Существует ли постсоветская мысль? О колониальности знания, внешнем имперском и двойном колониальном различиях

Знание в постколониальном мире: самоколонизация постсоветских наук?

Дебаты23.09.2015 // 7 600

Предварительные замечания

Название этой статьи — перифраз заголовка книги сингапурского политолога Кишора Махбубани «Существует ли азиатская мысль? К пониманию различий между Востоком и Западом» [Kishore Mahbubani. Can Asians Think? Understanding the Divide between East and West] (2001). Махбубани занимает позицию компромисса, отстаивая применение западных технологий и принципов, способствующих их успешной реализации (таких как профессиональная элита, образование и правосудие), одновременно подчеркивая важность сохранения местных ценностей, а также культурных, этических, социальных, религиозных и гендерных моделей, которые не должны страдать от всеобщего усреднения, свойственного современной глобализации. Махбубани не против западного либерализма как такового, хотя он и считает, что демократия или политическая открытость не являются необходимыми условиями успешного экономического развития и не являются залогом принадлежности к модерности в самом широком смысле этого слова (Mahbubani, 2009). Он обращает внимание на то, что Запад сам часто нарушал им же навязанные правила и потому утратил свое право учить жизни и свою привилегию делить людей на тех, чьи права имеют вес и кому позволено мыслить, и тех, чья жизнь несущественна и кого нельзя назвать в полном смысле рациональным субъектом.

Задавая свой провокационный вопрос, Махбубани, конечно, не сомневается в своей собственной способности, как и в способности своих собратьев азиатов, рационально мыслить. Он просто имеет в виду, что исторически сложилась ситуация, когда азиатам не давали возможности использовать свои когнитивные способности в полной мере для того, чтобы наравне с Западом идти в ногу с модерностью, и задается вопросом, что они должны сделать для того, чтобы изменить эту ситуацию. И далее Махбубани честно и добросовестно пытается отделить риторику модерности от логики колониальности (Mignolo and Tlostanova, 2007), считая, что мы имеем дело с ситуацией равных возможностей и что Восток сам виноват в своих неудачах. Однако отстоять эту позицию невозможно, потому что риторика модерности и логика колониальности не могут существовать друг без друга. Позиция развенчания западных идеалов, представленная Махбубани, остается слепой к проблеме колониальности знания (Mignolo and Tlostanova, 2012), которая рассматривается в этой статье на примере постсоветского пространства и его обитателей. К сожалению, в данном случае ответ на вопрос Махбубани может быть менее оптимистичным, и причина тому — сочетание колониальности знания, внешнего имперского различия и двойного колониального различия.

 

Что такое колониальность знания?

Колониальность знания — это типичный синдром модерности, состоящий в том, что все модели познания, мышления, мировоззрения, субъект-объектных отношений, дисциплинарные разграничения целиком и полностью зависят, начиная с XVI века, от норм и правил, созданных западной модерностью и навязанных человечеству в качестве универсальных, делокализованных и развоплощенных. Термин «колониальность знания» был предложен международным деколониальным коллективом (Mignolo and Escobar, 2009), основной задачей которого на протяжении двух десятилетий был критический анализ модерности и ее темной стороны — колониальности, прослеживание генеалогии насилия модерности по отношению к внутренним и внешним Другим, а также (вос)создание альтернативных генеалогий деколониальной борьбы для того, чтобы предложить способ размежевания с модерностью/колониальностью и деколонизации бытия, знания, восприятия, гендера и памяти. Глобальная колониальность отличается от колониализма, хотя ее истоки восходят к колонизации Нового Света. Колониализм — это исторический описательный термин, не затрагивающий деконструкцию эпистемологических и дискурсивных оснований проекта модерности/колониальности и редко вторгающийся в сферу философии науки с тем, чтобы продемонстрировать ее доминирующие колониалистские корни. Глобальная колониальность не завершается с концом эпохи колониализма, а напротив, процветает в самых неожиданных формах: в современных дисциплинах и научных сферах, в производстве и распределении знаний, а также в геоисторических и геополитических ситуациях, которые не всегда поддаются постколониальной интерпретации, как, например, в случае с постсоветским пространством и его мыслителями.

Глобальная колониальность всегда проявляется в конкретных местных условиях и формах, оставаясь в то же время узнаваемой для проницательного исследователя, способного выявить ее связующую нить в зачастую бессмысленных, бессвязных и жестоких проявлениях модерности. Онтологическая дискриминация в модерности имеет эпистемологические корни, потому что модерность, прежде всего, является не столько объективным историческим процессом, сколько системой производства знания. В этой системе описываются отдельные направления определенных исторических процессов и успешно поддерживается иллюзия того, что модерность есть объективная онтологическая реальность. После своего появления идея модерности узаконила ту систему знаний, которая ее создала, а затем стала инструментом подавления других систем знаний и исторических процессов, оставляя их за рамками современности. Создание эпистемической модерности шло рука об руку с эпистемологической колониальностью, состоящей в колонизации знаний посредством их присвоения или отрицания.

Энрике Дуссель показал, что зловещее ego conquiro в конечном итоге сменяется своим более облегченным вариантом — ego cogito, «подчиняющим другого, женщину и мужчину, посредством отчуждающей эротики и меркантилистской капиталистической экономики» (Dussel, 1995: 43). Философия и наука, сосредоточенные в основном на отношениях с/к объект(ом/у), а не на межчеловеческих отношениях и, в особенности, отношениях с Другим, представляют собой лишь темную сторону господствующей морали угнетения женщин и расовой сегрегации. Поэтому для деколонизации знания необходима дестабилизация привычных субъект-объектных отношений с позиции тех, кто был лишен субъектности и рациональности и рассматривался как не более чем производная от культуры, религии, сексуальности, расы и гендера. Для этих людей привлечение внимания к субъективной специфике наших знаний означает нечто принципиально иное, нежели простое постмодернистское требование укорененных знаний. Становясь эпистемологическим субъектом и глядя на мир с позиции своих собственных истоков, жизненного опыта и образования, мы можем рассматривать в качестве объектов нашего исследования западные имперские модели и их мыслителей, создавших институты знания, которые стали мерой всех возможных знаний.

 

Нулевая точка эпистемологии и дисциплинарный декаданс

Большинство современных дисциплин, являясь идеологическим и эпистемическим продуктом Запада, основано на том, что Сантьяго Кастро Гомес назвал хюбрисом нулевой точки (Castro-Gomez, 2005), то есть высокомерным желанием встать на выгодную позицию наблюдателя, занять привилегированное безопасное место, оторванное от реальности (место наблюдателя, который не может быть наблюдаемым) и, казалось бы, свободное от любых субъективных пристрастий и интересов, с претензией на то, чтобы нести людям чистую и бескомпромиссную Истину. Такая архимедова позиция, пренебрегающая взаимосвязью геоисторического положения (локации) с эпистемологией, а также с расовой, гендерной и эпистемической конфигурацией, является кроме того и точкой зрения, выраженной на вполне определенных языках и в определенных же категориях, которые автоматически вытесняют/исключают тех, кто пишет и думает на другом языке, используя категории и понятия, незнакомые Западу. Кастро-Гомес объясняет этот синдром следующим образом:

«Сосуществование различных способов производства и передачи знаний исключено, потому что теперь все формы человеческого знания упорядочены по эпистемологической шкале от традиционных до современных, от варварства к цивилизации, от сообщества к личности, с Востока на Запад (…) В рамках этой стратегии научная мысль позиционирует себя как единственный правильный способ производства знания, а Европа устанавливает гносеологическую гегемонию над всеми другими культурами мира» (Castro-Gomez, 2007: 433).

В постпросвещенческом мире эта нулевая точка эпистемологии перенесла источник власти с Бога на Разум (и с теодицеи на рациодицею), создав возможность для отдельных групп занять безопасную и неоспоримую позицию.

Это приводит к бессмысленному разрастанию и бурному размножению дисциплин, в частности в области гуманитарных и социальных наук. Дисциплины, в большинстве случаев утратившие какую-либо связь с реальностью и социальными практиками, замыкаются на своих зачастую вымышленных проблемах. Эта тревожная тенденция уже привела к призывам раздисциплинирования дисциплин (Castro-Gomez and Mendieta, 1998), чтобы сохранить их для будущего, оставаясь при этом верными социальной реальности. Льюис Гордон назвал это явление «дисциплинарным декадансом» (Gordon, 2006), когда «метод облегчает эпистемологическое отрицание реальности» (Gordon, 2010: 201) и ученые сосредотачиваются на проблемах изживших себя и не имеющих связи с действительностью дисциплин, а не на реальных людях, живущих в реальном мире, и, таким образом, отворачиваются от неприятных истин и занимаются приятным самообманом или умышленным обманом (переосмысленным mauvaise foi Сартра) как неким видом войны против социальной реальности и уходом от ответственности и свободы выбора, выдавая свое мнение за единственно верное, а свою дисциплину — за «рационализацию мира» посредством практик или даже ритуалов этой дисциплины (Gordon, 2010: 54). Выход из этой тупиковой ситуации, согласно Гордону, заключается в добросовестном критическом подходе, перезагрузке этих дисциплин и готовности заново открыть для себя те идеи и цели, которые были провозглашены при зарождении этих дисциплин, а затем забыты.

Мнение Гордона поддерживают многие другие незападные ученые (Sandoval, 2000; Smith, 1999). Чтобы справиться с дисциплинарным декадансом, мы должны обратиться к тем перекрестным исследовательским полям, которые могли бы способствовать формированию политических и интеллектуальных союзов и, в конечном итоге, породить коалиционное сознание, пересекающее и западное, и незападное теоретизирование и активизм.

 

Трансдисциплинарность в западной теории

Недавний пример подобной (хотя и имеющей иные источники) западной мейнстримовской тенденции к разрушению научных дисциплин представлен в модели критического антигуманистического постгуманизма Рози Брайдотти (Rosi Braidotti), которая призывает к переосмыслению традиционных гуманитарных и социальных наук. Брайдотти утверждает, что критический постгуманизм «сбрасывает человека с его универсалистского пьедестала, призывая его к ответу (…) за конкретные совершаемые им действия» (Braidotti, 2013: 223). Субъект антигуманистов становится все более и более сложным, проблематичным и относительным, а также обусловленным своей сексуальностью, телесностью, эмпатией, аффективностью и желанием. Они стремятся предложить более позитивную альтернативу привычному понятию уязвимости человека и других форм жизни, предложенному нам современным глобальным биогенетическим капитализмом. Истоки критического антигуманизма связаны не только с феминистской, постколониальной, постструктуралистской мыслью, но также с критическим энвайроментализмом, борющимся за новые реальные формы универсальности, укорененные в уважении ко всему живому. Эта тенденция идет вразрез с западным гуманизмом, рациональностью и светскостью, основанными на благоговении перед наукой и технологиями. Выступая с привилегированной позиции, хотя и более открытой для различных альтернативных идей, и даже иногда пытаясь присвоить и подстроить их под собственный дискурс, Брайдотти связывает постгуманизм с движением, выходящим за пределы антропоцентризма и распространяющим понятие жизни и на нечеловеческое или zoe (означавшее, как известно, сам факт жизни, общий для всех живых существ — вслед за Джорджио Агамбеном (Agamben, 1998), — но переосмысливая zoe в позитивном и конструктивном ключе как нечеловеческую витальную силу, таким образом, размывая прежде прочные границы между bios (как непременно человеческим индивидуальным или коллективным правильным образом жизни) и zoe. Равенство всех форм жизни, включая и нечеловеческие, для Брайдотти является сутью постантропоцентрического поворота. Этот поворот заключается в отходе от современной политической экономии, превращающей и человеческую, и нечеловеческую материю в предмет потребления.

Подвергнутые ребрендингу гуманитарные и социальные науки, отказывающиеся следовать модели накопления положительного, абсолютного знания, требуют радикальных изменений в направлении постантропоцентрических, междисциплинарных, этически ориентированных исследований, которые должны изменить видение гуманистических практик путем «перенесения акцента с автономии и замкнутости отдельных дисциплин на гетерономию, многогранность и относительность» (Braidotti, 2013: 145). Это не означает, что новые гуманитарные дисциплины откажутся от такого важного аспекта своей деятельности, как распространение преобразующего воздействия человеческого фактора на нечеловеческие контексты. Но, по словам Брайдотти, гуманисты XXI века не должны занимать оборону или ностальгировать по классическим гуманитарным наукам, навсегда ушедшим в прошлое. Вместо этого мы должны заняться поиском новых путей развития постантропоцентрических гуманитарных исследований, таких как меж- и трансдисциплинарные области между гуманитарными, социальными, а также точными и естественными науками (например, исследования, посвященные смерти, травмам, исследования мирных стратегий, гуманитарный менеджмент, исследования экосоциальной устойчивости и т.д.), а также еще более скрупулезно культивировать эпистемологическую сознательность и открытость научной культуры.

 

Геополитика и телесная политика знания

Подобные радужные перспективы междисциплинарных исследований были бы весьма реалистичны и привлекательны, если бы по сей день не сохранялась и не нарастала асимметрия в производстве и распределении знаний, к которой Брайдотти остается во многом слепа по причине привилегированности ее собственной геополитики и телесной политики знания. Геополитика и телесная политика знания представляют собой научные и политические проекты, созданные на основе опыта и памяти тех действующих лиц истории, которые были исключены в качестве субъектов познания. Геополитика знания отсылает к локальным пространственным и временным основаниям знания. Телесная политика отсылает к индивидуальным и коллективным биографическим аспектам понимания и мышления, коренящимся в конкретной локальной истории и траекториях зарождения и рассеивания. Локальность здесь понимается не только как историко-географическая данность, но также как эпистемологическая связь с чувствующим телом, воспринимающим мир с точки зрения конкретной локальной истории (Mignolo and Tlostanova, 2006).

Если биополитика Фуко деконструирует работу власти и ее борьбу за право интерпретации, то деколониальная политика тела смещает эпистемологию с ее европоцентристской позиции в сторону незападных и исключенных из гегемонии регионов, отмеченных расовыми, гендерными, религиозными, этническими и другими различиями, на основании которых их рассматривают как обесцененные жизни недочеловеков, граждан второго сорта, приверженцев осуждаемых религий. Неевропейцы, которые были лишены права и способности мыслить, подвергались различным формам научного расизма, постоянно испытывают на себе самое неприкрытое неравноправие в производстве и распределении знаний.

Они могут идентифицировать себя с изречением Вальтера Миньоло, перефразировавшего декартово Cogito ergo sum в «Я там, откуда я мыслю»:

«“Я там, откуда я мыслю” создает основу для эпистемологических утверждений, которые ранее дезавуировались. В то же время, оно порождает сдвиг в географии разума. Ибо если утверждение “Я там, откуда я мыслю” произносится с позиций эпистемологически дезавуированного, то оно означает “и вы тоже”, обращенное к развоплощенной эпистемологии нулевой точки. Эта фраза значит “мы все там, откуда мы мыслим”, однако европейская система знаний была построена на убеждении, что основой научности является “Я мыслю, следовательно, я существую”, которая была не чем иным, как переводом на светский язык богословской основы знания (в которой мы сталкиваемся с главенством души над телом)» (Mignolo, 2011: 169).

«Санкционированное невежество» Запада, по выражению Гаятри Спивак (Spivak, 1999: 164), к усредненному не-Западу, в том числе его периферии и полупериферии, присвоение и тривиализация любого знания, производимого за пределами Запада, и даже более того — за пределами англо-американского мира, было тщательно проанализировано и подвергнуто критике со стороны таких критических дискурсов, как радикальная постколониальная теория (Eze, 1997), незападный феминизм (Mohanty, 1984), различные альтерглобальные дискурсы (Shiva, 2006). Возьмем, к примеру, египетскую писательницу и гендерную активистку Науаль Эль Саадауи, которая обратила внимание на этот симптом на конференции о женщинах и развитии в Уэлесли:

«Вежливые американские организаторы [конференции] (…) не представляли, насколько покровительственно и снисходительно выглядели их слова и отношение, когда они зачитывали доклады или вещали что-либо участницам, рассказывая им, как необходимо себя вести. (…) Для американских организаторов власть не является проблемой, потому что они ею обладают и считают в порядке вещей то, что у нас ее нет. (…) Организаторы свели протесты женщин третьего мира к их “личным недостаткам”» (Saadawi, 1998: 148).

Мощная волна критики, подобная взглядам Эль Саадауи, до сих пор не изменила общую логику современного производства знания, которое все так же основано на жесткой классификации, резком отрицании и подспудном присвоении. Интересным примером может служить интерсекциональность или пересечение и взаимодействие различных форм дискриминации, которая берет начало в так называемом радикальном черном феминизме определенной точки зрения (Hull et al., 1982), но со временем превратилась в свою размытую и деполитизированную копию в современном европейском феминизме. Интерсекциональность утратила или отодвинула на второй план свою локальную привязку, свою укорененность в конкретной локальной истории, свою связь с каким-либо пространством. Сегодня интерсекциональность все явственнее обретает черты принадлежности к некой смутной общей глобальной транснациональной феминистской культуре (Carbin and Edenheim 2013). Но даже такое размывание локальности не может скрыть устойчивую асимметрию власти, для разоблачения которой и была создана интерсекциональность. В связи с этим возникают вопросы: кто говорит об интерсекциональности и с каких позиций звучат эти высказывания? Кто провозглашает интерсекциональность? Формирует ли это провозглашение новую дисциплину? И в какой «секции» (позиции) интерсекциональности помещается это высказывание? Вызывает тревогу, что все чаще те, кто говорят об интерсекциональности, в действительности не принадлежат ни к одному из обсуждаемых перекрестков дискриминации, а занимают позицию наблюдателя и остаются не затронутыми теми проблемами, о которых они говорят. Поэтому сегодня как никогда важно сосредоточиться на различных генеалогиях знания, бытия, гендера, восприятия и сместить акцент с высказываемого на высказывание.

 

Светлые и темные стороны дисциплинарности времен Холодной войны и ее последствия

После распада СССР западные социальные науки на долгое время забыли о его существовании, и на то было немало причин. Враг был повержен, и больше не надо было, как раньше, тратить столько денег на советологические исследования. Эта тенденция прослеживается уже в дискурсе «конца истории» Фрэнсиса Фукуямы (Fukuyama, 1992), вслед за которым пришло типично западное понимание постсоветского во временном, а не пространственном смысле, оставляющее за бортом миллионы людей, которые продолжают бороться за жизнь на территориях к востоку от Запада. В результате многие гранты и программы были перераспределены по различным геополитическим направлениям, более актуальным в новой ситуации, когда на месте постсоветского мира зияла пустота. Россия и многие из ее бывших и нынешних колоний не соответствовали новой архитектуре знаний и возникшему после Холодной войны корпоративному университету (Chomsky, 1997; Readings, 1996).

Как известно, в университете Холодной войны именно социальные (social sciences), а не гуманитарные науки (humanities) заняли центральное положение как в своей имперской версии (термином social sciences, как правило, называют исследования Запада, проводимые западными учеными, и именно эти науки порождают новые теоретические и метатеоретические модели, школы, а также общие подходы в социологии, антропологии, истории и политологии), так и в колониальной версии страноведения (area studies), как правило, имеющего более прикладной и описательный характер и преследующего более конкретные и не всегда привлекательные геополитические цели. Дениз Кэндийоти отмечает, что производство знания о мире до сих пор остается делом евро-атлантической метрополии (Crossroads Asia, 2015). Эдгардо Ландер добавляет, что «проблема заключается в колониальном мировосприятии, на основе которого западные социальные науки выстраивают свою интерпретацию мира» (Lander, 1998: 71).

Социальные науки как научный продукт Холодной войны ставились под сомнение и подвергались ожесточенной критике последние двадцать пять лет во всем мире, в том числе и на Западе. Что касается страноведения, многие западные специалисты радикально переосмыслили прежние колониальные подходы к изучению других культур. Такова цель создания исследовательской инициативы «Сеть азиатских перекрестков» (Cross-Roads Asia Network) в Бонне, которая ставит задачу переосмыслить страноведение с помощью так называемого постстрановедения, основанного на тематических кластерах и мобильности, таким образом, подчеркивая динамичность, изменчивость, гибкость и сложное взаимодействие с Востоком и внутри него как его определяющие черты, в отличие от традиционных ориенталистских интерпретаций (Crossroads Asia). Изучение социалистического мира занимало промежуточное положение, но, конечно, было ближе к колониальной модели, т.е. советологическому страноведению. Эти исследования, при значительной финансовой поддержке, просуществовали до 1989 года, т.е. до тех пор пока эта своеобразная форма страноведения не оказалась бессильна объяснить распад СССР, который перестал рассматриваться как единая однородная территория и стал дифференцироваться по различным направлениям.

Некоторые из его территорий стали объектами процветавшего западного страноведения. Этот сдвиг описывается в статье Дэвида Чиони Мура в журнале PMLA, который применяет постколониальную теорию к постсоциалистической реальности (2001). Однако оказалось совсем непросто объединить страны Восточной и Юго-Восточной Европы, Центральной Азии и Кавказа, собственно Россию и Сибирь, не учитывая сложное взаимодействие колониальных и имперских различий и опыт взаимодействия различных подчиненных империй с их внутренними и внешними Другими. Немаловажно, что попытка приложить постколониальную теорию к анализу постсоветского и шире постсоциалистического пространства впервые была предпринята западным ученым (и даже не представителем диаспорных постколониальных ученых, живущих на Западе, которые были не готовы уровнять коммунизм с колониализмом, а также более чутко улавливали различия между этими двумя моделями). К сожалению, сами постсоветские исследователи не приложили никаких усилий, чтобы составить свое мнение о собственном опыте и создать основания для будущего независимого дискурса. Это был тревожный признак более тяжелого (даже по сравнению с глобальным Югом) случая колониальности знания в условиях краха социалистической модерности. Конечно, нельзя не вспомнить про единичные интересные работы о постсоветском уделе, написанные западными учеными и мыслителями из бывших советских республик, претендующих на статус европейских стран (Украина, Белоруссия, страны Балтии) (Чернецкий, 2007; Бобков, 2005). Методологически они зависимы от западных социальных и гуманитарных наук. За некоторыми исключениями их восточноевропейские генеалогические корни помешали ассимиляции в глобальную систему производства знания, поскольку привлекательность прежних моделей экзотического социалистического Другого, диссидента и борца с бесчеловечным режимом, оказалась исчерпана. Россия почти перестала существовать и как субъект (производитель знаний), и как объект исследования для социальных наук. Она утратила как свое защищенное привилегированное положение в советологическом страноведении, так и свою геополитическую целостность (поскольку страноведение нередко занимается предсказаниями и моделированием будущих реальных политических (пере)/разделов).

 

Имперское различие и постсоветская колониальность знания

Асимметричная конфигурация знания — не новость, и некоторые незападные ученые уже начали обсуждать возможности и средства для преодоления модели признания (recognition model) и для разработки альтернативных методов, подходов и оптик (Mignolo, 2014). Однако рухнувший Советский Союз и отколовшиеся от него государства — большинство из которых сегодня являются независимыми, а некоторые по-прежнему остаются сателлитами и квазиколониями России — являются регионом, чье недавнее прошлое, повлиявшее на глобальную ситуацию, пока не позволяет его жителям стать производителями знания и в некоторых случаях даже снимает эту привилегию, если таковая имелась. В некотором смысле эта траектория была противоположна привычной траектории незападного мира, медленно входящего в пространство рациональности, как в случае с постколониальными странами. В случае с постсоветскими государствами мы имеем движение вспять, от второго мира к глобальному Югу (global South) или к бедному Северу, который отказывается признавать себя бедным Югом и в дополнение к этому имеет собственный Юг и Восток (Тлостанова, 2011). Дженнифер Сачленд попыталась предложить различные варианты формирующейся постсоциалистической критики, сознательно избегающей копирования географической идеологии производства знания времен Холодной войны, и применила постколониальную теорию для осмысления нашего непростого опыта (2011: 109). Сачленд точно отметила несостоятельность прежней западной советологии и новых (но методологически ограниченных) евразийских программ, воспроизводящих дискурс Холодной войны (2011: 105) при попытках понять или в достаточной мере объяснить сложную постсоциалистическую реальность. Постсоветское состояние как таковое может быть определено с помощью внешнего имперского и двойного колониального различия, проявляющегося в разделении на Запад/Восток и Север/Юг. Колониальное различие отсылает к отличию между первым эшелоном современных капиталистических империй (так называемым сердцем Европы) и их колониями как абсолютным Другим для стран первого мира или глобального Севера (global North).

Имперское различие относится к тем неудачникам, которые не смогли или были лишены в силу обстоятельств возможностей осуществления своей имперской миссии во второй светской модерности (начиная с XVIII века), в результате заняв место второго эшелона. Важно отметить, что они были интеллектуально, гносеологически и культурно колонизированы победителями и заняли догоняющую позицию, а также обросли целым рядом психологических тревог, шизофреническими коллективными комплексами, идеологией осажденного лагеря или пытались представить свое поражение как победу и, следовательно, впали в имперский шовинизм и мстительность.

Имперское различие неоднородно и делится на внутреннее и внешнее различия. Первое относится к европейским неудачникам второй (светской) модерности, которые впоследствии стали Югом Европы, в то время как второе — это не-вполне-западные, не вполне капиталистические современные империи, как, например, Османский Султанат или Россия как типичный случай двуликой расиализированной (racialized) империи, которая чувствует себя колонизированной Западом и карикатурно имитирует европейские колонизаторские модели и миссии уже по отношению к своим неевропейским колониям. Внешнее имперское различие, которое на Западе воспринималось как колониальное, послужило причиной того, что в глазах европейцев Россия стала страной второго мира, и, следовательно, привело к ее открытой или скрытой ориентализации. В то же время в самой России можно также найти версии вторичного ориентализма как прямого результата вторичного (заимствованного) европоцентризма. Имперское различие породило открытый или скрытый ориентализм по отношению к России на Западе. Такое восприятие можно определить как балансирование между ролью объекта и ролью субъекта в эпистемологическом и экзистенциальном смыслах. Западные ориенталистские дискурсы в светской модерности были преобразованы в конкретные способы представления и интерпретации российских неевропейских колоний, которые использовались как замена несуществующему Востоку и кодировались в этом качестве. В конце концов, оба зеркала — и то, которое было обращено на колонии, и то, которое оказалось обращено европейскими странами на саму Россию, — по всей видимости, кривые зеркала, создающие определенную неустойчивую чувствительность российских ученых в области гуманитарных и социальных наук.

Россия проецировала собственные комплексы неполноценности на свои неевропейские колонии на Кавказе и в Центральной Азии, пользуясь самопровозглашенной ролью реформатора и цивилизатора. Российские колонии либо испытывали двойной диктат колониальности знания как в его современном западном, так и в российском/советском проявлении, либо считали себя стоящими выше на человеческой шкале (в рамках все той же модерной западной эпистемологической системы, основанной на разделении людей на тех, у кого есть право и способность производить знание, и тех, кто обречен быть объектом исследования и потребителем теорий, произведенных на Западе), чем Российская империя, отказывались от ее диктата и отрицали ее научный авторитет, предпочитая прямое европейское влияние и мечтая однажды полностью интегрироваться в европейское сообщество.

 

Отсутствующие постсоветские исследования и зависимое положение постсоветских исследователей

В отличие от постколониальной теории, которая рано переросла в отдельную дисциплинарную область и была довольно скоро институциализирована в академической среде, а основные ее представители с самого начала и были постколониальными иными, добившимися успеха на Западе, постсоветский дискурс так никогда и не был легитимирован, если не считать страноведческих исследований на Западе, а позднее на полупериферии экс-социалистического мира, где, опять же, именно западное влияние и финансирование определяли специфику и оптику анализа советского и постсоветского опыта. Прежние траектории знания были насильственно стерты, а ученым, которые хотели вступить в международный клуб производства знания, было предложено начать все с нуля, — игнорируя весь предыдущий советский опыт и знания в целом как устаревшие и излишне идеологизированные, — и, в частности, если речь шла о неевропейских колониях, игнорировать свои собственные местные истории и генеалогии мысли или, вернее, то, что от них осталось в результате принудительной советской модернизации.

Эта манипуляция подействовала на старшее поколение ученых (и я не имею в виду ортодоксальных марксистов-ленинистов или сегодняшних крайне правых националистов), которые устали от советской цензуры и двоемыслия и, как правило, идеализировали Запад (хотя редко там бывали) как воплощение свободы, демократии и равенства (Ахиезер, 1998; Пелипенко и Яковенко, 1998; Афанасьев, 2001; South Atlantic Quarterly, 2006; Подорога, 1993). Эти ученые достаточно долго не осознавали, что новая модель знания, которую им предлагали или которую они добровольно соглашались принять после распада Советского Союза, не была объективной Истиной, а только еще одним возможным мнением. Они не были готовы принять тот факт, что социальные науки как таковые никогда не смогут полностью освободиться от идеологии, которая бывает не только марксистско-ленинской. Поэтому они прилагали массу усилий для создания новой Истины из первой попавшейся западной теории, пришедшей на смену марксистской догматике. Типичным примером такой вторичной европоцентристской и западнической/модернизационной позиции является книга Юрия Афанасьева «Опасная Россия», в которой известный советско-постсоветский историк предлагает убедительный критический анализ современного положения дел в России, проведенный с позиций школы Анналов, но не предлагает никакой позитивной программы, потому что для него в идеале мы должны следовать романтизированной западной либеральной модели, которую в конце концов должны догнать. Естественно, Афанасьев связывает опасные качества России с ее предположительно архаичной азиатской сутью, называя ее «татаро-монгольской Российской Империей, унаследовавшей гены Золотой Орды» (2001: 75). Эта наследственность не дает стране «развиваться» и становиться «цивилизованной». Это типичный случай российского историка, заимствующего западную методологию, транслирующего западные ориенталистские мифы и цивилизационные конструкции с тем же рвением, с каким ранее он был вынужден твердить догмы исторического материализма.

В довольно спорной таксономии, предложенной М. Соколовым и К. Титаевым (Соколов и Титаев, 2013), этого рода ученые определяются как «провинциальные» в отличие от «туземных» — термин, который Соколов и Титаев использовали в крайне уничижительном и расистском смысле (что говорит многое о современной молодой российской науке) и который на самом деле означает так называемые национальные научные бренды, оторванные от остального мира. Последние являются наследием советского позиционирования и вряд ли подлежат обсуждению. Что касается исправившихся представителей советской социальной теории, о которых речь шла выше и многие из которых были весьма критичны в своем идеологическом и научном позиционировании, то они молниеносно стали постструктуралистами, структурными функционалистами, последователями цивилизационной теории и сторонниками Бурдье, при этом зачастую продолжая страдать позитивистской советско-марксистской излишне рационалистической ориентацией в познании, которая с самого начала делает их дискурсы несколько устаревшими.

Младшее поколение постсоветских ученых, как постимперских, так и постколониальных, часто приобщалось к западной системе знания непосредственно на Западе, имея свободный доступ к программам обучения за рубежом, что стало возможно только в годы перестройки, а овладение дополнительным социальным и культурным капиталом было связано с хорошим владением иностранными языками (Бикбов, 2014; Вахштайн 2011; Чухров 2011; Шакирова, 2012; Мегоран и Шарапова, 2013). Самые молодые из них даже не прошли через советские испытания, но довольно рано обнаружили язвы неолиберализма и искажения воплощенных демократий, а также удушающую неоколониалистскую и националистическую атмосферу ряда постсоветских национальных государств. Такой многоплановый опыт, а также знакомство с множеством истин, научных моделей и систем верификации, были в целом весьма полезны, но в большинстве случаев все равно приводили к вторичной европоцентристской и производной позиции, в значительной степени из-за прагматичного отношения этих ученых к социальному и академическому статусу. Молодые исследователи не зашли настолько далеко, чтобы критиковать западную монополию на производство и распространение знания или предпочли воздержаться от всякой критики для того, чтобы получить доступ к этой самой системе.

Интересным примером служит перспективный социолог Виктор Вахштайн, который реформировал старый советский журнал «Социология власти» (2014), чтобы сделать его соответствующим международным академическим нормам. Журнал действительно стал намного лучше и даже может быть поставлен в ряд с западными социологическими изданиями, так как он говорит на том же языке и обсуждает ту же проблематику. Но есть и негативная сторона этой мимикрии, а именно отсутствие каких бы то ни было индивидуальных черт, ограниченность исключительно латуровской социологией с полным и даже высокомерным пренебрежением ко всему остальному и, как следствие, превращение журнала в очередной небольшой островок корпоративной культуры, закрытое сообщество со своими узкими интересами и квази-эзотерическими дискуссиями, дословно повторяющими и воспроизводящими акторно-сетевую теорию. Но тогда возникает вопрос: что лучше? Советская академическая наука «в осаде», постсоветские национальные (националистические) доморощенные бренды академических дискурсов или подражание Западу, исключающее всех тех, кто не является последователем Лакана, Латура, Хабермаса и др.?

Многие молодые ученые делают блестящие карьеры на основе переводческой деятельности, комментирования и иногда пересказа произведений западных светил, чем зачастую подменяют собственные оригинальные исследования. Когда и если вообще эти молодые люди и возвращаются домой, чтобы изучать свои собственные регионы, то уже несут с собой хюбрис нулевой эпистемологической точки — причем точки чужой, и не сразу понимают, что независимо от того, как усердно они копируют западных учителей, их собственное место в научной иерархии, за очень редкими исключениями, остается вторичным и подчиненным, местом местного информанта, а не производителя теорий, что остается привилегией Запада. И только тогда немногие из этих молодых ученых начинают проблематизировать колониальность знания. Большинство из них остаются пока вне академического поля, так как еще не защитили свои диссертации и не начали широко публиковать свои работы (Арипова, Худайбергенова, Геворкян-Довтян). В России и в большинстве постсоветских стран традиция вторичного европоцентризма и интеллектуальной зависимости, которую он воспроизводит, остается достаточно влиятельной, и я не могу привести ни одной книги или даже статьи в качестве примера серьезной критики западной монополии на знание и вразумительного постсоветского ответа на эту монополию. Несомненно, такие настроения (ощущения) существуют, но они еще не сформировались в целостный дискурс.

Невидимость постсоветских социальных наук для Запада является не только продуктом глобальной эпистемической структурной асимметрии. Тот вид социальных наук, который производился в СССР или в том, что от него осталось, за очень немногими исключениями действительно является посредственным и производным, в основном воспроизводя устаревшие западные методы и инструменты, не осознавая и не воспринимая критически их геополитическую контекстуальность и все больше и больше, что не может не тревожить, впадая в квазирелигиозную ортодоксальность, подменяющую научный поиск. Подобные исследования редко становятся частью глобальной академической науки, но не потому что они созданы учеными из России, а потому что они по собственной воле оказались изолированы от мирового сообщества — благодаря все той же модели осажденного лагеря, застреванию на допостструктуралистских этапах разворачивания социальных наук и игнорированию живой проблематики пост(нео)колониальных конфликтов и глобальных вызовов. Интересно, что даже современные ура-патриотические формы российской науки, активно занимающиеся, в том числе, официальной пропагандой, в основном неоригинальны и многое заимствуют у западного консерватизма и эссенциализма (а не конструктивизма) (Дугин, 2014). Это происходит из-за хронической неспособности зоны внешнего имперского различия создавать какие-либо независимые знания. Двуликая империя, которая уже давно утратила и забыла свои эпистемологические корни, погружается все глубже и глубже в экстремистские воинствующие формы самоисключения и интеллектуального реваншизма.

Освобождение самих себя от колониальности знания является долгим и болезненным процессом, который требует учиться разучиваться, чтобы учиться заново и на иных основаниях, порой создавая и переделывая сами эти основания (Tlostanova, Mignolo, 2012). Постсоветское пространство и, в частности, Россия не готовы обсуждать свой собственный пережитый опыт или сегодняшнее плачевное положение иначе, чем в форме ностальгии по лакированному советскому мифу (которую мы находим в современной пропаганде, в том числе в ее научной версии) или в виде не менее упрощенной антисоветской безоговорочной идеализации Запада. Что необходимо предложить взамен, так это честный критический дискурс, способный, наконец, покончить с интеллектуальной зависимостью и вечным стремлением догнать Запад и начать развивать свое собственное знание о себе, которое было бы оригинальным и достаточно жизнеспособным, чтобы не оказаться тут же подчиненным и маргинализированным глобальным Севером.

 

Постсоветская внутренняя колониальность знания перед лицом глобальной эпистемологическй колониальности

Внутри продолжающей сокращаться зоны российского влияния присутствует и своя, но меньшего масштаба, версия того же интеллектуального расизма и асимметрии власти по отношению к бывшим неевропейским территориям СССР, которые не рассматриваются в качестве потенциальных производителей знания, если их ученые не повторяют подобострастно идеи российских коллег и решают напрямую обратиться к «подлинной» западной модерности или размежеваться с модерностью как таковой и повернуться к своей собственной эпистемологической традиции.

Как вторичной империи модерности России так и не удалось занять позицию рационального субъекта, поэтому она до сих пор остается производителем и поставщиком культуры (литературы, балета и т.д.) и природных ресурсов. Исключениями можно считать спорадические попытки восстать против западного интеллектуального господства, проявившиеся в освободительных движениях подчиненной империи, таких как славянофильство в XIX веке, а позднее — евразийство, чьи идеи упрощенно толкуются в современных российских неоимперских реакционных политических движениях и в произведениях их социальных теоретиков. Этот парадоксальным образом диссидентский имперский дискурс (в отличие от официального имперского консервативного воображаемого и науки) по-прежнему применял западные методологические и теоретические инструменты, даже в тех случаях, когда он направлен на уничтожение западного эпистемологического диктата. Эта хроническая интеллектуальная зависимость в социальных науках не может быть преодолена и посредством обращения к религиозному дискурсу.

Во второй половине ХХ века даже этот скудный ресурс независимого знания был отрезан, и в результате постсоветские социальные науки оказались не более чем бледными копиями давно забытых западных оригиналов. Когда этим копиям начали подражать в странах Центральной Азии или на Кавказе, возник феномен двойной колониальности знания и потери связи с реальностью и какими-либо местными инициативами. В результате постсоветское пространство оказывается отмеченным многими умолчаниями и упущениями, невысказанными обидами и постоянным противостоянием русского и нерусского, вторичного европейского и неевропейского субъектов. Последние зачастую даже меньше осознают собственную дискриминацию и не готовы сформулировать свою собственную позицию, чем постколониальные или цветные женские оппозиционные дискурсы (Касымова, 2005; Текуева, 2006).

Это доказывает одержимость глубоко колонизованных умов маниакальным стремлением стать периферией чужой модерности, даже в ущерб своей собственной. Кроме того, российские постимперские ученые, в отличие от многих честных и открытых европейских исследователей, на самом деле не проявляют никакого интереса к созданию коалиций с ориентализированными Другими, придерживаясь своих собственных повесток дня, которые с опозданием повторяют и воспроизводят западные.

Но всякий ученый, разрабатывающий свою собственную критическую постсоветскую теорию, сформулированную с пограничья между западной и советской/российской модерностью/колониальностью без привязки к какой-либо из них, сразу же оказывается на обочине. В нынешней политической ситуации их позиция никогда не будет признана, так как она идет вразрез с официальной государственной мифологией. В отношении эксколониальных постсоветских исследователей в области социальных наук, неоимперский интеллектуальный расизм обретает более изощренные формы, чем в случае с гастарбайтерами, потому что с самого начала ясно, что эти люди не могут быть низведены до положения отсталых недочеловеков. Быстро становится очевидным, что они умеют говорить и думать. Само существование этой группы людей смущает многих западных, да и российских исследователей, ибо нарушает их прогрессистскую таксономию, основанную на ориенталистских стереотипах, рассматривающих азиатов как забитых и отсталых восточных людей/мусульман, которым необходимо забыть свою культуру, чтобы стать бледными копиями советских или западных современных субъектов (Тлостанова, 2010).

Дискуссия автора и критиков по деколониальной теории и гендерным исследованиям в Центральной Азии, опубликованная в страноведческом журнале Central Asian Survey (Megoran et al, 2012), свидетельствует, что по-прежнему сохраняется эпистемологическая асимметрия, когда некоторые западные исследователи — участники дискуссии — отказались обогащать свое упрощенное представление о Центральной Азии более тонкими нюансами, категориями и субъектностями, опираясь на якобы объективные «факты», которые они почерпнули во время своих краткосрочных визитов в местные архивы и впоследствии представили как универсальные. Тем самым они продемонстрировали досадное отставание в понимании того, что нет истории без интерпретации и ни одна из интерпретаций не обладает монополией на истину, что примеры и факты не имеют онтологического статуса, помимо того, который придает им сам ученый. Центрально-азиатские же исследователи в основном согласились с фактом продолжающейся дискриминации и ориентализации в том, как к ним относится скроенная по западным лекалам академия, отказываясь при этом ставить под вопрос общепринятую западную научную терминологию и подходы, защищая их как объективные и не запятнанные локальностью и/или идеологией, молча соглашаясь с тем, что знание всегда производится на Западе.

Последнее есть проявление колонизированного сознания, которое в случае бывших колониальных иных привело к нездоровой самоориентализации и самоотрицанию или, в терминах Дюбуа, к своеобразной двойственности сознания, с которой очень трудно бороться. На Кавказе и в Центральной Азии советская модерность заменяется либо западной прогрессивной моделью, либо педалированием официальных национальных/националистических дискурсов. Сложные космологии коренных народов, идущие вразрез с модерностью/колониальностью, стираются или воспринимаются негативно даже в работах самих местных ученых, которые вынуждены продавать себя на академическом рынке, вливаясь в струю мейнстримовских западных исследований.

Что касается России, то она все больше оказывается обездвиженной внутренними и искусственно созданными здесь же противоречиями, что не позволяет двигаться ни вперед, ни назад, ни по ту сторону модерных дихотомий. Не до конца разрушившаяся империя, все прочнее застревающая в периферийной зоне, погрязает в незавершенных моделях, незаконченных деколонизациях, прерванных покаяниях, не доведенной до конца демифологизации сознания и, следовательно, стремится собрать воедино зачастую взаимоисключающие элементы, такие как национальный фундаментализм, суррогат советской, неоимперской, неолиберальной и других идеологий, анахронизмы, эпистемологические несоответствия, которые столь характерны для сегодняшнего разлаженного механизма культурных процессов. Это сложное наложение и борьба различных конкурирующих форм эпистемологических колониальностей приводят к стагнации.

Кроме того, это приводит и к концептуально противоречивым действиям, крайне негативно влияющим на академическую среду. Социальные науки оказываются зажаты в тиски идеологического раболепия, необходимости ради выживания служить власти и необоснованных требований самой этой власти поднять отечественные общественные науки до конкурентоспособного уровня на мировом рынке производства знания. Хроническая неспособность производить оригинальные модели критического мышления связана с типично российским интеллектуальным комплексом неполноценности (который к тому же является колониальным комплексом), зачастую внешне переходящим в свою противоположность — радикальный шовинизм, позицию осажденной крепости, которая очень быстро исчерпывает себя, поскольку не имеет твердого основания, а значит и собственного голоса. С одной стороны, Россия быстро превращается в культурно и религиозно фундаменталистское полицейское государство, подозревающее любые исследования, поддерживаемые западными грантами или даже просто напоминающие западные источники своей манерой изложения и стилем мышления, в том, что они написаны «иностранными агентами». С другой стороны, этот псевдосоветский ренессанс в современном корпоративно-административном университете, который является продуктом неудачного эксперимента по скрещиванию худших качеств советских и неолиберальных образовательных систем, сопровождается противоположным движением, когда преподавателей, под страхом увольнения, вынуждают входить в мировую науку посредством зарубежных публикаций, роста индексов цитирования и получения грантов — так власть пытается искусственно повысить научный рейтинг России, применяя одновременно как систему старых советских пятилеток, так и неолиберальные корпоративные наукометрические принципы.

Эпидемия озабоченностью рейтингами и индексами в современном постсоветском пространстве особенно вредит социальным и гуманитарным наукам, где нет и не может быть одной истины или одного механизма верификации, где нет непререкаемых авторитетов и где давно стало нормой стремление к множественности интерпретаций. Все это не соответствует увлечению наукометрией с ее священными понятиями — такими как Scopus, Web of Science, Academic Journals Database, за которыми на самом деле стоят технические новшества и институции с вполне конкретной дисциплинарной и идеологической, корпоративной и управленческой генеалогией и философией, весьма далекой от объективности и незаинтересованности. Сегодня именно эти институции претендуют на роль неоспоримого критерия качества, хотя и соответствуют философии науки по крайней мере пятидесятилетней давности. Сама рейтинго-индексовая озабоченность является проявлением типичного для постсоветского пространства комплекса неполноценности и желания скрыть за бюрократическими формальностями отсутствие реальных научных достижений или здоровой научной коммуникации (Джибладзе 2013; Ивахненко, 2013; Тлостанова, 2013).

К этой противоречивой смеси следует добавить и другие элементы, как, например, модели теневой экономики, перенесенные в университеты: от исследователей часто требуют, чтобы они в буквальном смысле приносили деньги своим административным боссам и учреждениям (через несправедливое разделение грантов, сетевой маркетинг для привлечения потенциальных студентов и другие подобные методы). Наконец, есть старая добрая российская и советская традиция уравнивать университетского профессора с государственным чиновником, который, как предполагается, должен быть лояльным режиму, а если нет, то его сразу если и не сажают в тюрьму, то увольняют.

 

Каков выход?

Реальные пути выхода из сложного пересечения внутренней и внешней эпистемологической асимметрии в постсоветском пространстве лежат не в области признания: попытки заставить глобальный Север признать российское и постсоветское участие в производстве знаний являются неэффективными и бессмысленными. Вместо этого мы должны дистанцироваться от проигранной битвы, отказаться от попыток догнать Запад, преодолеть зависимые дискурсы в сфере производства знаний (Lander, 2000) и сосредоточиться на создании конкурентных социальных наук, которые бы были достаточно осведомлены о существовании других теорий, в том числе новейших западных и особенно незападных (к которым до сих пор российские ученые проявляют снисходительное высокомерие из-за их прежних имперских взаимоотношений), но не просто повторяя их или применяя в анализе другого материала.

Восстановление жизненно важной связи социальных наук с социальной реальностью и опытом должно способствовать созданию серьезного, но до сих пор отсутствующего критического осмысления истории советской модерности. Вместо этого в России мы встречаем привычное бездумное воспроизведение архитектуры знаний времен Холодной войны, попытку скрыть отсутствие конкурентного экзистенциального, эпистемического или, по крайней мере, политического и социального проекта за дисциплинарным декадансом и ужесточением дисциплинарных границ, порождаемым такими продолжающими существовать советскими бюрократическими институтами, как ВАК, который отвечает за создание и уничтожение научных дисциплин и душит любую междисциплинарность (или трансдисциплинарность) в зародыше. Российские социальные науки страдают от хронической ориентации на высказывание от имени и в рамках той или иной дисциплины, а не на того, кто высказывается, и не на сами проблемы, проходящие, как правило, сразу через несколько дисциплин в современном все более и более сложном социальном мире. Российские общественные науки продолжают воспроизводить модель реактивного описания происходящего, применяя устаревшие и зачастую консервативные подходы для понимания описываемого. Кроме того, помимо мифической/реакционной или рационалистической/неолиберальной, у нас почти нет моделей для прогнозирования будущего или попыток это будущее моделировать.

Возвращаясь к вопросу, заданному в заголовке, мы должны сделать вывод, что, к сожалению, постсоветское пространство до сих пор не смогло продемонстрировать ни миру, ни себе, что его жители действительно способны мыслить. Это не означает, что ситуация не изменится, но у нас почти не осталось времени на ее исправление. Колониальность знания в условиях внешнего имперского различия в России, в СССР и сегодня, включая и темные стороны ее вторичного колониального различия, порождают застой в области социальных наук, который не дает этим дисциплинам стать частью мировой науки. В данной статье была представлена попытка рассмотреть лишь некоторые из причин этой печальной конфигурации, обусловленной взаимодействием внешних и внутренних обстоятельств. Их нельзя свести к стереотипам о хитром Западе, защищающем свою монополию на производство знания, или о недостаточно развитой России как пустыне социальных наук.

Единственный выход из этой застывшей биполярности — это сознательная готовность со стороны немногих способных на этот шаг постсоветских представителей социальных наук к деколонизации знания, а также к освобождению от синдрома самоколонизации. Тогда ценность независимых подходов в социальных науках окажется связана с их способностью подвергнуть сомнению эпистемические основания риторики модерности, ее дисциплин и методов, которые в доминирующей системе представлены как единственно возможные и существующие вечно, — и обратиться к давно забытым целям и задачам академической системы, например к важнейшей задаче университета по формированию не покорных, лояльных узких специалистов в прикладных областях науки, но, прежде всего, критически мыслящих, отмеченных саморефлексией и независимых личностей, не принимающих никаких готовых истин, бескорыстно и честно интересующихся миром во всем его многообразии и стремящихся сделать этот мир более гармоничным и справедливым для всех, а не только для отдельных привилегированных групп. И не в этом ли, в конечном счете, должна заключаться истинная миссия жизнеспособной деколонизированной социальной теории?

 

Литература

Agamben G. (1998) Homo Sacer. Sovereign Power and Bare Life. Stanford, CA: Stanford University Press.
Braidotti R. (2013) The Posthuman. N.Y.: Polity Press.
Carbin M. and Edenheim S. (2013) The Intersectional Turn in Feminist Theory: A Dream of a Common Language? // European Journal of Women Studies. Vol. 20. No. 3. P. 233–248.
Castro-Gomez S. (1995) La hybris del punto cero: ciencia, raza e ilustración en la Nueva Granada (1750–1816) (The Hubris of the Zero Point: Science, Race and Illustration in New Granada [1750–1816]). Bogotá: Editorial Pontificia Universidad Javeriana.
Castro-Gomez S. (2007) The Missing Chapter of Empire: Postmodern Reorganization of Coloniality and Post-Fordist Capitalism // Cultural Studies. Vol. 21. No. 2-3. P. 428–448.
S. Castro-Gomez and E. Mendieta (eds.). (1998) Teorias sin Disciplina (Latinoamericanismo, Postcolonialidad y Globalizacion en Debate). México: Miguel Ángel Porrúa.
Chernetsky V. (2007) Mapping Postcommunist Cultures: Russia and Ukraine in the Context of Globalization. Montreal: McGill-Queen’s University Press.
Chomsky N. et al. (1997) The Cold War and the University. N.Y.: New Press.
Crossroads Asia. Conflict. Migration. Development. http://crossroads-asia.de/ Доступ: 20-01-2015.
Dussel E. (1995) The Invention of the Americas. Eclipse of “the Other” and the Myth of Modernity. N.Y.: Continuum.
Eze E.Ch. (1997) The Color of Reason: The Idea of ‘Race’ in Kant’s Anthropology // E.Ch. Eze (ed.). Postcolonial African Philosophy. N.Y.: Blackwell. P. 103–140.
Fukuyama F. (1992) The End of History and the Last Man. N.Y.: Free Press.
Gordon L. (2006) Disciplinary Decadence: Living Through in Trying Times. Boulder, CO: Paradigm Publishers.
Gordon L. (2010) Theory in Black: Teleological Suspensions in Philosophy of Culture // Qui Parle: Critical Humanities and Social Sciences. Vol. 18. No. 2. P. 193–214.
Gordon L. (2010) Philosophy, Science, and the Geography of Africana Reason // Personality. Culture. Society. Vol. 12. No. 3. P. 46–56.
Hull G., Scott P.B. and Smith B. (1982) All the Women Are White, All the Blacks Are Men but Some of Us Are Brave. N.Y.: The Feminist Press at the City University of New York.
Jibladze E. (2013) How Far from Europe? — Higher Education Reforms in Georgia // Caucasus Social Science Review. 1.1. http://openjournals.gela.org.ge/index.php/CSSR/article/view/212/246 Доступ: 14-06-2015.
Lander E. (1998) Colonialism and Eurocentrism in Latin American Social Thought // R. Briceño-León and H.R. Sonntag (eds.). Sociology in Latin America. Pre-Congress Volume. Proceedings of the International Sociological Association, Regional Conference for Latin America, Montreal, Canada.
Lander E. (2000) La Colonialidad del Saber: Eurocentrismo y Ciencias Sociales. Perspectivas Latinoamericanas. Buenos Aires: Consejo Latinoamericano de Ciencias Sociales. [CLACSO] and UNESCO.
Mahbubani K. (2001) Can Asians Think? Understanding the Divide between Eastand West. Hanover, NH: Steerforth Press.
Mahbubani K. (2009) The New Asian Hemisphere: The Irresistible Shift of Global Power to the East. N.Y.: Public Affairs.
Megoran N., Haris C., Sharapova S., Kamp M., Townsend J., Bagdasarova N. and Tlostanova M. (2012) Author-critic Forum: Decolonial Theory and Gender Research in Central Asia // Central Asian Survey. Vol. 31. No. 3. P. 355–367.
N. Megoran and S. Sharapova (2013) (eds.). Central Asia in International Relations: The Legacies of Halford Mackinder. L.: Hurst & Company.
Mignolo W. (2011) I Am Where I Think. Remapping the Order of Knowing // Lionnet F. and Shih S. The Creolization of Theory. Durham; L.: Duke University Press. P. 159–192.
Mignolo W. (2014) Spirit out of Bounds Returns to the East: The Closing of the Social Sciences and the Opening of Independent Thoughts // Current SociologyMonograph. Vol. 62. No. 4. P. 584–602.
W. Mignolo and A. Escobar (2009) (eds.). Globalization and the Decolonial Option. L.: Routledge.
Mignolo W. and Tlostanova M. (2006) Theorizing from the Borders. Shifting to Geo- and Body-Politics of Knowledge // European Journal of Social Theory. Vol. 9. No. 2. P. 205–221.
Mignolo W. and Tlostanova M. (2007) The Logic of Coloniality and the Limits of Postcoloniality // R. Krishnaswamy and J.C. Hawley (eds.). The Postcolonial and the Global: Connections, Conflicts, Complicities. Minneapolis, MN: University of Minnesota Press. P. 109–123.
Mignolo W. and Tlostanova M. (2012) Knowledge Production Systems // H.K. Anheier, M. Juergensmeyer and V. Faessel (eds.). The Encyclopedia of Global Studies. Thousand Oaks, CA: Sage Publications. P. 1005–1010.
Mohanty Ch.T. (1984) Under Western Eyes. Feminist Scholarship and Colonial Discourses. Boundary 2. Vol. 12 (3)–13 (1). P. 333–358.
Moore D.Ch. (2001) Is the Post- in Postcolonial the Post- in Post-Soviet? Towards a Global Postcolonial Critique // PMLA. Vol. 116. No. 1. P. 111–128.
Readings B. (1996) The University in Ruins. Cambridge, MA: Harvard University Press.
Sandoval Ch. (2000) Methodology of the Oppressed. Minneapolis, MN; L.: University of Minnesota Press.
Smith L.T. (1999) Decolonizing Methodologies: Research and Indigenous Peoples. L.: Zed.
Saadawi N. (1998) The Nawal El Saadawi Reader. L.: Zed.
Shakirova S. (2012). Gender Policy and Nation-building in Kazakhstan: Parallel or Conflicting Processes? // Academia.edu (12.04.15) https://www.academia.edu/5439557/Gender_policy_and_nation-building_in_Kazakhstan_parallel_or_conflicting_processes
Shiva V. (2006) Earth Democracy. Justice, Sustainability, and Peace. L.: Zed.
South Atlantic Quarterly (2006). Special Issue: Double Critique: Knowledges and Scholars at Risk in Post-Soviet Societies. Summer, 105 (3). W. Mignolo, and M. Tlostanova (eds.).
Spivak G.Ch. (1999) A Critique of Postcolonial Reason. Cambridge, MA: Harvard University Press.
Suchland J. (2011) Is There a Postsocialist Critique? // Personality. Culture. Society. Vol. 13. No. 4. P. 103–114.
Tlostanova M. (2010) Gender Epistemologies and Eurasian Borderlands. N.Y.: Palgrave Macmillan.
Tlostanova M. (2011) The South of the Poor North: Caucasus Subjectivity and the Complex of Secondary “Australism” // The Global South. Vol. 5. No. 1. P. 66–84.
Tlostanova M. and Mignolo W. (2012) Learning to Unlearn. Decolonial Reflections from Eurasia and the Americas. Columbus, OH: The Ohio State University Press.
Афанасьев Ю. (2001) Опасная Россия. M.: РГГУ.
Ахиезер А. (1998) Россия: критика исторического опыта (социокультурная динамика России). Новосибирск: Сибирский хронограф.
Бикбов А. (2014) Грамматика порядка. М.: ВШЭ.
Бобков И. (2005) Этика пограничья. Транскультурность как белорусский опыт // Перекрестки. № 3-4. С. 127–136.
Вахштайн В. (2011) Социология повседневности и теория фреймов. СПб.: Изд-во ЕУ СПб.
Дугин А. (2014) Четвертый путь. М.: Академический проект.
Ивахненко Е. (2013) Философский факультет в условиях наступления академического капитализма // Высшее образование в России. № 2. С. 62–73.
Касымова С. (2005) Гендерный порядок в постсоветском Таджикистане // С. Касымова (ред.). Гендер: традиции и современность. Душанбе: Школа гендерного образования. С. 177–197.
Пелипенко А., Яковенко И. (1998) Культура как система. М.: Языки русской культуры.
Подорога В. (1993) Метафизика ландшафта. М.: Наука.
Соколов М., Титаев К. (2013) Провинциальная и туземная наука // Антропологический форум. № 19. С. 239–275.
Социология власти (2014). № 4. Специальный выпуск: Социология и утопия. М.: РАНХиГС.
Текуева М. (2006) Мужчина и женщина в адыгской культуре: традиции и современность. Нальчик: Эл-Фа.
Тлостанова М. (2013) Контуры университета XXI века в контексте кризиса модерна // Высшее образование в России. № 1. С. 24–36.
Чухров К. (2011) Быть и исполнять. Проект театра в философской критике искусства. СПб.: Издательство ЕУ СПб.

Источник: Intersections. 2015. Vol. 1. No. 2. P. 38–58

Комментарии