Сейла Бенхабиб
Кто на скамье подсудимых, Эйхман или Арендт?
Критика Ханны Арендт не стихает и после ее смерти в 1975 году. Инвективы против «Эйхмана в Иерусалиме».
© Associated Press
Новый перевод на английский книги Беттины Стангнет «Эйхман до Иерусалима: неисследованная жизнь массового убийцы» (Eichmann before Jerusalem: The Unexamined Life of a Mass Murderer) представляет собой одну из последних работ в длинном ряду исследований, направленных на то, чтобы пролить свет на внутреннюю жизнь Адольфа Эйхмана, одной из наиболее печально известных фигур нацистской Германии. Основанная на находках из мемуаров, записей и интервью, данных Эйхманом в Аргентине, где он жил под псевдонимом Рикардо Клементо между 1950–1960 годами, книга представляет собой впечатляющее историческое исследование, делающее акцент на фанатичной природе эйхмановского антисемитизма.
Большинство дискуссий об этой книге вращается вокруг вопроса о том, как она отразится на восприятии работы Ханны Арендт 1963 года «Эйхман в Иерусалиме», в основании которой лежат ее собственные наблюдения за судом над Эйхманом, и на той длительной полемике, которую породила интерпретация Арендт, вызвавшая негодование предположительным снятием моральной вины с Эйхмана за холокост. Если оригинальное немецкое издание 2011 года сфокусировано на кругах неонацистских симпатизантов и их стремлении повлиять на политику послевоенной Германии, а также на утверждении Стангнет о том, что правительство Германии пыталось воспрепятствовать суду над Эйхманом, американские комментаторы англоязычного издания в основном проигнорировали эти вопросы, предпочитая превратить суд на Адольфом Эйхманом в суд над Ханной Арендт.
Историк из Университета Эмори Дебора Липстадт сообщила The Times, что Стангнет «пошатнула» арендтовский портрет Эйхмана. В The Jewish Review of Books историк Ричард Уолин отмечает: «У Арендт была ее собственная интеллектуальная повестка, и, возможно, из-за своей неуместной верности своему бывшему наставнику и любовнику, Мартину Хайдеггеру, она применила понятие “необдуманности/безмыслия” (Gedankenlosigkeit), введенное фрайбургским философом, к Эйхману. Но, поступая таким образом, она существенно недооценила фанатические убеждения, которые побуждали того к действию».
Подобного рода претензии по отношению к работе Арендт — фактически полное отрицание аргумента «банальности зла» — ни в коем случае не являются новыми, однако они не являются и обоснованными, если мы действительно понимаем значение ее выражения. Мог ли Эйхман быть фанатичным нацистом и банальным? Что именно имела в виду Арендт, когда отмечала, что Эйхман «не был глуп. Именно необдуманность/безмыслие — которое ни в коем случае не равнозначно глупости — подвигло его к тому, чтобы стать одним из величайших преступников этого периода»? Арендт точно не думала, что все рядовые люди являются потенциальными Эйхманами; не отрицала она и преступлений, совершенных Эйхманом по отношению к еврейскому народу. На самом деле, она обвинила его в «преступлениях против человечности» и одобрила его смертный приговор, с которым многие, включая еврейского философа Мартина Бубера, не соглашались.
Книга Стангнет, относящейся к Арендт с куда большим уважением, чем ее недоброжелатели, не касается этих вопросов и не проливает света на их философский контекст. Она предоставляет иные сведения о личности и мышлении Эйхмана, по большей части основанные на т.н. «Аргентинских документах», окончательное появление которых заняло двадцать лет. В 1957 году Уильям Сассен, голландский журналист и союзник нацистов, ставший немецким гражданином, провел серию интервью с Эйхманом, считавшим, что они лягут в основание его собственной книги, которая должна была называться «Другие уже сказали, отныне буду говорить я». Аргентинские документы включают более 1000 печатных страниц разговоров (записи на пленку которых появились только в 1998 году), и 500 страниц рукописных документов, часть из которых принадлежит Эйхману, а часть Сассену. Фрагменты этого материала впоследствии появились в журнале Life в качестве скандального обличения Эйхмана Сассеном.
Арендт знала, что «Эйхман делал обстоятельнейшие записи к интервью, которое было записано на пленку и затем переписано Сассеном со значительным приукрашиванием». Она также знала, что, хотя часть этих записей была предоставлена суду в качестве доказательств, «показания в целом предоставлены не были». Израильский государственный прокурор Гидеон Хаузнер имел фотокопии плохого качества 713 печатных и 83 рукописных страниц, но Эйхман и его адвокат уверили суд в том, что они не приемлемы для рассмотрения по существу, предположительно потому, что они были сделаны под влиянием алкоголя и сопровождались просьбами Сассена делать как можно более скандальные заявления, которые тот намеревался использовать в рекламных целях.
Изменила бы Арендт свое мнение о том, что Эйхман был «банальным» и «безмысленным», если бы у нее был полный доступ к этим документам? Если понимать и использовать немецкий язык так, как делала она, то ответом будет «нет», и «нет», если мы понимаем философский контекст, в котором она сказала именно то, что желала сказать.
Аргентинские документы предоставляют нам новую информацию о глубине антисемитского миропонимания Эйхмана — информацию, к которой Арендт доступа иметь не могла. Стангнет цитирует высказывание бывшего друга и коллеги Эйхмана Дитера Вислицени, произнесенное на суде в Нюрнберге: «[Эйхман] сообщил: он прыгнет в могилу, смеясь, потому что ощущение того, что на его совести пять миллионов человек, будет для него необычайным источником удовлетворения».
Комментируя заявление Эйхмана о том, что он «не был ни убийцей, ни массовым убийцей», Стангнет отмечает, что его «внутренняя мораль не предполагала идеи справедливости, универсальной моральной категории или даже своего рода самоанализа… Эйхман не нуждался в общечеловеческом законе, который мог бы быть также применен и к нему на том основании, что он и сам является человеком. На самом деле, он требовал признания национал-социалистической догмы, согласно которой каждый народ (Volk) имеет право защищать себя любыми необходимыми средствами, а немецкий народ — прежде всего». Стангнет поясняет, что для Эйхмана «совесть была просто “моралью Отечества, сосредоточенной внутри личности”, которую Эйхман называл также “голосом крови”».
Это приводит на память знаменитый обмен мнениями в ходе суда над Эйхманом в Иерусалиме между судьей Ицхаком Равехом и ответчиком о моральной философии Канта, приводимый Арендт в «Эйхмане в Иерусалиме». Она цитирует высказывание Эйхмана: «Под этими словами о Канте я имел в виду, что моральные нормы моей воли всегда должны совпадать с моральными нормами всеобщих законов». Но Арендт отмечает, что Эйхман извратил смысл категорического императива Канта: в то время как «[в] философии Канта таким источником [всеобщего законодательства] был практический разум, в расхожем употреблении Эйхмана им явилась воля фюрера».
Поэтому, когда Арендт использует выражение «неспособность думать», чтобы охарактеризовать низведение Эйхманом совести к «голосу крови», а категорического императива — к приказу фюрера, она принимает за данность кантианскую терминологию, в которой «думать» означает «думать самостоятельно» и «думать последовательно», но на тех же основаниях, что и все остальные. Категорический императив в одной из своих формулировок провозглашает: «Поступай таким образом, чтобы принцип твоих действий мог стать всеобщим законом». В кантианской терминологии, Эйхман не мыслил себя внутри подобной универсальной перспективы. Но сама Арендт еще не раз возвращалась в нескольких своих эссе, написанных после «Эйхмана в Иерусалиме», к изучению взаимодействия между мышлением и моралью. Таким образом, именно Кант — а не Хайдеггер, как утверждает Уолин, — поглощал мысли Арендт.
В прощальном письме своим симпатизантам в Аргентине Эйхман опустил «все свои тревожные предчувствия» и признал себя «осторожным чиновником», но таким, в коем «присутствовал фанатичный воин, сражающийся за свободу своей крови, которая есть мое прирожденное право». В заключение Эйхман произнес: «И осторожный чиновник, которым я, конечно, был (а именно им я и был), также вдохновлял и направлял меня: то, что полезно моему народу, есть священный приказ и священнейший закон для меня».
Именно эту странную смесь бравады и жестокости, патриотического идеализма и поверхностности расистского мышления подметила Арендт, коль скоро она была крайне восприимчива к некорректному использованию Эйхманом немецкого языка — к его идиосинкратическому искажению смысла понятий, например понятия «категорический императив». Как замечает Стангнет, «Ханна Арендт, чья языковая и понятийная чувствительность была отточена на классической немецкой литературе, утверждала, что язык Эйхмана был “русскими горками” бездумного ужаса, цинизма, плаксивой жалости к себе, непреднамеренной комедии и невероятной человеческой убогости».
Эйхмановская самоиммунизация, представляющая собой смесь антисемитских клише, устаревших идиом немецкого патриотизма и тяги к воинским чести и достоинству, вела Арендт к заключению о том, что Эйхман был не в состоянии «думать»: не потому, что у него не было способностей для рациональной интеллектуальной деятельности, а потому, что он не мог думать самостоятельно, без обращения к клише. Он был банален как раз постольку, поскольку был фанатичным антисемитом, а не вопреки тому.
Хотя Арендт ошибалась относительно глубины эйхмановского антисемитизма, она не ошибалась в отношении решающих аспектов его личности и психики. Она видела в нем слишком знакомый синдром непреклонной уверенности в своей правоте; доведенного до крайности механизма защиты собственной личности, подпитываемого раздутыми метафизическими и всемирно-историческими теориями; жаркого патриотизма, апеллирующего к «чистоте» собственного народа; параноидальных проекций о власти евреев и зависти к ним за их достижения в науке, литературе и философии; наконец, неприязни к евреям за их предполагаемые коварство, трусость и высокомерие, проявленное уже тем, что они считают себя якобы «избранным народом». Банальным этот синдром является именно потому, что был широко распространен в среде национал-социалистов.
Но Арендт понимала, что, отчеканив фразу «банальность зла» и уклонившись от приписывания поступков Эйхмана демонической и монструозной природе их исполнителя, она идет наперекор традиции западной мысли, рассматривающей зло в терминах предельной греховности и порочности, моральной коррупции. Акцентировка Аренд фанатизма эйхмановского антисемитизма не преуменьшает ее вызов традиции философского мышления, но демонстрирует, как не говорить с ней начистоту.
Источник: The New York Times
Комментарии