Coming to Terms with the Past: работа с памятью как необходимое условие национального примирения

Примирение с непримиримым: главная ставка текущей политики

Дебаты21.10.2015 // 1 850
© Flickr / Bruce Guenter

От редакции: С 26 по 29 сентября в Одессе прошел семинар «Культура примирения: новое историческое сознание в Украине», ставящий важные вопросы примирения памятей, работы с историческими травмами как необходимого условия мирного сосуществования в настоящем. В семинаре, организованном преподавателями Одесского университета под руководством профессора Оксаны Довгополовой и при поддержке МИД Германии (программа «Развитие сотрудничества с гражданским обществом в странах Восточного партнерства – 2015»), приняли участие историки, философы и социологи, размышляющие над проблемами примирения памятей из Украины, России, Германии, Франции и Нидерландов. Вниманию читателей предлагается доклад филолога, журналиста Николая Эппле.

Неосмысленное прошлое — проблема настоящего

Для начала личная история. На поминках по моему отцу за одним столом в первый и последний раз встретились две ветви моей семьи — дед по матери, уроженец юга Украины и выпускник техникума, сталинист, ветеран Финской и Великой Отечественной, и двоюродная бабушка по отцу, яркий представитель московской еврейской интеллигенции, доктор наук, муж которой чудом не попал в лагерь. В какой-то момент речь зашла о репрессиях — семья отца была репрессирована, его отец погиб в лагере, а сам он провел несколько лет в ссылке. И произошла удивительная вещь. Оказалось, что эти два человека прожили свои жизни в разных странах, никак не пересекавшихся друг с другом. Дед, по его словам, не знал о репрессиях, их, скорее всего, и не было. А в той стране, где жила бабушка, все всё знали с 20-х годов, и аресты и лагеря были, в общем, главной реальностью, в которой существовали она и ее круг. Тот разговор за столом со всей очевидностью продемонстрировал то, что абстрактно кажется невероятным. Объективной реальности прошлого не существует. Ее формирует память, а память необъективна. Но гораздо важнее, что такое неопределенное прошлое, в свою очередь, формирует настоящее. Замороженная и «непредсказуемая» история страны с двоящейся памятью оборачивается двоящейся реальностью в настоящем. Такая раздвоенность чревата, в лучшем случае, «просто» невозможностью двигаться вперед, в худшем — гражданской войной.

Это отражают данные опросов. 66% россиян, опрошенных ФОМ в октябре 2014 года, считают, что репрессии были, 16% — что их не было, а еще 18% затрудняются ответить. Трудно поверить, но это так: мнения опрашиваемых расходятся не в ответ на вопрос об отношении к событиям прошлого, а о самом факте их существования. Речь идет не столько о различии оценок происшедшего, сколько о различии в восприятии реальности. По сути, по-разному ответившие на эти вопросы живут в странах с разной историей, очертания которых на карте удивительным образом совпадают.

Это ситуация характерна не только для России, но, в значительной степени, для всего постсоветского пространства — не исключая и Украину.


Непрошедшее прошлое: шизофрения как проблема, а не как оценка

На все происходящее существует вполне стандартная реакция — мы восклицаем: «шизофрения!» Эта реакция очень привлекательна — тут и довольно точное описание ситуации, и красивая психологическая метафора, и емкое оценочное высказывание. Но, к сожалению, оценочность перебивает все остальное. Между тем, как нам кажется, куда полезнее отвлечься от эмоций и приглядеться к этой характеристике как к действительному диагнозу, заставляющему задуматься о природе заболевания.

Важнейшая проблема стран бывшего СССР, не прошедших десоветизацию, в том, что советское (точнее, сталинское) прошлое для них — не совсем прошлое. Материальная культура, система государственных и общественных институтов, социальные механизмы в огромной степени являются наследием сталинизма, а потому их нельзя просто взять и отбросить. Попытка их переосмыслить оборачивается серьезнейшими трудностями, вполне естественными и закономерными. Дадим кратких обзор этих факторов «непрошедшего прошлого» [1].

1. Именно в сталинские годы произошла индустриализация, из аграрной страны Россия стала индустриальной, были построены или стали бурно развиваться города, сменились способы производства и уклад жизни всех слоев общества. Мы едва ли представляем себе, насколько окружающая нас материальная действительность — наследие той эпохи. Это касается как явлений предельно общего характера — границы России со странами бывшего СССР и границы регионов, сама их структура, так и предельно индивидуального — традиционная для нас планировка квартир. Сами советские города в большинстве случаев, расположение их улиц и центральных площадей в основном спланированы в сталинское время. Моногорода — источник постоянного социального напряжения для большинства стран бывшего СССР (где к ним относились до 40% всех населенных пунктов городского типа) — появились в результате соединения факторов, характерных именно для сталинской экономики. Это сверхусильная индустриализация, плановая экономика, гипертрофированный ВПК. О том, какими социальными проблемами в пределе чреваты такие территории, свидетельствует, в числе прочего, пример Донбасса.

2. Родом из «сталинского проекта» почти все современные российские государственные институты. Прежде всего речь идет о вертикальной системе управления, при которой правительство — скорее набор функционеров, выполняющих спускаемые сверху директивы. Именно Сталин стал первым главой Политбюро и отточил систему личной власти в окружении вторичных институтов. Система партийного строительства, при которой партия — не представительский институт, а идеологический и имитационный конструкт, отточен десятилетиями главенства КПСС. То же касается института выборов, которые должны лишь создавать видимость народовластия или легитимировать существование партий, при которых наличие альтернативы воспринимается как источник опасности. Подчиненный исполнительной власти суд, главенство представлений о «социалистической законности» (примата «государственной целесообразности» над правами граждан) в сфере права, преимущественно карательная судебная система, которую хронически не получается реформировать, — все это наследие сталинской модели. Это напрямую касается работы силовых структур и судов: сверхцентрализация и сверхраздутые штаты, при крайне низком КПД, широчайшие полномочия прокуратуры, которая не только выступает от имени государства на уголовном процессе, но и осуществляет «общий надзор», что облегчает ее воздействие на процесс (в том числе в политических и экономических делах), но не защиту прав граждан и борьбу с преступностью. ФСБ, прямой наследник КГБ, — совершенно закрытое ведомство, государство в государстве, неподконтрольное ни обществу, ни гражданским властям, фактически в настоящее время захватившее власть в Российской Федерации.

3. Третья и последняя группа — социальное наследие сталинизма. Главный пережиток советской модели — государственная монополия на коллективность. Именно оттуда родом такой панический страх возникновения горизонтальных связей и гражданского взаимодействия (болезненная реакция на несистемную оппозицию и любую несистемную активность вообще, борьба с НКО и партийным строительством «снизу», попытки контролировать националистов и футбольных фанатов) и стремление во что бы то ни стало ответить на «Болотную» «Поклонной», на шествие против войны на Украине концертом в честь присоединения Крыма и т.д.

В такого рода среде государству не нужно выстраивать ничего нового — достаточно поддерживать привычную социальную дезинтеграцию, выпалывая ростки чего-то нового по мере их возникновения, и в случае опасности провоцировать разделения, настраивая разные части общества друг против друга. Именно наличием этой среды объясняется успех метода манипулятивного сплочения общества против внешних и внутренних врагов, основы идеологии Большого террора. Общество не умеет солидаризироваться вокруг ценностей, а только против общего врага, причем список врагов также унаследован напрямую из сталинского прошлого. Помимо Запада, это любые иные внутри общества — от «инородцев» (ненависть к которым нагнеталась и эксплуатировалась в ходе «национальных» спецопераций 1937–38 годов и депортаций военного времени) до «пятой колонны» инакомыслящих.

Именно в результате поколениями проводившейся целенаправленной работы по дезинтеграции большинство общества не умеет руководствоваться ценностями в социальной жизни. Ценности слишком часто дискредитировались, их носителей либо убивали, либо заставляли от них отречься — а потому представления о ценностях как константе в обществе отсутствуют. Сами ценности не забыты, они изгнаны из социально-политической реальности в интимную сферу личных отношений (об этом напоминают не столько «кухни», сколько больницы — любой опыт взаимодействия в экстремальной ситуации). В итоге большинство неспособно к поддержке кого-либо на уровне убеждений, а в ситуации отсутствия убеждений и ценностей остается только одно — поддерживать силу, неважно, «светлую» или «темную».

Прямое следствие подобного положения вещей — предпочтение, на уровне массового сознания, идеи сильного государства идее ценности каждого отдельного человека. Выбор из этой пары — необходимое условие определения приоритетов развития государства и общества. И сделать его с определенностью мешает вовсе не принадлежность к «либеральной» или «государственнической» модели, а гораздо труднее поддающиеся рационализации психологические механизмы.

Выскажем тут соображение более общего характера. Когда на протяжении жизни нескольких поколений оправдываются не просто порочные общественные государственные модели, но преступления, массовые убийства миллионов человек, результатом оказываются искажения не только на рациональном или этическом уровне, но на интегральном, оказывается поражен весь «человеческий состав», различение между добром и злом теряется на всех уровнях, не только рациональном. Не правда ли, если задуматься обо всем этом, уже не хочется бросаться такими словами, как шизофрения?

Поняв, хотя бы в самых общих чертах, насколько глубока и комплексна проблема, с которой мы имеем дело, мы увидим, что защитные реакции этого огромного больного организма и больного сознания, которые при беглом и поверхностном взгляде заставляют нас эмоционально всплескивать руками, на самом деле очень естественны. Упорствование в стремлении оправдать Сталина эффективностью управления и экономическими успехами; призывы «не ворошить прошлое», дабы не разрушить с таким трудом добытую «стабильность»; отказ признавать реальное число жертв, хотя эти цифры в значительной мере установлены, вообще настойчивое предпочтение мифов реальности — все это защитная реакция, рациональная только отчасти.

Чтобы защититься от тяжести сталинского наследства, индивидуальное и общественное бессознательное ищет заслоны, схроны, лазейки, выстраивает сложные механизмы дистанцирования и остранения, зеркалит обращенные к нему вопросы и обвинения, упрекая во внутренних проблемах выдуманных врагов, Запад, «бандеровцев» или «национал-предателей». Но, как говорят психологи, важно ставить такого больного перед лицом фактов — заставлять смотреть, приучать к сознанию того, что он болен и нуждается в лечении.

И тут я решусь сказать два слова про Россию и Украину, осознавая, как рискованно звучат такие рассуждения из уст гражданина государства-агрессора. Ведь война на юго-востоке Украины — это тоже один из механизмов остранения внутренних проблем, причем с обеих сторон. В этой войне с особенным жутким драматизмом обнаруживается подлинная близость России и Украины, единство их исторической судьбы. Труп сталинизма непогребен, и источаемый им трупный яд мучает обе страны, провоцируя взаимную агрессию вместо внутренней работы переосмысления себя, ведь с внешним врагом бороться куда легче. (Так вообще работают механизмы национальных травм: как известно, нацизм с его обращенной на иных и внешних агрессией стал результатом «веймарского синдрома». Вот и сегодня мы видим, как без должной работы с прошлым энергия «национального унижения» вырывается на волю, стремясь выстроить «проекции» и привлечь внимание к внешнему, отвлекая от внутреннего [2].) В России это более заметно и более карикатурно, на Украине — более драматично, но проблема эта, я убежден, одинаково серьезна и болезненна для обеих наших стран.

Осознание необходимости работы с собственными травмами — обязательное условие любого дальнейшего позитивного изменения. И хотя внешняя агрессия отчасти помогает «объясниться с прошлым» (так, Крым и Донбасс запустили процессы десоветизации на Украине), такое несвободное переосмысление прошлого впоследствии потребует отдельной, возможно, не менее трудной терапии.


На подступах к примирению

Как больному нужно терпеливо и технично объяснять, что он болен, выдерживать истерики и ломки, временами, быть может, привязывать к кровати, так в ситуации переосмысления прошлого никуда не деться от терпеливого и многократного повторения фактов и развенчания мифов — работы, которая, чтобы быть эффективной, должна приобрести институциональные черты.

Скажем, неизбежно конспективно, о нескольких принципиально важных вещах, касающихся этой связи внешнего и внутреннего при переосмыслении прошлого.

Покаяние как социальный институт

Энн Эпплбаум, автор одной из первых книг о ГУЛАГе, которую ругают за журналистский подход к истории, принадлежит чеканная формула: «покаяние как социальный институт» — лекцию с таким названием она читала когда-то в московском «Мемориале». Покаяние — вещь очень внутренняя, а вот тем не менее она вполне институализуется, и, более того, оказывается, что без институализации нельзя говорить ни о каких серьезных, глубоких процессах, как нельзя «просто» раскаяться, не примирившись с врагом и не вернув отнятого.

Христианство говорит о том, что дух действует в человеческой реальности как дух воплощенный. И любые самые глубокие и сложные идеи и процессы ведут к изменению реальности, только если находят внешнее выражение. В обществе это выражается в том, что они обретают форму институтов.

Именно как о социальном институте о покаянии и переосмыслении прошлого говорит западная и прежде всего немецкая наука, знающая на практике то, о чем она говорит. Vergangenheitsbewältigung — не просто хорошо разработанное понятие, но довольно подробно регламентированный социальный и политический механизм. Его описывает Андреас Майслингер в работе Coming to Terms with the Past: An International Comparison [3]. По Майслингеру, о переосмыслении прошлого всерьез можно говорить при соблюдении четырех условий:

1) наличия фактов массовых убийств или геноцида;

2) прекращения подобной практики;

3) демократизации государства и общества;

4) репарации, то есть возмещения вины жертвам — это тоже уже вполне сложившееся и разработанное понятие исцеления-заживления — Wiedergutmachung.

Это «возмещение», в свою очередь, представляет собой «социальный институт», предполагающий:

1) юридическое, то есть публичное и объективное установление вины и наказание;

2) финансовое возмещение жертвам (а не эфемерная реабилитация);

3) Trauerarbeit — деятельное хранение памяти (также институализированное) в школах, мемориалах-праздниках, в медиа.

Неклассическая модель переосмысления прошлого

Эту модель переосмысления прошлого можно назвать классической. Как показывает история, такие примеры — скорее исключение, и они связаны даже не столько с жестоким поражением «авторов» этого прошлого внешними силами, сколько с кратковременностью «пленения» — 12 лет нацизма в Германии, семь лет диктатуры черных полковников в Греции. Пример России (и Украины) отличается, во-первых, беспрецедентной продолжительностью «пленения» (70 лет — жизнь нескольких поколений) и отсутствием внешней силы, которая осуществляла бы террор (СССР для прибалтийских государств и стран Восточной Европы или Германия для еврейской коллективной памяти). В нашем случае отделить овец от козлищ невозможно, все слишком перемешано. Социологи говорят о том, что инструментария для описания столь длительного эксперимента над обществом нет, — это беспрецедентная ситуация, и модели, разработанные в Германии, тут не помогают. Но мы знаем, что разработка формулы согласия в неклассических моделях (ЮАР, Аргентина, Чили, Испания) предполагает в качестве важнейшего условия компромисс.

И вот, когда мы имеем дело с такими ситуациями, оказываются важны вещи, в классических моделях часто совсем неактуальные. От «прошлого» сроком в семь или 13 лет можно отказаться, как от морока или страшного сна, переключив работу с этим прошлым исключительно в регистр покаяния. Отказаться от куска истории продолжительностью в 70 лет, включавшего в себя наряду с преступлениями очень светлые, героические и доброкачественные страницы, нельзя. Этого не только не примет общество, но и здоровая память будет сопротивляться этому, как живое сопротивляется любой идеологии. Тут работают какие-то более сложные механизмы, например механизмы принятия.

Принятие и благодарение

Особая сложность переосмысления такого комплексного прошлого, как советское, состоит в том, что это не отказ от него, а, в каком-то смысле, его принятие. Принятие, предполагающее не только признание ответственности за преступления, но и благодарность за добро, и второе не менее важно, чем первое. Акт благодарения есть акт осуществления связи с прошлым, заявления и признания прав на него. Без этого мы снова и снова рвем с прошлым, отказываясь разрешать проблемы, мы предпочитаем сделать прошлое небывшим, тем самым тянем груз этих проблем за собой в будущее — но в невидимом, непроработанном и скрытом виде, в котором они ведут свою подводную работу. Опыта принятия, опыта благодарного восприятия и продолжения прошлого, из которого складывается традиция, в России вообще довольно мало. (Искусствоведы, занимающиеся историей древнерусского искусства, рассказывают, что его специфика, в отличие от западноевропейского, еще и в том, что на каждом новом этапе развития, например, фрескового искусства старые фрески замазывались и записывались новыми.) Но тем более важно помнить об этом и стараться его осуществлять здесь — это необходимое условие того, чтобы что-то получилось.

Именно из этого (духовного) усилия принятия прошлого, усилия благодарного связывания, рождается реальная готовность к компромиссу. Причем в таких тонких материях всегда велик риск подмены. Под видом действительно необходимого «принятия-связывания» могут быть протащены в будущее вещи, которые можно только осуждать, и разговор о компромиссе, также неизбежном и болезненном, может искажаться попытками компромиссного решения там, где возможно только осуждение. Очевидно, это еще и постоянное усилие различения.

Коллективная память — работа с настоящим

Работа с памятью — не работа с прошлым, а работа с настоящим и в настоящем. Это очень похоже на то, как обстоит дело, например, с демократией. Не бывает однократного усилия по демократизации — это постоянное и неослабевающее усилие борьбы за права свои и других. И тут мы возвращаемся к тому, с чего начали: как неосмысленное прошлое — не «академический хвост», а реальность настоящего, разделяющая государство, так работа с прошлым — это реальность настоящего.

Формула примирения не рождается как плод академических штудий или как однократное усилие: вот мы сейчас вытащим все исторические вины на свет Божий, разработаем программу компенсаций жертвам, снимем фильм, выпустим линейку учебников — и заживем. Нет, это примирение, как и демократия, — постоянное усилие, это поле придется активно возделывать всегда. Переосмысление прошлого, объяснение с прошлым возможно только как ежедневная и актуальная реальность.

И стоит начать эту работу, выясняется удивительная вещь — и на этой оптимистической ноте я закончу. Пока мы рассуждаем о переосмыслении прошлого абстрактно-теоретически (упуская из виду, с одной стороны, плотность связей с прошлым, с другой — институциональный аспект покаяния и усилие принятия), кажется, что отказ от «оборонительной памяти» приводит только к окончательному национальному ничтожеству. Но когда мы сталкиваемся с опытом настоящего переосмысления прошлого, становится понятно, что это процесс невероятно целительный, ведущий не к потере, а к обретению себя [4]. Берясь всерьез за исцеление памяти, вместо выматывающего поддержания и упражнения комплексов нация обретает живительный потенциал, превращается в кузницу ценностей и солидарности (День Победы превращается из милитаристского шабаша в день памяти, 23 февраля и 8 марта — из дней армии и конфето-цветов в день отца и матери и т.д.). Это очень медленный процесс: в Германии несмотря на денацификацию, штутгартские исповедания и т.д. даже в 70-х многие вещи были еще отнюдь не осмыслены, а последовательное «возделывание памяти» о холокосте как институт сформировалось только в 90-х [5]. Но то, что мы видим прямо сейчас — Германия как кузница ценностей для всей Европы (чего стоит только совсем свежий пример с приемом беженцев), — непосредственный результат этой работы и доказательство ее живительной силы.


Примечания

1. Здесь я опираюсь на статьи Максима Трудолюбова из «сталинской серии», опубликованные в разное время в газете «Ведомости». Прежде всего «Наше наследие: Фундамент России» в № 2515 от 25.12.2009; «Республика: Похоронить гебистское прошлое» в № 2999 от 09.12.2011; «Республика: Акционерное общество “Сталинизм”» в № 3218 от 26.10.2012; «Смена программного обеспечения» от 12.10.2012.
2. Ссылки на соответствующие работы см. в нашей статье «Национальное унижение как фактор внешней политики» (Ведомости. № 3790. 2015. 16 марта).
3. Maislinger A. Coming to Terms with the Past: An International Comparison // Nationalism, Ethnicity, and Identity. Cross National and Comparative Perspectives / Ed. R.F. Farnen. New Brunswick and L.: Transaction Publishers, 2004.
4. Onal E.S. Collective Memory and National Identification. Working paper.
5. Dressler-Hawke. Reconstructing the Past and Attributing the Responsibility for the Holocaust. 2005.

Комментарии