Юлий Анатольевич Халфин

Колонки

Гуманитарный наблюдатель

24.09.2014 // 2 740

Доктор филологических наук, профессор кафедры кино и современного искусства Российского государственного гуманитарного университета, ведущий научный сотрудник отдела христианской культуры Института мировой культуры Московского государственного университета имени М.В. Ломоносова, научный руководитель интернет-журнала «Гефтер».

(13 мая 1929 года — 23 сентября 2014 года)

Есть преподаватели, которые заставляют, есть, которые наставляют. Юлий Анатольевич Халфин принадлежал к высшему типу преподавателей, которых миру явились единицы — они «расставляют» смыслы, строят из любого литературного, поэтического, философского значения не «веху», а «ворота», через которые нужно пройти — и мир изменится. «Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что».

Мудрость Халфина была более чем европейская: он был как ребе или как брахман, который, обличая, никогда не превозносится. Когда он говорил «хамство», он меньше всего был похож на профессора Преображенского, насвистывающего арию под столетние разговоры о нечистых слугах, совсем профессору-дельцу не подобающие. Он был Диогеном, пьющим чистую ключевую воду и поэтому недоумевающим, почему люди предпочитают напитки из нечистых источников. Ни волоска превозношения при обличении, кротость при внешней жесткости режиссера школьного театра и мастера. Халфин мог не отпускать с репетиций в театре, мог заставлять переписывать сочинение несколько раз, но в этом не было никакого надрыва, надлома, как это бывает даже у самых больших виртуозов, но всё равно боящихся «не успеть». В сравнении с Халфиным даже дирижер гастролирующего оркестра или иной профессор Лиги Плюща выглядит несколько суетливым, дрожащим, что волшебная флейта логоса может выпасть из рук в неподходящий момент.

Это был человек, щедро обращающийся с пространством, еще щедрее — со временем, но всего щедрее — со словом. Когда он читал Ахматову, то слово становилось именно тем сокровищем, которое не закапывают при дороге, многоценной жемчужиной, ради которой купец отдает все имущество своей былой начитанности. Как и у всякого интеллигента, квартира Халфина была заполнена книгами, но, как ни у кого из интеллигентов, эти книги не маскировали нерешительность и непродуманность мысли. Напротив, он подходил к каждой книге как самурай, наносящий удар по неверному пониманию, как художник, сосредоточенно наносящий самый главный и роковой мазок. Халфин доставал с полки «Отцов и детей» или «Преступление и наказание», зачитывал несколько строк, и далее на незаметный час-другой разбор поэтики: как строится образ, цвет, запах, речь героя, повествование. «Тургенев в прозе наследует Лермонтову, но Лермонтов динамичен, насыщен, а каков Тургенев?» Его чтение вслух, его поэтический театр меньше всего был похож на фабрику притворства, на манипулирование зрелищными возможностями — но больше всего похож на спортивную тренировку, на обучение езде на автомобиле. Целью было столь же свободное владение словом, сколь свободно летчик владеет пространством.

Необратимость исторического времени никогда не была для Халфина источником меланхолии. Мы живем после изобретения автомобилей и самолетов, после Ахматовой и Мандельштама. Но разве это что-либо отнимает у нас? Напротив, историческое время, которое В.В. Бибихин называл «новым Ренессансом», постоянным деланием спасения со стороны того, кто подружился со словом, Халфин мог бы назвать «новым Лицеем». Культ пушкинского лицея, вроде бы уже за много десятилетий истрепавшийся, как почтовая открытка, для Халфина был тем же, что культ Академии для людей Возрождения. Вдруг оказывается, что можно мыслить не только тогда, когда тебя усадили мыслить, но и мыслить во время любой работы. Халфин вообще очень ответственно относился к физическому труду, например, к перетаскиванию парт: то, что другой делал бы скрепя сердце, морщась от неудовольствия и траты времени, он подхватывал, как мяч в игре. Magister ludi, школьный учитель как учитель игры — «банально начало, но я не к тому». Речь не об обучении игре, хоть по учебнику Хёйзинги, хоть по перестроечным школьным методичкам, а о том, чтобы играючи распилить доску, вскопать промерзшую землю, невзирая на трудности, потому что на трудности пусть взирает горе-злосчастие, а не счастливый человек, полный морским шумом поэзии.

Банально звучит, в раковине шум океана. Но в евангельской жемчужине — всё сокровище мира, не потому, что оно ассоциируется с жемчужиной, не потому, что так счел банк, но потому, что жемчужина любезна и любима. Отвечая на все мысли о «смерти автора», на тот эпигонский постмодерн, которому он оказался свидетелем, Халфин показывал, как само слово, покатое и уверенное, пишет судьбу поэта, пишет известного нам Пушкина, пишет его портрет. «Фарфор и бронза на столе» — это не про обстановку, но про то, что мы тоже дома, как и Пушкин, и даже в нищей Москве начала 90-х годов богачи, раз читаем Евгения Онегина, перелистывая старые листы. Опять же, сравнивая своего школьного Учителя Ю.А. Халфина и своего университетского Учителя В.В. Бибихина: Бибихин говорил о нищете в том смысле, что не нужно принимать убогость поспешных выводов за нищету мира. Халфин говорил о нищете как о возможности всё раздать, и при этом остаться не только свободным, но и производительным. Сегодня я переводил византийского исихаста, писавшего о том, что пчела — пример бескорыстия, победы над сребролюбием не потому, что она не берет денег за мед, но потому, что она могла бы легкокрыло улететь туда, «где не ступала нога человека», но при этом не улетает, а так хорошо работает, что радостно делится медом с человеком и радостно взирает на него.

Сам Халфин не был такой пчелой, он не был собирателем знаний, при всей фундаментальности эрудиции в русской литературе, философии, богословии — но такой пчелой становилась русская литература, радостно взирающая на того, кто разобрался с душевными переживаниями Анны Карениной или остроумием старца Зосимы. Как философия под пером Бибихина становилась лесом и садом одновременно, необжитым, но требующим любви и заботы пространством. «Привлечь к себе любовь пространства» — не эгоистический призыв, а единственное возможное исповедание любви, вот урок Юлия Анатольевича, который как мед будет на языке до смерти.

Комментарии

Самое читаемое за месяц