Неизбежная телесность

Наследие «старых режимов» и телесность в демократии: на пути к «идеальному правлению»

Политика 24.11.2014 // 2 044
© Douglas Sprott

Манов Ф. В тени королей. Политическая анатомия демократического представительства / Пер. с англ. А. Яковлева. – М.: Изд-во Института Гайдара, 2014. – 176 с.

Эрнст Канторович своими эпохальными «Двумя телами короля» открыл для многочисленных последователей, продолжателей и оппонентов из самых разных научных дисциплин широкое пространство исследований, связанных с телесностью власти, множественностью тел, вопросов о том, в какой степени одно тело презентирует/репрезентирует другое, и проч. Сложившаяся привычная интерпретация, к которой дает повод и сам Канторович, во введении к своему труду утверждая, что речь идет о генеалогии современной демократической власти. Это история о том, на какие странные воззрения могут опираться в своем развитии, в чем могут обретать ресурс процессы, которые в современном виде кажутся не имеющими с этими истоками ничего общего. Здесь выстраивалась дихотомия, удобно подпадающая под разграничение модерного/до-модерного, на «телесную» и «бестелесную» власть, где формирование современной демократии — это путь к «бестелесному», и для этого движения исторически оказывается плодотворным разграничение двух тел короля — тела смертного и тела бессмертного (тела власти), которые вступят в прямое столкновение в английской революции, когда Парламент будет вести войну против Карла I именем Карла I — войну с человеком-королем и его сторонниками от лица Короля. Затем нужда в этой двойственности пропадает — по мере того как на смену Королю и Королевству будет приходить Государство.

Филип Манов подвергает сомнению этот взгляд, противопоставляющий телесную/бестелесную, домодерную/модерную власть, обращаясь к истории формирования демократического представительства и демонстрируя телесное в самом демократическом. Если в упомянутой выше расхожей интерпретации истоки демократического представительства открывают в британском парламенте, то Манов выдвигает противоположный тезис, обращаясь первоначально — в качестве наилучшего введения в тему — к форме залов заседания парламентов, где наблюдаются два базовых варианта: прямоугольный (Вестминстер, с вариацией на эту тему в форме «подковы», как в парламентах Австралии, Новой Зеландии и др.) и полукруглый (Франция, с вариациями в форме трех четвертей круга и т.п.). Это различие позволяет перейти к различию истоков и лежащих в основании существующих форм концепций: британский парламент сохраняет в своей форме представительство сословий, тогда как единство нации репрезентировано фигурой короля (и единство власти воплощается в формуле «Король в Парламенте») — единый репрезентирует «единое», тогда как расположенные по сторонам скамьи занимаются представителями «многого». Как отмечал Шмитт, которого в данном контексте вспоминает Манов, проблема демократии заключается в сохранении представления гетерогенности наряду с гомогенностью, поскольку противоположная схема французского парламента призвана проявить, сделать зримой единство — не множество депутатов, но «тело нации», которую они представляют: не как совокупность, но как целое.

Из этого зримого примера двух форм устроения и организации парламента Манов осуществляет переход историко-генеалогического плана, демонстрируя, что современную логику демократического представительства приходится возводить не к британскому парламенту, а к французскому Национальному/Учредительному собранию, поскольку именно здесь мы встречаемся с ключевой связкой — представительства «нации» как единства, где парламент выступает телом нации — смертным телом, в отличие от бессмертной нации.

В рамках последующего генеалогического разыскания из области идей и образов Манов демонстрирует связанность нового «тела» с предшествующим, «телом монарха», казнь которого становится рубежным событием. Казнь Луи XVI предстает казнью монархии: как скажет Робеспьер в конце 1792 года, «с прискорбием произношу я эту роковую истину, но Людовик должен умереть, ибо отечество должно жить». «Отечество» здесь, собственно, и начинает жить, чему символическую форму находит Давид, в 1793 году предлагающий «возвести на Пон-Неф огромную, изображающую французский народ статую, которая символизировала бы пришествие нового суверена и разрушение старого порядка. Цоколь предполагалось сделать из старых статуй королей, украшавших Собор Парижской Богоматери» (с. 56, прим. 21).

Новый суверен являет себя в парламенте — периодически умирающем и возрождающемся, т.е. переизбираемом, который выступает зримой нацией, откуда идут дебаты об идеальной избирательной системе, долженствующей дать верную репрезентацию нации — через избирательные списки, сочетания мажоритарной/пропорциональной систем и т.п. (дебаты, характерным образом долгое время совершенно нехарактерные для Великобритании, где вопрос традиционно ставился в другой плоскости — о работоспособности парламента, о том, способна ли данная избирательная система создать корпус, который сможет эффективно действовать).

Впрочем, данный текст порождает вопросов куда больше, чем дает ответов. Прежде всего, несмотря на критику Фуко и Хабермаса, Манов фактически соглашается с последним в отношении «бестелесности» демократического правления. Разногласие состоит в демонстрации расхождения фактического положения с идеальным, т.е. что теория Хабермаса описывает «совершенную демократию», а не существующую, которая далека от постулируемой бестелесности в силу «пережитков», остатков прошлого состояния. Так, подводя итог основному исследованию, Манов пишет: «Характеристики нового порядка неизбежно оказывались в семантическом плену у порядка старого» (с. 123) и далее поясняет:

«[…] троп политического тела существенно важен для понимания того, каким образом интеллектуально определяется и легитимируется новый порядок. Дискурс Французской революции не отринул полностью идею политического тела, а стремился модифицировать ее в соответствии с новой теорией демократического представительства. Начиная с этого времени демократическое тело народа и его парламентский двойник заняли пустое пространство, оставшееся от двух тел короля. Представлять — значит персонифицировать и воплощать; демократия постулировала посредством парламента “символическое тело вместо народа, который как таковой не мог быть выявлен и продемонстрирован”. Пытаясь выразить с помощью метафоры новый и проблематичный опыт, политический дискурс использовал хорошо знакомый язык легитимации, превратив политическое тело в “центральное понятие” революции. Революция получила собственную поэтическую логику, которая, как мы видели, не была дескриптивно невинной» (с. 124–125).

Сказанное, однако, выглядит весьма проблематичным. Ведь если речь идет только об «исторической связке», то откуда тогда берется жизненность этой логики, почему власть вновь и вновь оказывается «телесной»?

Значительно более интересной особенностью взглядов Манова оказывается сведение «демократического представительства» исключительно к парламентскому. Данный ход удобен для той теоретической схемы, которую он выстраивает — как переход от монархии к демократии, от «тела короля» к «телу народа» (парламенту), однако при одном условии — что единственной формой демократии оказывается парламентская, а представительство в виде «главы государства» надлежит считать изъятием, пережитком или чем-то подобным. Но из-за этого в тексте возникает разрыв между тремя первыми главами и четвертой, заключительной, посвященной современности, когда на смену парламентам как объектам рассмотрения приходят президенты и премьеры, демократические и недемократические, от Тони Блэра, появляющегося после победы на выборах перед однопартийцами одновременно с восходящим солнцем, до Саддама Хусейна, подвергаемого символической казни (и где его физическая казнь важна лишь в рамках символического), от тела Бенито Муссолини на Пьяцца Лорето до любого демократического лидера, протягивающего руку для приветствия и одновременно через службу охраны контролирующего прикосновения: он тот, к кому позволяют прикоснуться, но кого нельзя касаться по собственному желанию. «Пережитков» оказывается избыточно много — собственно, и одного пережитка достаточно для сомнения, ведь «пережиток» — не вещь, которую можно просто оставить «как она есть», а социальная практика, следовательно, она должна, дабы сохраняться, постоянно воспроизводиться. А отсюда сомнение, опирающееся на текст, вопреки эксплицитно заявляемому Мановым тезису, о возможности свести телесность власти к истокам — или же и демократическая власть именно как таковая предполагает телесность — иную, чем монархическая, разумеется — и тогда текст Манова предстанет уже не текстом об археологии/генеалогии, а вынесенной в заголовок анатомией, в связи с чем вопросом уже станет стремление к бестелесности, заявляемой как идеал.

Демократическая власть выступает у Манова по умолчанию как синоним власти рациональной, вследствие чего всякая «метафизика власти» истолковывается как нечто постороннее, привходящее извне. Но вопрос в том, возможна ли власть, лишенная собственной метафизики и не имеющая своей мистики власти (а всякая мистика предполагает соотнесение с телесным, его преодоление/преображение)? Тот идеальный образ, на который опирается конструкция Манова, в конечном счете предполагает отрицание власти: всякая власть заподозрена и идеальное правление то, где нет отношений власти. Отсюда множащийся перечень исключений, в конечном счете обнаруживающий неприемлемость встречи с «таинством власти» и признание самого «таинства» здесь и сейчас, склоняющее перевести его в историческое измерение и там и оставить.

Комментарии

Самое читаемое за месяц