Пересматривая медиаактивизм

От чувствительности к отчуждению: «общественные энергии» в век медиаактивизма.

Политика 27.10.2014 // 5 639
© Tabakalera

Чтобы понять, что изменилось в медиаландшафте и его воздействии на общественное сознание, мы должны обратить внимание на ключевой момент — поток информации. Устаревание автономной субъективации и господство над социальным поведением теперь основываются не на производстве некоего содержания и идеологической пропаганде, но на захвате сферы умственной деятельности и утрате чувствительности сознания под воздействием постоянно растущей скорости информационного потока.

 

Ускорение

В своей работе «Грядущий век спокойной технологии» [1] Марк Вайзер и Джон Сили Браун утверждают, что из «эры центрального компьютера» (mainframe era) и эры персонального компьютера мы перешли в век повсеместных вычислений. Интернет и микропроцессоры внедрены повсюду: в одежду, телефоны, автомобили и прочие аппараты. Сверхбыстрый ритм обработки информации пронизывает повседневность и вторгается в пространства внимания, обмена и высказывания. Еще в 1977 году в «Скорости и политике» Поль Вирильо предложил понятие дромократии, чтобы подчеркнуть значение технологической скорости для военной и экономической сфер на исходе Нового времени. А Гартмут Роза в своих работах различает три проявления социального ускорения: ускорение технологических, социальных изменений и ритма жизни.

Касаясь технологических преобразований, закон Мура предрекает удвоение скорости вычислительных операций каждые 18 месяцев, что и наблюдается, с тех пор как этот закон был сформулирован в 1960-х годах. Поскольку технологическая скорость все больше и больше пропитывает социальную коммуникацию, организацию труда и повседневность, современный человек все больше и больше воспринимает ускорение ритма повседневной жизни как определяющую черту постфордистского общества. Отметим, наконец, что рост интенсивности производственного времени играл решающую роль уже для промышленного капитализма: Маркс полагал увеличение скорости производительности труда условием усиления эксплуатации и прироста капитала.

Однако переход к цифровым технологиям, как говорит нам Вирильо, знаменует собой скачок в царство абсолютной скорости, и это патологически меняет наше восприятие времени. Гартмут Роза замечает, что социальное ускорение несет в себе парадокс: если технологическое ускорение во многих случаях — это ответ на желание выиграть время, то в результате время становится все более редким товаром. И действительно, ускорение информационного потока оказывает двойное воздействие на психосферу общества. Во-первых, из-за усиления раздражителей сокращается время внимания: чем быстрее инфостимул, тем меньше времени на внимание и его осознанную переработку остается зрителю. Это ведет к снижению чувствительности к раздражителю, которая оборачивается общей патологией чувствительности. Во-вторых, реакция на раздражитель ведет к приспособлению. Чем быстрее инфостимуляция, тем меньше у нас времени на извлечение смысла и, как результат, тем больше мы вынуждены реагировать автоматически. Конформизм — это не моральная характеристика общественного поведения, но следствие автоматизма, вызванного ускорением реакции на инфостимул.

Эстетическое восприятие, понятое здесь как область чувствительности и эстезиса, напрямую вовлекается в технологическое преобразование коммуникации и труда. Пытаясь эффективно взаимодействовать со связующей средой, сознательный организм, кажется, все больше подавляет то, что мы именуем «чувствительностью». Под ней я понимаю способность, позволяющую человеческим существам толковать непоправимо невербальные знаки, понимать то, что нельзя выразить в формах с ограниченным синтаксисом. Эта способность оказывается бесполезной и даже вредной в интегрированной связующей системе, поскольку чувствительность стремится замедлить и лишить однозначности процессы интерпретации и снизить таким образом конкурентную эффективность семиотического агента. «Больше информации — меньше смысла», — как писали в «Отбросах данных» [2] Артур Крокер и Роберт Вайнштейн [3]. Таково общее воздействие ускорения медийного пейзажа на общественное сознание.

 

Симуляция

В послесловии к первой версии «Произведения искусства в эпоху его технической воспроизводимости» Беньямин определил программу авангарда в ХХ веке как Fiat ars, pereat mundus («Пусть погибнет мир, но торжествует искусство»). Мир должен быть упразднен и воссоздан из самоутверждения искусства. «Обыскусствление» мира — одновременно эстетизация и стандартизация — это элемент индустриального конструирования реальности, запущенного в конце современной эры и достигшего апогея в последние десятилетия с цифровизацией производства, торговли и коммуникации. Пролиферация искусственных образов и перекраивание визуальной сферы были частью этой программы преобразования мира индустриальной активностью человека.

Авангард можно рассматривать как эпизод длительной войны между иконофилией и иконофобией, идущей в христианском мире со времен Реформации. Тогда как готическая суровость Севера кладет в основу буржуазной модернизации строгую без-образную мощь слова, станок и отчуждение труда, римская Контрреформация делает ставку на образ как силу убеждения и цивилизации. Согласно анализу Макса Вебера, буржуазная современность преимущественно отождествлялась со рвением к работе иконофобного протестантизма. Впрочем, мы не должны оставлять в стороне подспудное влияние барочного воображения на создание среды, свойственной поздней модерности, как, например, на формирование постиндустриальной экономики, которую я называю семиокапитализмом. Fiat Imago — pereat mundus — так следует переводить беньяминовскую формулу на сверхсовременный язык.

Центральное место в семиокапитализме — современной форме капитализма, основанного на производстве и циркуляции семиотических благ, — занимает дух барокко. Протестантская этика состоит в вычитывании истины из Книги Божьей, барокко же определяется разрастанием визуальной симуляции. Протестантские реформисты запустили процесс религиозного преобразования на основе письменного текста и личностного отношения между индивидуальным сознанием и Словом Божьим, миссионеры-католики же обращали население Америки в свою веру, ярко симулируя бесконечность воображаемых миров. Потому и возвращается дух барокко в век медиа, как пишет Серж Грузински в своей книге «Война образов» [4].

Семиокапитализм сосредоточен на создании и коммодификации техно-лингвистических аппаратов (от образов до информационных потоков, от финансовых продуктов до программного обеспечения), имеющих в сущности семиотический и детерриториализованный характер. Основной продукт семиокапиталистической экономики — это симуляция, возникающая, когда медиа и экономика стремятся к слиянию. Симулякр — это копия без оригинала, а симуляция — это проекция симулированной среды, которая стимулирует сознание и чувствительность организма. На том и основан барочный эффект цифровизации производства и коммуникации: мы живем в мире стимулированной симуляции, в мире прагматических иллюзий.

Основой жизни промышленной буржуазии были преданность нескончаемому труду и желание владеть его продуктами. Эта буржуазия глубоко укоренилась в локальной территории, поскольку накопление стоимости было неразрывно связано с приростом (и распространением) материальных продуктов, порожденных конфликтным сотрудничеством ручного труда рабочих и свойственных предпринимателям и финансовым капиталистам навыков. В постиндустриальной и постбуржуазной экономике барокко вновь всплывает на поверхность, а симуляция и пролиферация образов становятся основными формами экономического производства.

Католическая Испания XVI и XVII столетий была знаменосцем неиндустриального способа накопления капитала, основанного на массовом ограблении обеих Америк. Это начало современности было маргинализовано после военного поражения Непобедимой армады в морском сражении с Британской Империей, которое привело к экономическому и политическому упадку Испании, а протестантская современность смогла тогда определить канон современного промышленного капитализма. Но барочные корни современности не исчезли: они ушли глубоко под землю, прорывая туннель в складках современного воображаемого, чтобы вновь выйти на поверхность лишь в конце ХХ века, когда капиталистическая система драматически сменила парадигму и перешла к постиндустриальному производству и семиоэкономике.

Если укорененная в территории буржуазная экономика была связана с иконоборческой суровостью железа и стали, то в основе экономики постиндустриальной лежит калейдоскопическая и детерриториализованная машина знакового производства. Именно поэтому мы можем говорить о «семиокапитализме», ведь продукты, которые теперь циркулируют в мире экономики, — это знаки, образы, изображения, проекции и предвидения. Язык — уже не только инструмент для представления экономических процессов, но основной источник накопления, неизменно детерриториализующий сферу торговли. Природа языка, инфляционная по своей сути, влечет смешение спекуляции и спектакля. Лингвистическая сеть семиопроизводства — это игра зеркал, от которой неизбежно случаются кризисы перепроизводства и надуваются и лопаются финансовые пузыри.

 

Насилие

Социальные последствия двух различных начал современности помогают понять переход от буржуазной формы власти к семиокапитализму. В прошлом столетии отношения между промышленной буржуазией и рабочим классом основывались как на конфликтах, так и на альянсе и взаимном сотрудничестве. Динамика прогресса и роста, идущая из физического и территориального пространства завода, вынудила два основных класса индустриальной эпохи, промышленных рабочих и буржуазию, договориться друг с другом. Основано это соглашение было на коллективных переговорах и создании государства всеобщего благоденствия. Буржуазия и рабочий класс не могли разделить свои судьбы, пусть даже между зарплатой и прибылью, временем жизни и повышения стоимости лежал радикальный конфликт.

В последнее десятилетие ХХ века был испытан новый альянс между трудом и капиталом. Когнитивный и лингвистический труд социально смешался с венчурным капиталом, когда одни и те же люди стали работать в технонаучной сфере и в области финансовых услуг. Опыт «доткомовских» компаний стал выражением этого альянса, обеспечившего небывалый прогресс в цифровых технологиях. Но этот альянс раскололся, когда финансовая власть одержала верх над когнитивным трудом, а хищническое поведение финансового класса обосновалось в пространстве случайных величин. Когда язык становится основным полем производства, а математическое отношение, связывавшее рабочее время со стоимостью, разорвано, с тех пор как дерегуляция подрывает все виды ответственности и правовые обязательства, хищническое поведение становится нормой в области конкуренции.

Все это случилось, с тех пор как на мировую сцену вышла неолиберальная политика. Первый принцип неолиберальной школы — дерегуляцию, разрушившую политические и юридические преграды для капиталистической экспансии, — нельзя понимать как сугубо политическое изменение. Его нужно рассматривать в контексте технологической и культурной эволюции, сместившей процесс повышения стоимости из поля механической промышленности в поле семиотического производства. Отношение между рабочим временем и производством стоимости становится неустойчивым, неопределимым, поскольку когнитивный и креативный труд едва ли сводим к каким бы то ни было измерениям времени. Невозможно определить, сколько социального времени требуется на производство одной идеи.

Когда отношение между трудом и стоимостью неопределимо, на мировом рынке труда воцаряется закон насилия и злоупотребления. Место простой эксплуатации занимает рабство, чистое насилие против голой жизни рабочих мира. Поскольку производство и симуляция занимают одно и то же место в производственном процессе, а первое все больше отождествляется со вторым, определение стоимости становится произвольным и случайным, и принимать окончательное решение берется насилие. В либеральную эпоху насилие стало преобладающей экономической силой. Коррупция, мафия, шантаж перестают быть маргинальными формами эксплуатации при помощи револьверов, но все больше становятся обыкновенными формами экономического регулирования в неолиберальном пространстве дерегуляции.

 

Биовласть как когнитивное каблирование

Власть медиа теперь основана не на их способности производить согласие во мнениях, но на способности инфостимулов занимать и формировать пространство общественного внимания.

Современная политическая теория всегда рассматривает формирование мнения как что-то существенное для стратегий власти. Но медиатизация коммуникации привела к тому, что моделирование восприятия социальной сферы перестало сводиться к одним лишь мнениям, идеологическим баталиям или формациям дискурса. Извержение потока образов, вторжение в подсознательную область коллективного желания, проектирование общих для всех повествований в гораздо большей степени зависят от эффективных техник, нежели от дискурсов. Соблазн, устрашение и террор заменяют, вовлекают и перекодируют стратегии создания идеологического консенсуса.

Переход к цифровым технологиям вводит жизнь и умственную деятельность в царство расчета. Язык пронизан и перекодирован техникой. Как полагал Хайдеггер, не мы говорим на языке, но язык говорит нами. Мы переходим от индустриального повиновения к преобразованию организма, вызванному прививкой мутагенных микроорганизмов и монтажом лингвистических, когнитивных, генетических и психических цепей. «Каблировать» значит связывать различные точки системы при помощи кабеля, то есть приводить в действие единую налаженную сеть, чтобы тотальность системы перешла к автоматическому коммуникационному функционированию. Метафора «каблирования» подразумевает введение в социальный организм схем, делающих движения и взаимодействия в системе автоматическими, предсказуемыми и контролируемыми. Контроль осуществляется не задним числом, компонуя остающийся независимым организм, но в виде превентивной покорности — упреждения.

Современные процессы контроля заранее упорядочивают формы подчинения сознательного организма, тела и знания. Вместо того чтобы независимо контролировать развитые организмы, они заблаговременно фиксируют автоматизмы реакции, моделируя в схемах человеческое поведение. Каблирование разворачивается на двух уровнях: во-первых, как биогенетическое и техно-лингвистическое каблирование схем, отпечатанных в индивидуальном человеческом мозге; во-вторых, как коллективное каблирование целой системы человеческих мозгов, связанных в сеть. Эти операции возвращают к формированию, с конца эпохи модерна, диспозитивов в биологической, генетической и когнитивной среде сознательных организмов. Метаморфозу, вызванную развитием первого видеоэлектронного поколения, можно, на мой взгляд, описать как каблирование возникающей субъективности с помощью техно-биологических и техно-когнитивных автоматизмов.

Концепцию биовласти теперь нужно понимать как подчинение жизни и интеллекта царству расчета. Техническое знание становится движущей силой преобразования в процессах, порождающих биологическую и социальную жизнь. С эпохой модерна тело начинает формироваться на социальном и анатомическом уровнях. Благодаря нано- и цифровым технологиям, биотехнологии теперь могут проникать в область создания форм жизни, а нейролингвистические автоматизмы способны вторгаться в поле образов и в социальную психику. Этот процесс растворяет современный гуманизм и политическую власть. Текущую эволюцию медийного пейзажа нужно рассматривать в этом контексте.

 

Медиаактивизм под вопросом

В то время как потоки воображаемого умножаются, пресыщая инфосферу, иконофобную готическую чувствительность заменяет необарочная, готовая открыться постмодернистскому режиму медийной иконократии. Но старая война между иконофобией и иконофилией не окончена. В культуре антикапиталистического движения скрытое течение иконофобии выходит на поверхность: Франкфуртскую школу и французский ситуационизм можно рассматривать как формы нового утверждения Истины против разрастания симуляции. С этой точки зрения, деборовская концепция спектакля (латинская этимология которого происходит от speculare, «наблюдать, смотреть») — это то, что принадлежит к сфере визуальной симуляции, а следовательно, это отрицание истины и отчуждение сознания. Зритель — это носитель этого ложного сознания, забывчивый к той истине, которая принадлежит к области слова, а не образа.

Со времени взрыва 1968 года до сетевой культуры 1990-х годов культурная акция была попыткой вновь утвердить слово в своих правах: строгое, готическое слово, которому можно доверять, против обманчивой барочной симуляции образа. В начале это движение критиковало медиа с точки зрения подлинной реальности: контринформация — имя такой критики, основанной на контрпозиции социальной истины по отношению к медийной репрезентации («Телевидение лжет»). Но в следующий момент критика обратилась в попытку разрушить прогрессирующую зрелищность, вовлеченную в отношения между медийной продукцией и аудиторией, и реактивировать общественные энергии. От дадаизма 1920-х годов до современных Anonymous, включая движение пиратских радио, медиаактивизм пытался подорвать источаемый властью поток информации и освободить общественное сознание и воображение от власти институциональных и частных медиа.

С этой точки зрения, медиаактивизм был важен и полезен как выражение общественных движений в последние десятилетия ХХ века, когда новое поколение вышло на авансцену и стало использовать электронные средства коммуникации — музыку, радио, телевидение и Интернет — как возможность критического активизма и социальной мобилизации. «Медиатактика» — так в 1990-е годы называли сетевую культуру как форму самоорганизации социального действия.

Но если мы перейдем от тактик к стратегической проблеме конфронтации между общественным сознанием и медиа, мы увидим, что медиаактивизм не смог открыть путь к освобождению общества от медийной власти.

Итальянский опыт пиратских радио в 1970-е годы имел отношение к восстанию рабочей молодежи и студентов в последней фазе того десятилетия общественного неповиновения, но, в конечном счете, этот опыт демонстрировал и неспособность победить в «битве за медийный пейзаж». Хотя он и предоставил возможность социальным акторам говорить напрямую и автономно организовывать свою информацию, либерализация инфосферы, ставшая итогом борьбы за упразднение государственной монополии и за право на вещание, открыла дорогу частному телевидению. Mediaset, сердце империи Берлускони, стала вещать в 1979 году, проникнув в брешь, пробитую движением пиратских радио, и расцвела в 1980-е, готовясь прыгнуть в политическую власть, что и случилось в 1990-е годы.

Итальянский пример особенно красноречив, но не следует думать, что это исключение. В следующие десятилетия опыт интернет-культуры лишь стал повторением того же пути и той же динамики, но с большей шкалой. В 1990-е сетевая культура действительно была полномасштабным экспериментом по либерализации информации и медиаактивности в целом, но поворот к Веб-2.0 показал, что коммодификация Сети была неизбежным процессом.

Критика медийной власти, таким образом, не может ограничиваться альтернативой «ризоматическая свобода vs. культура централизованного вещания», как не может отождествляться лишь с проблемой критики зрелищного отчуждения. Цифровизация инфосферы действует как эстетическое преобразование среды, а пролиферация вторгающихся повсюду автоматизмов вызывает мутацию в психосфере, а именно в чувствительности человеческих существ. Цифровая медиасфера, заполняющая собой все, изменяет психохимию социального мозга как на уровне мнений, так и на уровне чувствительности. Чувствительность — это способность, позволяющая понимать то, что не выразить словами, эмпатия. Изнашивание тонкой оболочки чувствительности — это причина современной психопатологии и исчезновения социальной солидарности, с которым и связана политическая слабость наших обществ.

Следовательно, медиаактивизм должен быть дополнен новыми формами терапии, чтобы сбалансировать отношение между инфосферой и эстетическим восприятием.

 

Арт-терапия и медиаактивизм

В недавнем прошлом слияние искусства и активизма высветило проблему безрезультатности жеста. Как движение no-global последнего десятилетия было сугубо этическим, неспособным преобразовать повседневность и социальные отношения власти, так и арт-активизм, главным образом, усвоил ту же неэффективность и так же превратил акцию в чистое осуждение. Насколько можно оценить артистическую продукцию 2000-х годов, наиболее интересные работы были посвящены феноменологии ментального страдания. Я думаю о таких художниках, как Эйя-Лииза Ахтила, Джонатан Франзен, Миранда Джулай, Гас Ван Сент, Ким Ки Дук, которые смогли дать отчет о фрагментированном социальном теле и исступленном восприятии времени, вызванном прекарностью.

Во втором десятилетии века искусство, по-моему, готово встретиться с терапевтическим актом реактивации чувствительности. Активизм, терапия и искусство становятся звеньями одного творческого и политического процесса. Если мы хотим помыслить отношение между искусством и (шизо-)терапией, мы должны думать о ритурнели. В понимании Гваттари «ритурнель» — это семиотическое сцепление (компоновка), которое способно прицепиться к среде. Космическая, земная, социальная и эмоциональная среда может быть схвачена и усвоена благодаря ритурнелям в нашем сознании, в нашем чувственном и чувствительном мозге.

В «Хаосмосе» [5] Гваттари говорит об «эстетической парадигме». Эта концепция вновь определяет историческую и социальную перспективу, вовлекая их в видение экософии. Будучи экологическим сознанием, адекватным технологической сложности нашей сверхсовременности, экософия основана на признании ключевой роли эстетики в перспективе экологии. Фактически, эстетика — это наука, которая исследует контакт между дермой (кожей, чувствительной поверхностью нашего тела-сознания) и различными химическими, физическими, электромагнитными, электрическими и информационными потоками. Как следствие, эстетике многое предстоит сделать с современной психопатологией контакта, патологическими эффектами ускорения информационного потока и прекаризации социального существования. Гваттари видит мир как континуум различных сущностей, связанных в эпидермальном контакте друг с другом. Этот континуум одновременно органический и неорганический, животный и машинный, ментальный и электронный, а сцепить его возможно при помощи ритурнели, семиотических маркеров ритма. Ритм — это общая материя, присущая как знаку (слову, музыке, видению), так и мозгу. Сознание прикрепляется к другому (сознанию, природе, искусственному социальному миру) благодаря ритмическому сцеплению.

В прошлом столетии, веке, верившем в будущее, искусство было вовлечено в бизнес ускорения. Футуризм определял отношение между искусством, общественным сознанием и социальной жизнью. Культ Энергии отмечал дух времени в искусстве, доводя до пресыщения коллективного восприятия и паралича эмпатии. Футуристический Ритм был ритмом инфоускорения, насилия и войны. Сейчас мы нуждаемся в ритурнелях, способных выпутать каждое отдельное дыхание из общественной игры в конкуренцию и производительность, — ритурнелях психической и чувствительной автоматизации, ритурнелях возвращения единичности и чувствительности.

 

Примечания

1. Weiser M. and Brown J.S. The Coming Age of Calm Technologies // P.J. Denning and R.M. Metcalfe (ed.). Beyond Calculation: The Next Fifty Years of Computing. N.Y.: Springer-Verlag, 1997.
2. Kroker A. and Weinstein R. Data Trash. N.Y., 1993.
3. Здесь, по всей видимости, Франко Берарди допускает ошибку: соавтора книги «Отбросы данных» зовут Майкл Вайнштейн (прим. перев.).
4. Gruzinski S. La guerre des images. P.: Fayard, 1990.
5. Guattari F. Chaosmose. P.: Galilée, 1993.

Оригинал статьи: Multitudes

Источник: Eurozine

Комментарии

Самое читаемое за месяц