Перемены в общественной сфере (1983–2013)

Новые формы социального протеста или репрезентации, конвертирующие иллюзии? Доклад Жана-Луи Фабиани на конференции «Eurozine».

Политика 23.09.2014 // 1 331
© Bob Jagendorf

В своей книге о государстве, изданной посмертно, Пьер Бурдье упрекал Юргена Хабермаса за то, что тот создал и распространил концепцию Öffentlichkeitобщественность — это отвратительное понятие, которое пришло из Германии»). Я не разделяю точку зрения данного французского социолога. Понятие «общественности» критиковали множество раз, однако оно продемонстрировало поразительную устойчивость и, более того, несколько раз оригинально обновлялось. Конечно, не следует использовать его в качестве шаблона и работать с ним по установленному образцу, однако его гибкость позволит нам пересмотреть те сложные сети, отношения и дискуссии, с помощью которых формируются и распространяются мнения. Конечно, нельзя принимать идеи за реальность. Спиноза предупреждал нас раз и навсегда: идея собаки не лает. «Общественность» — это, скорее, нормативная идея свободной и открытой дискуссии, а не историко-социологический анализ многоуровневых переговоров, в результате которых слагается наша современность. Серьезное отношение к идее не означает, что мы должны отрекаться от гегемонии, господства и неравномерного доступа к символическим ресурсам.

Я не буду пытаться дать исчерпывающий ответ на грандиозный вопрос о том, что случилось с Öffentlichkeit в последние тридцать лет. Это было бы слишком абсурдно и претенциозно. Вместо этого я хотел бы попытаться создать нечто вроде «портативного» основания, которое помогло бы избежать двойной ловушки в виде чрезмерного пессимизма (публичная сфера поглощена ледяным океаном «финансового капитализма», а все европейские интеллектуалы стали «жертвами неолиберализма») и наивного оптимизма («арабские весны» будут расти и множиться, а «демократия участия» скоро распространится по всему миру).

В последние тридцать лет мы были свидетелями ряда мощных движений, которые потрясли основания сложившегося после войны порядка вещей:

— невероятный технологический прорыв в сфере систем коммуникаций (триумф Интернета, его последствия для печатного мира, а также неостановимый рост социальных сетей);

— жестокий и во многом неожиданный крах «реального социализма»;

— рост НКО и упадок национального государства;

— господство общества знаний, или экспертократия, которая способствовала реструктуризации интеллектуальной работы и самопрезентации интеллектуалов в публичной сфере;

— расширение рынков и глобализация производства товаров и услуг;

— возникновение новых сил (которые в перспективе превратятся в сверхсилы) и изменение места Европы в мировой системе.

«Глобализация» (какими бы ни были смысловые границы этого словечка) происходила параллельно возникновению неонацизма, особенно в Европе: обновленные популистские движения обладают сейчас существенным влиянием по обе стороны бывшего «железного занавеса». По-видимому, они являются более мощными двигателями европейской гомогенизации, чем скромные попытки очертить «общие культурные интересы» (здесь сразу придут на ум европейские культурные столицы).

Возникли новые противоречия, которые теперь формируют экономические рынки и социальную жизнь. В этом контексте статус Европы несколько неясен. С одной стороны, она все еще является центром власти — как жесткой, так и мягкой. Несмотря на то, что основные каналы коммуникации и влияния больше не расположены на континенте, европейские технологии, стиль, образ жизни продолжают служить мировым эталоном и нормой. С другой стороны, Европа производит впечатление земли разочарования и разрушенных иллюзий.

Этот феномен не является совершенно новым. Французский журнал Esprit озаглавил один из своих выпусков конца 1990-х годов как «Культурное отступление Европы» ( Le repli culturel de l’Europe ). Мы, «европейский народ», больше не думаем о себе как о мировой мастерской символов и норм.

Мы боимся, что вскоре будем превращены в мировую мастерскую танцев в соответствии с характеристикой, которую Маркс дал европейским аристократам после Французской революции, назвав их танцевальными учителями Европы, обреченными продавать, зачастую по низкой цене, то, что Бурдье окрестил «их воплощенным социальным и культурным капиталом».

Мы стали биполярными: время от времени мы склонны думать, что технологические перемены принесут уравнивание статусов через те или иные формы «электронной горизонтальности», и что «электронный рай» будет вечным. Иногда, в пасмурные дни, мы боимся, что закат «государства всеобщего благосостояния» ускорит разложение нашего «образа жизни», особенно в том, что касается наших «культурных привычек». Наши опасения, однако, не приводят нас к мысли о том, что эти «культурные радости жизни» являются результатом длительной борьбы за установление «демократической публичной сферы».

Я начну с пересмотра идеи «культурной публичной сферы» и представлю варианты возможного применения данного понятия к нашей дискуссии. Затем я обращусь к возникновению форм мобилизации, которые в последнее время расцвели по всему миру, чтобы понять, в какой степени форма публичного пространства конструируется или реконструируема. В заключение я приведу свой собственный парадоксальный опыт, полученный в постсоциалистической стране.

 

Что нам следует делать с идеей общественности?

Идея культурной публичной сферы была придумана Джимом Макгиганом после работы Хабермаса «Структурные изменения общественности» (1962). Макгиган использует разрыв между актуальным и идеальным для того, чтобы спасти эту идею вопреки двум главным возражениям, с которыми она обычно сталкивается: частные интересы буржуазии принимаются за всеобщий интерес, а рынок управляет системами коммуникаций таким образом, что граждане превращаются в простых потребителей.

Первое возражение (категории всеобщего на деле — сфера частного) серьезно, но на него существует два ответа. Первый представлен в теории демократии Касториадиса. Афины можно рассматривать как «росток» или семя демократии, если пренебречь тем фактом, что та демократия была выгодна лишь социальному меньшинству, а залогом ее нормального функционирования было рабство. Но тот самый росток является истоком и идеей формы правления, что развивалась в будущем. Второй ответ на это возражение уже сформулирован в работе Макгигана и объединяет идею Хабермаса с марксистским подходом: возникновение буржуазной публичной сферы характеризуется не только доминированием нового класса — оно также порождает противоречия в форме новых требований со стороны рабочего класса, а также женщин и меньшинств. Второе возражение, с которым сталкивается идея «публичной сферы», несомненно, старше Öffentlichkeit Хабермаса и касается политической апатии, которая десятилетиями преследовала демократические общества.

Пересмотр, который осуществляет Макгиган относительно идеи публичной сферы, основан на включении в нее массовой культуры.

Он пишет:

«В мире позднего модернизма культурная публичная сфера не ограничивается миром литературы — как это было в публичной сфере XVIII века — и “серьезного” искусства, классического, модернистского и, наконец, постмодернистского. Скорее, она включает в себя разнообразные каналы и сети массовой популярной культуры и развлечений, опосредованных эстетической и эмоциональной рефлексией относительно того, как мы живем и как представляем себе хорошую жизнь».

Культурные исследования (culturalstudies) много сделали для того, чтобы придать raison d’être массовым чувствованиям и эмоциям масс, которые обычно рассматривались исключительно как следствия символического доминирования или депривации. При этом они уменьшили эффект мощного воздействия массовых развлечений и информации на человеческие умы. Мы проделали слишком быстрый путь от адорнианского презрения к культурной индустрии, к зачарованному миру аффективного популизма, ставя «человеческую креативность» во главу угла при любых коммуникативных обстоятельствах. При таком понимании «публичной» сферы СМИ и демократия — синонимы: игровые и реалити-шоу оказываются «современными» площадками, где встречаются политика и культура. Телевидение становится, так сказать, продолжением политики с помощью других средств.

Макгиган не ограничивает публичную сферу уровнем СМИ, отделив друг от друга три позиции:

— некритический популизм,

— радикальное отрицание

— и критическое вмешательство.

В первом случае суверенитет потребителя «остается несомненным». Потребители — активные граждане, а их потребление — это способ вотирования тех или иных культурных и политических предложений. «Старбакс» — это эквивалент кофейни XVIII века.

На другом конце спектра находится «радикальное отрицание». Оно рассматривает массовое производство в мире инфотейнмента как проблему, а не решение: оно препятствует демократии, а не формирует ее.

«Радикальная» критика медиа, вне всякого сомнения, небывалый жанр, прошла несколько фаз развития. «Новый радикализм», хотя и способствовал формированию новоиспеченных общественных движений, оккупирующих публичную сферу с начала этого века, не приобрел монополии над возникающими формами протеста — внутри них все обстоит так, как если бы различные исторические пласты публичного высказывания уже были перетасованы.

Примем в расчет следующие замечания американского блогера Марка Бесселинка: «Когда я впервые увидел, как полиция распыляет перцовый баллончик на студентов Калифорнийского университета, я вспомнил 60-е. На краткий мучительный момент я будто бы вернулся в прошлое. Видимо, вернулась контркультура. Возможно, люди снова желают высказываться, снова готовы реализовывать свои права на свободу слова и свободу собраний ради того, чтобы сформировать новый взгляд на мир» (Bessinger 2011).

Следовало бы также сослаться на достоинство анархических талантов хакеров в их подаче основателем «Фейсбука» Марком Цукербергом (в 2012 году):

«На самом деле хакерство означает крайне быстрое производство чего-либо или проверку границ того, что может быть сделано. Как и большинство вещей, его можно использовать в хороших и плохих целях, однако подавляющее большинство хакеров, которых я видел, являются, как правило, идеалистами, желающими изменить мир к лучшему».

Можно упомянуть и воплощенное наследие жестокой политической культуры в «Черном блоке» (Schwarzer Block)конца 1980-х и 1990-х гг.

Упомянутые разнородные позиции сплачивают вокруг некоего модного поветрия в основном детей из среднего класса — все они поддерживают некоторый «разрушительный стиль», основанный на глубоко ритуализированных либо праздничных акциях. Но для настоящих радикалов такой вещи как публичная сфера не существует: они намерены создавать совершенно новое политическое пространство изнутри бунта, из переплавки индивидов в коллективный «сплав». Одобрение восстаний в «теории события» Алена Бадью будет не очень-то далеко отстоять от groupe en fusion Сартра, обрисованной им в «Критике диалектического разума» в 1960 году (Badiou 1988). Обе теории зиждутся на «жгучих» свойствах момента, но не слишком-то заняты описанием того, что могло бы быть демократическим пространством коммуникации. Радикалы ищут возвращения настоящего и спонтанного в мир, становящийся полностью искусственным из-за СМИ. Может ли символическое отрицание разрушать мощь больших корпораций, или оно обречено на поглощение новым духом капитализма, как Люк Болтански и Эв Кьяпелло доказывали в своей теперь уже классической книге 1999 года «Новый дух капитализма»? До сих пор радикализм не проявил себя как феномен, способный расшатывать экономическую мощь: более того, громадные демонстрации, судя по всему, проходят бесследно, будто бы они и не представляли угрозы. Подумайте о том невероятном уровне мобилизаций в Испании, Португалии и Греции, а также о том, что происходит в странах Восточной Европы, где люди, вышедшие на улицы, в еще большей степени неутомимы. «Кто-нибудь слышит нас?» — вопрошал меня недавно один из моих болгарских студентов. У меня не было четкого ответа.

Макгиган предпочитает третью позицию по отношению к публичной сфере, и я с ним согласен — по крайней мере, при наличии способа ее реализации. Он именует ее критическим вмешательством, и она, без сомнения, ближе остальных к идее публичной сферы. Эта позиция, как утверждает Макгиган, «сочетает все лучше черты некритического популизма — укрепление реально существующего культурного поля — с лучшими чертами радикального отрицания, создавая по-настоящему критическую и потенциально популярную позицию». Кто бы мог тому возражать? Но, к сожалению, Макгиган дает довольно мало подсказок по поводу того, как реализовывать это критическое вмешательство. Он, разве что, упоминает ряд шоу на Би-би-си, такие как ComicRelief или Bremner, BirdandFortune. Телевидение, все еще наиболее популярная форма развлечения, остается центром публичной сферы и может активизировать мощнейшие формы независимой критики.

Я пытаюсь рационально использовать идею критического вмешательства, главным образом, в исследованиях публичных дебатов на Авиньонском фестивале, где несколько утопичные условия Öffentlichkeit реализуются с помощью сетей популярного образования. Однако, даже с учетом относительно демократичных условий фестиваля, театр сегодня в очень большой степени — попытка меньшинства восстановить послевоенную утопию Жана Вилара, где включенный наблюдатель является основой для довольно-таки успешного определения того, чем могла бы быть «публичная сфера». Сам же Макгиган не имеет ни малейшего представления о социальном влиянии критических вмешательств. Можно спорить, говоря, что они ограничены. Но я бы все же предлагал их в качестве «прототипов» грядущей демократии. И это главное их достоинство.

 

Социальные медиа и новые формы мобилизации

Технологический оптимизм долгое время сопутствовал радикальным политическим переменам. С этим сложно спорить. Создается впечатление, что каждый научный и технический прорыв сопровождается обещанием полного равенства, от печатного станка до «Твиттера» и легендарной Model T Ford между ними. Несмотря на то, что история прямо свидетельствует об обратном, мы продолжаем думать, что технологии — это залог новых, более демократических типов социальных отношений, по крайней мере, тогда, когда они используются на рациональной коллективной основе. Что ж, это по-своему верно, если рассматривать сферу коммуникаций. Возникновение радио подстегнуло возникновение утопической перспективы, сегодня представимой с большим трудом. Современная печать 3D— без сомнения технология, запускающая всеобъемлющую иллюзию; некоторые мечтатели даже рассматривают ее в качестве инструмента, способного облегчить быстрейшую победу коммунизма, как если бы Ленин никогда не говорил, что коммунизм — это мощь Советов плюс электрификация, напротив, для них все так, как если бы коммунизм и был электрификацией.

И устойчивость этой иллюзии, и вновь возникающие свойства новых сетей должны привлечь внимание социологов. Я определенно не хочу заигрывать с темой «расколдованного мира», это старый социологический трюк, но мы должны отделять самих себя от очевидных технических революций публичной сферы: иначе говоря, мы должны рассмотреть воздействие социальных медиа на формирование социальных взаимодействий, локальных и дистантных.То, что называют Арабской весной, а также увязки взаимосвязанных протестов с такими движениями, как Los Indignadosили разнообразными формами «Оккупая», завладевают нашим воображением, поскольку они ассоциируемы с двумя обстоятельствами.

Во-первых, «захватом речи» (prise de parole, идея Мишеля де Серто) в публичной сфере или, точнее, в арабском случае, и созданием публичной сферы с помощью такового. Захват речи с неизбежностью оказывается разрушительным. Но в случае с Арабской весной он был также созидательным, вызвав нечто вроде короткого замыкания в процессе создания хабермасовского Öffentlichkeit,несмотря на то, что общественные и пространственные условия его возникновения методично разрушались арабскими диктатурами. Несмотря на чрезвычайно различные обстоятельства современных форм «оккупации», эти социальные движения имеют общий знаменатель — реальную устойчивость трансформаций городского пространства как наиболее поразительную черту всех такого рода протестов. Граждане оккупируют пространство, которое теперь является не просто рабочим местом или символом деспотической власти, но и публичной сферой как таковой — переформированной, ставшей «общей», горизонтальной. Городское пространство, таким образом, не перечеркивается, а нагружается новыми свойствами, что походя не увидишь. «Палатка» становится символом нового активизма. «Лагерь» тем и отличается от традиционной демонстрации, что он идет дальше нехитрых заявлений о протесте или каких-то утверждений о социальном мире. Он воплощает реальную возможность другого мира, его прообраз, как то было парадигмой в Зуккоти-парке или на площади Тахрир.

Такие площади обладают двойным бытием во всем, что затрагивает коммуникацию. Во-первых, коллективные работы осуществляются с целью представления себя самим себе с помощью крайне рефлексивного конструирования «со-присутствия» и «горизонтальности». По сравнению с однолинейным потоком демонстрации, Оккупай — форма видимости, причем коллективной. Протестующий «видит» не просто какого-то одного марширующего рядом с ним человека, но целое сообщество тех, кто коллективно захватывает речь. Далее, Оккупай адресуется к миру, поскольку он с самого начала и был поиском мировой «сцены», осуществляемым с помощью промышленных, капиталистических (телевидение, новостные агентства), информационных сетей (в частности, «Фейсбука»), создаваемых новейшими компаниями, использующими Интернет — всегда вещь двусмысленную, полную противоречий. В прошлом у меня была возможность анализировать то, что многие сейчас называют «мегасобытием», — Каннский кинофестиваль, это смешение реальных акций, образов и «образов образов» на фестивале, посвященном калейдоскопу образов. Умножение образов, симулякров является неотъемлемой частью зрительского «опыта присутствия» в пространстве кинематографа: огромный экран воспроизводит образы звезд, поднимающихся по знаменитой лестнице, и глаз зрителя в состоянии перемещаться от реальных лестниц к их «электронному» имиджу. Беспрерывное использование видео говорит о грядущей доступности этих образов в виде архива такого-то и такого-то события. В ряде мест проведения фестиваля ставятся экраны меньшего размера: можно купить или продать фильм, ничуть не отрываясь от происходящего на легендарной красной ковровой дорожке фестивальной лестницы.

Образы рефлексивны, и отныне эти рефлексивные измерения присутствуют в любой демонстрации коллективной силы. Силу события можно измерить, глядя на его способность умножать образы.

В условиях другой пространственной организации, создаваемой движением Оккупай, речь заходит о том, что возможен другой мир. Горизонтальность может быть создана непосредственно здесь и сейчас, hicetnunc, изнутри самого собрания. Это объясняет, почему «социальные отношения» и их «форма» отныне встают в центр всех дискуссий. Более того, репертуар действий уже полностью обновлен: взять хотя бы «Тентифаду» в Израиле или плакаты «Я египтянин» в руках у жителя Тель-Авива! Цитирование и копирование, соответствующие размаху протестов, одновременно укореняются и в локальных пространствах, будучи глобальной циркуляцией свежих репортажей. В большей степени, чем все же не чуждые ограничений транснациональные движения против международных организаций, вроде ГАТТ или ВТО, в которых и протестовали, в основном, профессиональные активисты, «Оккупаи» порождают новизну и перемещение возникающих ресурсов. Фамильное сходство новейших движений во многом обязано глобализации событий и разнообразным медиа. Формы коммуникации, их копирование и обоюдное заимствование не являются, однако, чем-то абсолютно новым. Все исторические события можно анализировать тем же самым образом: отголоски Французской революции по всему миру в данном случае — прекрасный исторический пример.

И все же новым коммуникативным технологиям присущи два новых свойства:

— они основаны на мгновенной, «в режиме реального времени» передаче информации, что минимизирует не только время, потраченное на общение, но и затрачиваемые на него средства;

— они позволяют акторам присутствовать в нескольких местах событий разом. Таким образом, в день Накба в 2011 году в Палестине можно было одновременно наблюдать, как активисты выходят на улицы Рамаллы, получив мгновенные новости из «Фейсбука» и «Твиттера», и давать советы демонстрантам на Западном берегу или в секторе Газа.

Идея «захвата речи» все еще остается в силе при описании новейшего типа движений. Когда Мишель де Серто пытался анализировать восстания мая 1968 года во Франции, его главным образом интересовал кризис политического представительства (Certeau 1994). Акт оспаривания — всегда речевой акт, он поднимает вопрос о взаимосвязи между словом и делом в политической сфере. Действительно ли говорящие хотят исполнить то, что они говорят, иначе, положим, инициировать революцию? Или «протест» ограничен языком? Как-никак, современные бастующие отрицают права каких бы то ни было «представителей» говорить от их имени или по их поручению. Они разрывают соглашение, обеспечивающее функционирование демократий, не давая никаких гарантий относительно эффективных перемен баланса властных сил. Неоднозначная связь между словом и делом является ядром сомнений Серто и остается в центре современных дискуссий.

Удивительный «захват речи», характерный для новейших социальных движений, несомненно, в тех или иных формах вписан в радикальную критику систем властных отношений и политического представительства. Но в некоторых случаях он представляется вписанным в систему репрезентаций, в которой роли распределены раз и навсегда. Если вкратце: всегда ли теперешнее событие обречено демонстрировать свою неоспоримую единичность или свою эфемерную сущность, оставляя нас вскоре только с чувством разочарования. Или, напротив, оно может способствовать возникновению новой формы демократии, не сводящейся к латанию исчерпавшей себя нынешней демократической системы, — и бунт тогда станет повивальной бабкой новой политической истории? Давать ответ на этот вопрос пока преждевременно.

Но можно поставить два вопроса относительно новых общественных движений и их притязаний.

— Первый вопрос связан с исчерпанностью демократии. Бывшие социалистические страны вступили в чрезвычайно непривлекательный, истощенный мир, а финансовый кризис добавил новых трудностей. Политическая апатия, так же как скрытые налоги, последствия интенсивного лоббирования и массовая коррупция лишили нашу демократическую модель почти всякой привлекательности. Однако ни глобальная альтернатива, ни какие-либо ограниченные преобразования в ближайшем будущем не просматриваются.

— Второй вопрос касается возможности конвергенции слишком разных движений: стремление к демократии и борьба за человеческие права в арабском мире имеют мало общего с недовольством, которое средний класс выражал в Зукотти-парке, хотя никто не стал бы отрицать легитимность последнего. Эти движения формировались под влиянием различных ресурсов и временных режимов. Учреждение глобальной публичной сферы, в которой критическое вмешательство можно осуществить в обход национального государства, требует социальных инноваций. И все же пример Европы ясно демонстрирует, что этот процесс далек от определенности. Тем не менее, демократический активизм остается необходимым условием критического вторжения. Итак, сводится ли пространство, очерченное новыми движениями, к ничтожному меньшинству сознательных людей, и довольно ли большинство дешевой эстетизацией политики, которая господствует в медиасфере на протяжении последних десятилетий? Пространство, отведенное для критического вторжения, слишком уж походит на чрезвычайно ограниченную электоральную систему эпохи конституционной монархии во Франции XVIII века. Обеспечение общего доступа к ресурсам критики остается главной политической проблемой нашего времени.

 

Венгерский эпилог

В конце ноября 2013 года Джордж Сорос, покровитель Центрально-Европейского университета, где я преподаю, назвал «саморанением» Европы политику жесткой экономии. Раны ли это или сильное лекарство — вопрос спорный. Под знаменем «открытого общества», подхваченным у его первого наставника Карла Поппера, Сорос выступает в защиту новой социальной демократии и государственного вмешательства: благотворители намечают новые пути, а правительство мостит дороги по этой разметке. Франсуа Олланд отреагировал бы на такой призыв весьма нервно. Сорос выступал перед студентами, которые двадцать или около того лет спустя после падения коммунистических диктатур заново с энтузиазмом открыли для себя Маркса и Ленина. Они восторгаются Бадью, Рансьером и Жижеком, как рок-звездами, им очень нравится радикализм, ставший товаром. Однако в то же самое время они тратят много времени на подготовку заявок в ведущие американские университеты. Небольшой зал на улице Надор в Будапеште вместил все противоречия интеллектуальной жизни современной Европы. Преподавая на кафедрах, основанных Карлом Поппером и Эрнстом Геллнером, я боялся оказаться в ловушке неолиберализма. Когда я приземлился в аэропорту Ференца Листа, я не мог представить, что меня будет окружать такое число молодых марксистов. Но из таких недоразумений и выстраивается публичная сфера.

 

Литература

Badiou A. L’Etre et l’événement. Editions du Seuil, 1988.
Bessinger A. Is the Occupy Movement the Counterculture of the New Millenium? 2011. 29 November // www.allanbesselink.com/blog/rhubarb/899-is-the-occupy-movement-the-counterculture-of-the-new-millennium?tmpl=component&type=raw
Boltanski L. and Chiapello E. Le nouvel esprit du capitalisme. Gallimard, 1999.
Bourdieu P. Sur l’Etat. Editions du Seuil, 2012.
Certeau M. de. La prise de parole et autres écrits politiques. Hachette, 1994 (1-еизд. — 1968).
Fabiani J.-L. Images d’images: Le Festival de Cannes vécu et transmis en direct // Protée. Vol. 31. No. 2. Autumn 2003. P. 57–61.
Fabiani J.-L. L’Education populaire et le théâtre: Le public d’Avignon en action. Presses universitaires de Grenoble, 2008.
Mc Guigan J. The Cultural Public Sphere // European Journal of Cultural Studies.2004. No. 8. P. 427–443.
Zuckerberg M. S-1 Letter. 2012. 1 February // techcrunch.com/2012/02/01/facebook-ipo-letter/

Источник: Eurozine

Комментарии

Самое читаемое за месяц