Наследники, эксперты и проблема «авторской воли»

Права автора и любопытство публики, возводимое в закон: бои за «литературу»

Карта памяти 05.05.2015 // 1 417
© Sergey Vladimirov

От редакции: Фрагмент книги Екатерины Правиловой A Public Empire. Property and the Quest for the Common Good in Imperial Russia (Princeton; Oxford: Princeton University Press, 2014) впервые публикуется на русском языке.

Л.Н. Толстой был единственным примером писателя, добровольно обрекшего себя на муку частной жизни, в которой уже не было ничего частного. Уже при жизни Толстого его имение Ясная Поляна было превращено в музей; каждый его шаг и каждое слово сразу записывалось, передавалось по телеграфу и разносилось прессой. Его смерть произошла на виду у всех: о ней говорили, ее обсуждали в прессе и на улицах. Тем не менее, хотя случай Толстого, чья жизнь была известна до самых мелочей как почитателям, так и ненавистникам, не имел прецедентов, сам вопрос о том, может ли он допускать или не допускать публику в свою жизнь, показывать или нет неопубликованные сочинения или документы, не был вполне новым. Еще Пушкин писал, что публика смотрит на писателя «как на свою собственность»: эти слова можно понимать различно, в том числе, и как указание на бестактное любопытство публики. Для Н.В. Гоголя публичность писательского ремесла обернулась источником нескончаемого страдания. Публикация без дозволения литографий портрета Гоголя в 1843 году в двух альманахах стала причиной мучительного смущения: он воспринял это как предательство, как попрание его «прав собственности». Тем не менее, хотя писатели могли, успешно или не очень, охранять доступ к своим изображениям, письмам и рукописям при жизни, после смерти все становилось иначе: их частная жизнь и профессиональная репутация оказывались в руках наследников или владельцев авторских прав. Закон не проводил различия между материальными и нравственными аспектами авторского права: владельцы литературной собственности получали полную власть над вещами (рукописи, письма, дневники) и идеями (право их публиковать).

Применение традиционных правовых категорий, таких как «наследование» и «передача» права собственности, к созданиям литературного гения создавало по меньшей мере две этических проблемы: во-первых, можно ли и уместно публиковать личную переписку и другие бумаги частного свойства, а во-вторых, как именно предоставлять в пользование неопубликованные рукописи — черновики, неоконченные произведения, рабочие тетради и профессиональную переписку. Авторское право Российской империи допускало публикацию частной переписки писателя при условии согласия как автора, так и корреспондента; после смерти автора наследники имели право разрешить или запретить публикацию бумаг частного свойства. Авторское право не придавало особого статуса работам, которые автор при жизни не предназначал для публикации, хотя их невключение в прижизненные собрания сочинений, составленные автором, могло быть истолковано как нежелание автора обнародовать эти труды. Поэтому судьба неопубликованных трудов (как и трудов, опубликованных где-то, но не включенных автором в собрание сочинений) также полностью зависит от воли держателя авторских прав.

Вопрос о том, имеют ли читатели право знать все, что написано великим писателем, вызывал горячие споры в XIX веке, именно тогда, когда зарождалось профессиональное литературоведение, разрабатывались принципы книгоиздания и текстологии. Почтение к памяти умерших писателей и восхищение их гением давало основание некоторым участникам дискуссии утверждать, что то, что автор не предназначал для печати, не должно было увидеть свет и после смерти писателя. Другие доказывали, что нужно опубликовать все неопубликованное как дань памяти автору. Так, публикация ранних стихотворений М.Ю. Лермонтова в 1842 году вызвала спор о том, что делать с наследием автора, если он умер, не успев отдать распоряжения о своих неопубликованных рукописях. В свое собрание стихотворений 1840 года Лермонтов не включил ни одного произведения, написанного до 1836 года. Как отмечал Борис Эйхенбаум, Лермонтов воспринимал 1836 год как веху в своем творчестве и считал невозможным публиковать сочинения более раннего периода. В это однотомное собрание вошло только три поэмы и двадцать шесть стихотворений из более чем четырехсот написанных. Публикация ранних сочинений Лермонтова вскоре после его смерти, в 1842 году, разочаровала поклонников Лермонтова: Осип Сенковский, литературный критик и редактор популярного журнала «Библиотека для чтения», порицал издателя за нарушение «последней воли» Лермонтова, косвенно выраженной в создании собрания 1840 года. Ради «геростратовой славы» и низкой выгоды жадный издатель был готов выгрести все из стола писателя и выставить на продажу не только его «литературные грехи», но даже любовные письма и счета из прачечной.

Доводы в пользу защиты «последней воли» автора тоже вызывали сомнения: прежде всего, зачастую причиной непоявления произведения в печати являлось не нежелание автора, а хитросплетения издательского дела или цензурные ограничения — некоторые произведения заведомо не могли пройти цензуру, а некоторые выходили с сокращениями и искажениями. Восстановление «подлинной» редакции текста даже для тех произведений, которые были опубликованы при жизни автора, требовало подробного исследования и далеко не всегда было возможным: тексты несли на себе следы издательского вмешательства, были переполнены ошибками и опечатками. Поэтому «последняя воля автора», которую так рвался защищать Сенковский (печально известный произвольным вмешательством в авторский текст, перекомпоновкой и искажением текстов без ведома автора), оказывалась слишком отвлеченным понятием.

С другой стороны, литературоведение, опирающееся на научную библиографию, делало особый упор на истории текста поэтического произведения, что предполагало выявление рукописей автора и исследование всех этапов творческого процесса. Хронологический (а не жанровый) принцип создания полных собраний сочинений также предполагал, что нельзя пропустить ни одного момента творческого развития автора. Здесь коммерческие интересы издателей до некоторой степени сходились с академической любознательностью филологов и библиографов.

Так, между 1855 и 1857 годами Павел Анненков подготовил первое «критическое» издание сочинений Пушкина, включив в него множество новонайденных произведений и черновиков. Тем не менее, Анненков, которому была предоставлена уникальная возможность работать с рукописями Пушкина, счел недопустимым публиковать частную переписку поэта и многие из его неопубликованных сочинений. Собрание Анненкова считалось прорывом в издательской культуре: ему удалось соединить «научный» подход к изданию творений Пушкина с деликатностью и вкусом. Последующие издатели Пушкина были поглощены всецело задачей найти и предать гласности новые черновики и неизвестные фрагменты. Такой лихорадочный поиск все новых примеров поэтического творчества Пушкина и расшифровка его рукописей не сопровождались при этом серьезным анализом творческой истории рукописей, что иногда доходило до совершенно нелепых проявлений. Например, Григорий Геннади, библиограф и историк литературы, в своем издании сочинений Пушкина восстановил в текстах вычеркнутые самим Пушкиным в рукописях строки, не пощадив и знаменитых произведений и отметив эти вставки специальными кавычками. Петр Ефремов, другой издатель Пушкина, восстановил в «Евгении Онегине» целые строфы, исключенные самим Пушкиным. Более того, к вящему разочарованию почитателей поэта, Ефремов расположил произведения в строго хронологическом порядке, поставив в один ряд знаменитые шедевры с эпиграммами и непристойными экспромтами. Читатели не оценили великого усердия библиографа: некоторые жаловались, что невозможно читать стихи с системой вставок, другие говорили, что память покойного поэта оскорблена таким способом публикации. В пылу полемики Павел Анненков заявил, что произведения, заведомо не предназначенные для публикации, часто скабрезные или непристойные, не следует смешивать с творениями «настоящего великого» поэта. Анненков даже заявил, что эти произведения «не принадлежат» Пушкину, хотя они бы и были написаны рукой Пушкина: будто бы было два разных Пушкина, один из которых «единодушно был признан воспитателем русского общества, могущественным деятелем его развития и толкователем духовных сил людских», а другой «второй, побочный» Пушкин даже не заслуживает этого имени. Публика должна знать только истинного Пушкина, тогда как все прочее следует хранить и не показывать людям.

Библиографы и исследователи литературы не могли договориться, как быть с материалами, найденными в архивах писателей. Как и прежде, для образованной публики установление «аутентичного текста» стихотворений и полнота публикации обладали исключительно важной внутренней ценностью. Те же самые правовые принципы, которые поддерживали монополию обладателя авторских прав на пятьдесят лет, а по их истечении допускали появление большого числа конкурирующих издателей, заставляли исследователей изо всех сил отыскивать и обосновывать «канонического» Пушкина и «аутентичного» Лермонтова.

В июле 1891 года полки российских книжных магазинов наводнили десятки изданий Лермонтова в память о пятидесятилетии со дня смерти поэта, ставшем торжеством освобождения от копирайта. По крайней мере, четыре издания были заявлены как полные собрания сочинений. Издатели соревновались в полноте текстов, комментариев и биографических введений. Литературный критик и историк Александр Пыпин заметил, что «полнота» издания служит «приманкой» для знающего читателя. Публика и пресса приветствовали появление этих томов как важнейший вклад в изучение жизни и наследия Лермонтова. Но состав полных собраний сочинений вызвал негодующие обвинения в «раскапывании могил» писателей и собирании «литературного хлама»: наравне со впервые открытыми шедеврами и ранними незрелыми произведениями в них были совершенно непристойные стихи (в которых многие слова пришлось отмечать отточиями). Замечательно, что порицавшие публикацию лермонтовских (как и пушкинских) непристойных сочинений отвергали их не за то, что они вызывают порчу нравов (никто не упоминал ни словом, что эти произведения могут причинить нравственный вред): подчеркивалась только моральная сторона нарушения авторской воли и частной жизни автора. Это было преступление не против общественной морали, но только против памяти поэта. Защитники прав писателей взывали к теням этих великих поэтов: что бы сказал Лермонтов (или Пушкин), если бы любое слово, невзначай им сказанное, стало бы достоянием гласности? Издатели, с их стороны, доказывали, что они готовили свои собрания с научными целями и невозможно отфильтровать чистый состав классических произведений. Павел Висковатов, один из первых и самых увлеченных биографов Лермонтова, предвидел обвинения в «нарушении воли автора» и отвечал потенциальным критикам вопросом: «Кто же может взять на себя смелость сделать выборку?» между трудами, заслуживающими и не заслуживающими авторства Лермонтова. Кто судьи, дерзающие так бесцеремонно распоряжаться наследием великого поэта? Во времена Лермонтова такими судьями были цензоры; в конце XIX века цензура «академических» и вообще научных изданий была ослаблена: ответственность за выбор ложилась целиком на плечи эксперта. Знатоки литературы, в точности как их коллеги-реставраторы, спешащие на помощь любому старому зданию, предпочитали опубликовать все ради того, чтобы избежать ошибок при отборе.

Но гораздо больше сомнений в правомерности посмертных публикаций, чем полное собрание сочинений, вызвало издание личной переписки Пушкина со своей невестой и впоследствии женой Н.Н. Гончаровой в 1878 году. И.А. Тургенев, предпринявший публикацию, оправдывал вмешательство в личную жизнь поэта ценностью источника, который нес в себе искру пушкинского гения, тогда как описываемые там события были уже далеки. Давность, писал Тургенев, «облекает, покрывает своим покровом то, что могло бы показаться слишком интимным». Но большинство читателей не усмотрели в письмах никакой искры гения и обвинили Тургенева в оскорблении достоинства поэта выставлением напоказ его личного общения с женой. Несколькими годами позже, после смерти самого Тургенева (1883), вышла и его переписка — вызвав сходные дискуссии. По иронии судьбы «публичность» переписки Тургенева имела двоякий смысл: читатели смогли ознакомиться с ее содержанием, и при этом коммерческая выручка шла на благотворительные цели — весь доход поступал в Литературный фонд, в финансировании которого Тургенев и при жизни принимал самое деятельное участие. Публикация его писем (в некоторых из них были очень резкие суждения о коллегах по перу) не осталась незамеченной: некоторые приветствовали ее как важный источник по современной истории русской литературы, а другие нападали на издателей за их неразборчивость и пустое любопытство по поводу интимных подробностей жизни писателей. Советские литературоведы Н. Измайлов и М. Алексеев, изучавшие судьбу эпистолярного наследия двух великих русских писателей, заметили, что российское общество было помешано на личной жизни авторов. Публика жадно набрасывалась на самые необязательные и субъективные замечания писателей о собственной жизни, своих произведениях и своих современниках, хоть иногда ей и становилось стыдно за собственное любопытство. Закон об авторском праве, требующий для публикации писем согласия обеих сторон переписки, часто прямо нарушался.

Имеет ли публика право читать все, что написано человеком, дерзнувшим назваться автором? Действительно ли раскрытие неизвестных страниц жизни и литературной работы великих писателей полезно для памяти об этом авторе и просвещает публику? Спор о законности «литературной археологии» достиг пика в 1889–1891 годах, когда И.А. Гончаров (1812–1891), автор прославленных романов «Обыкновенная история» (1847), «Обломов» (1859) и «Обрыв» (1869), опубликовал открытое письмо «Нарушение воли» (1889) — литературное завещание, в котором он со всей яростью обрушивается на «друзей» и родственников великих писателей, которые смеют публиковать личную переписку знаменитостей после смерти. Упоминая тургеневскую публикацию переписки Пушкина с женой, Гончаров заявил, что даже самое глубокое почтение к памяти писателя не давало права выставлять на всеобщее обозрение его письма: драгоценные строки величайшего поэта, что «сверкают искрами юмора, милыми капризами пера», не могли оправдать нарушения воли автора. Ведь и сам Тургенев стал жертвой людского любопытства: многое из «высказанного им самим частным образом, так сказать, на ухо, приятелям, всплывет наружу перед всеми, не в далеком будущем, а вслед за его гробом». Ничего личного, писал Гончаров, не должно являться в печати. Опасаясь, что и его собственные письма будут опубликованы, Гончаров просил своих корреспондентов не пользоваться правом разрешать публикацию его писем, и сам сжег большую часть переписки. Более того, после его смерти многие его корреспонденты получили свои письма обратно в запечатанных конвертах, на которых Гончаров слабеющей рукой написал их имена, добившись тем самым исполнения своей последней воли. Эта «загробная почта», как обозвал ее Лесков, трогательная забота Гончарова о тайне частной жизни его корреспондентов, доказала, что его манифест — не личный каприз, а обоснованная и продуманная позиция.

С точки зрения Гончарова, не только частные письма, но также любые черновики и рабочие материалы должны быть скрыты от публики, чтобы не повредить репутации автора. Гончаров решительно протестовал против возникавшей тогда «литературной археологии» — обычая вытаскивать на свет черновики, высказывания и слова, все, «что выметается обыкновенно из мастерской». В объяснениях авторского способа работы нет ничего поучительного, а публикация «отбросов» этой работы только нарушит целостность образа автора. Автор «хотел бы явиться в торжественных одеждах художественной зрелости, а тут рядом показывают его детские пеленки, курточку, каракули, которые он чертил ребенком». Чтобы удовлетворить любопытство толпы, люди раздирают образ автора на обрывки и попирают его «монументальное изваяние».

Завещание Гончарова вызвало сочувствие, но далеко не общую поддержку. Многие сочли, что чрезмерная защита личных документов автора нарушала «права потомства» видеть истинную физиономию общественно значимых лиц. В «Книжках недели» полемически отмечалось, что писатели вынуждены платить за свой «завидный удел» быть на глазах у публики: «Дайте же волю этой современности созерцать вас такими, какими вы были в самом деле — и на поприще деятельности общественной, и в жизни домашней, и в будничной вашей обстановке». Авторские пожелания легко понять, но они не должны идти вразрез с законом с учетом того, что в литературных отношениях существует не только автор и его наследники, но и «потомки» как полноправный участник отношений, как писала газета «Неделя». «Гончаров был не частный человек, а общественный деятель. Если при жизни он принадлежал обществу только частью, то после смерти он становится уже полным его достоянием, и не в его власти распоряжаться своей личностью». Поддерживая запрет Гончарова публиковать юношеские произведения (чтобы не случилось, как с Лермонтовым), «Неделя» утверждала, что публика имеет право знать жизнь автора из его писем и частных бумаг, тем более что, как только письмо отправлено, оно оказывается в собственности адресата.

Источник: Pravilova E. A Public Empire. Property and the Quest for the Common Good in Imperial Russia. Princeton; Oxford: Princeton University Press, 2014. P. 241–249.

Комментарии

Самое читаемое за месяц