недавно перед воротами японского посольства в Сеуле был поставлен «Монумент мира», изображающий юную корейскую девушку, в память о 200 тысячах корейских женщин, угнанных в трудовое и сексуальное рабство во время японской оккупации. Этот монумент вызывал недовольство общественности; официальный Токио потребовал от Сеула убрать скульптуру.
21. См.: Snyder T. Memory of Sovereignty and Sovereignty over Memory: Poland, Lithuania and Ukraine, 1939–1999 // J.-W. Müller (ed.). Memory and Power in Post-War Europe — Studies in the Presence of the Past (см. выше, прим. 17). P. 39–58.
22. Bhabha H.K. DissemiNation: Time, Narrative, and the Margins of the Modern Nation // Bhabha (ed.). Nation and Narration (см. выше, прим. 13). P. 310, выделено автором.
23. Jochen Gerz (1993), цит. по: Pejić B. Working with the “Negative Past” // “Where Is Abel, Thy Brother?” Exhibition catalogue ed. by A. Rottenberg. Warsaw: Zacheta Gallery of Contemporary Art, 1995.
24. См.: Young J.E. Holocaust Memorials and Meaning. New Haven; L.: Yale University Press, 1993.
25. Jarzombek M. The New History of Death // M. Mircan (ed.). Mnemosphere: Rethinking Monuments, опубликовано в связи с выставкой «Закон-Бюджет-Памятники», румынский павильон на 52-й Венецианской биеналле (Frankfurt/Main: Revolver, 2007), p. W.
26. В декабре 2010 года В.В. Путин говорил в программе Ларри Кинга: «А однополые браки, как известно, потомство не порождают. Поэтому мы достаточно терпимо относимся к сексуальным меньшинствам, но все-таки считаем, что государство должно поддерживать процессы, связанные с деторождением, с материнством, с детством, заботиться о здоровье» (цит. по: http://www.rg.ru/2010/12/03/king-putin.html — ред.). Аминь.
27. См.: Grigoravičienė E. Hegemony and Homosexuality or What the Sculptures on the Green Bridge Represent (English summary) // E. Grigoravičienė, L. Kreivytė (eds.). Challenges of Representation. Vilnius: AICA Lithuanian Section, 2005. P. 52.
28. Gillis J.R. Memory and Identity: The History of a Relationship // Gillis (ed.). Commemorations — The Politics of National Identity. Princeton, NJ.: Princeton University Press, 1994. P. 3.
29. Mouffe C. Pluralism and Modern Democracy: Around Carl Schmitt // Mouffe C. The Return of the Political. L.: Verso, 1993. P. 117.
30. Цит. по: Boym S. The Future of Nostalgia (см. выше, прим. 5). P. 87, выделено нами. Феликс Дзержинский — основатель ЧК, первого извода советской секретной полиции; его скульптура была установлена напротив здания КГБ.
31. Именно таков случай Юлии Тимошенко. Конечно, нехорошо вспоминать о ней, когда она в тюрьме. Но обращу внимание на прекрасное исследование ее образа в украинских медиа как аллегорической конструкции: Kis O. ‘Beauty Will Save the World’: Feminine Strategies in Ukrainian Politics and the Case of Yulia Tymoshenko (2007) // pi.library.yorku.ca/ojs/index.php/soi/…/7970 (25.03.2012)
32. Žižek S. Living in the End of Times. L.; N.Y.: Verso, 2011. P. 33.
33. Этому на выставке посвящены работы художников Erbossyn Meldubekov и Mykola Ridnyi.
34. T.H. Ilves, интервью в Spiegel Online, 26.06.2007. Цит. по: Astrov A. The Work of Politics in the Age of Technological Reproducibility // Kristina Norman: After-War, каталог эстонского павильона на Венецианской биенналле (Tallinn: Centre for Contemporary Arts, 2007), p. 70. Это происходило во время социально-этических протестов в Таллине против перемещения статуи Бронзового Солдата (1949) из центра города на военное кладбище в пригороде. Кристина Норман и писала об этих событиях.
35. Braddly W. New New Monuments // Metropolis Magazine. 2008. No. 5.
36. Badiou A. Being and Event. L.: Continuum, 2005. P. 210.
37. Слоган на майке Лизбет Саландер в романе Свена Ларсона «Девушка с татуировкой дракона»: Sven Larson, The Girl with the Dragon Tattoo, 2008, p. 307.

Источник: Pejić B. This Is Tomorrow // The Best of Times, The Worst of Times — Rebirth and Apocalypse in Contemporary Art. The First Kyiv International Biennial of Contemporary Art / Ed. D. Elliott. Kyiv: The First Kyiv International Biennial of Contemporary Art Arsenale, 2012. P. 84–99.

Печатается с любезного разрешения автора

Комментарии