Рождение «империи наоборот»

«Перебор людишек», перебор идей: московская рука в русской истории

Карта памяти 27.11.2015 // 4 620
© Flickr/Chris Guy

От редакции: Продолжение личного проекта историка Сергея Сергеева на Gefter.ru

А.Е. Пресняков точно определил XVII век как «типичную “переходную” эпоху, которая закончится формальным разрывом русской государственности с великорусским центром в Петербургской, Всероссийской империи». Так же точно он назвал и рубеж, с которого этот разрыв начался, — «борьба за Малороссию».

После принятия Брестской унии православные Западной Руси остались без церковной иерархии, перешедшей в униатство (исключения были, но с течением времени эти епископы умирали, а ставить новых запрещали поляки), и без могущественных духовных покровителей русская аристократия быстро окатоличивалась и полонизировалась, в том числе даже такие знаменитые своей защитой православия роды, как Вишневецкие и Острожские. Т.е., формально говоря, в смысле политического представительства «народ руський» перестал существовать. С конца XVI века начинают распространяться надежды на помощь московского царя-заступника (прежде воспринимавшегося как «жестокий тиран») и «российский народ», частью которого являются и западнорусы, не перешедшие в «ляшскую веру». С 20-х годов XVII века главным субъектом борьбы православных за свои права стали запорожские казаки, которые описывались в православной публицистике как «люди рыцарские», продолжающие дело великих киевских князей, и защитники православия, т.е. обрели статус новой аристократии, представляющей «народ руський». Уже в 1620 году запорожский гетман Петр Сагайдачный отправил послов в Москву с предложением своей службы. В том же году «под защитой казачьих сабель» (С. Плохий) проезжавший через Украину патриарх Иерусалимский Феофан сумел посвятить в епископский сан нескольких православных клириков. В 1622 году посланцы новопосвященного епископа Перемышльского Исайи Копинского сообщили царю Михаилу Федоровичу, что «все, государь, православные христиане и запорожские казаки, как им от поляков утесненья будет, хотят ехать к тебе, великому государю». С той поры подобные просьбы стали регулярными, как и массовые переселения западнорусов в ранее не слишком-то им симпатичную «Московию».

Восточные иерархи, в особенности патриарх Иерусалимский Паисий, всячески пытались уговорить русскую власть заняться освобождением православных народов от османского гнета, рисуя перед ней заманчивые перспективы вселенской православной империи с центром в отвоеванном Константинополе, предлагая московскому царю взойти на «превысочайший престол великого царя Константина, прадеда вашего». Грезил такой империей и пребывавший под очарованием льстивых речей повадившихся приезжать за московскими милостями греческих клириков будущий патриарх Никон. Восстание Богдана Хмельницкого (1648) показалось ему и его греческим угодникам/наставникам удобным моментом для начала воплощения их мечты: сначала Малороссия, далее — везде. Роль греческого духовенства в наведении мостов между Хмельницким и Москвой огромна; Никон, сделавшись патриархом в 1652 году, также активно подключился к этому делу. Украинский гетман писал ему лично, прося поддержать его настойчивые просьбы о принятии «под государеву высокую руку», которые в Москве осторожно отклоняли. Никон отвечал, что «наше же пастырство о вашем благом намерении, хотении к пресветлому государю нашему, его царскому величеству, ходатайствовать и паки не перестает». Патриаршьи усилия не прошли даром. В октябре 1653 года Земский собор принял решение «против польского короля войну весть», а Хмельницкого с войском Запорожским «з городами их и з землями принять». Характерно, что риторика этой войны совершенно лишена мотива борьбы за объединение Русской земли и даже борьбы за «государеву отчину». В обращении к русскому войску говорилось, что его поход является ответом на «неправды» польских королей и их гонения на православную веру. В воззвании, адресованном православным жителям Польско-Литовского государства, подчеркивалось, что цель московского царя — защита от гонений «святой Восточной церкви Греческого закона» и освобождение православных от власти иноверных правителей — «сопостат Божиих». «Поход должен быть стать своего рода “священной войной” и… привести к освобождению православных на территории Восточной Европы от религиозного угнетения» (Б.Н. Флоря). (И позднее, даже в секретной дипломатической переписке, говорилось, что царь принял «черкас» под свою защиту «для единой православной веры греческого закону».) Несколькими месяцами ранее Алексей Михайлович, в разговоре с греческими купцами, пообещал освободить восточных единоверцев от турок: «Я принял на себя обязательства, что, если Богу угодно, я принесу в жертву свое войско, казну, даже кровь свою для их избавления». А еще раньше, в феврале началась церковная реформа, «исправляющая» русские богослужебные книги и обряды по греческому образцу.

Связь между этими событиями очень простая: в чаемую царем и патриархом всеправославную империю должны были войти миллионы новых подданных, молившихся по другому, чем русские, уставу — Иерусалимскому (в том числе и малороссы). Следовательно, обряд нужно унифицировать, следовательно… а дальше поразительная логика: обряд обязаны изменить не освобождаемые ценой русской крови народы, а их освободители! Так впервые русская власть ради имперской химеры пожертвовала интересами и ценностями своего народа. Давно уже доказано, что русские вовсе не исказили свой обряд, а просто сохранили более древний — Студийский. Никон, конечно, этого не знал, но показательно, что он бескомпромиссно предпочел греческий образец, даже не подумав о возможной равноправности двух этих уставов в будущей империи, что не противоречило никаким канонам. Таким образом, «под предлогом вселенской полноты старорусское заменяется новогреческим» (Г.В. Флоровский). Комплекс культурной неполноценности честолюбивого парвеню, испытываемый Никоном по отношению к грекам, совершенно затмил его разум.

Поразительно и то, как была произведена реформа. Никакого соборного обсуждения, никаких совещаний, хотя бы с архиереями. Русскую Церковь и ее паству просто поставили перед фактом: по московским приходам было разослано повеление, что «не подобает во церкви метания творити по колену, но в пояс бы вам творити поклоны, еще и тремя перстами бы есте крестились». Властный произвол — главный принцип московского правления — явлен здесь в дистиллированном виде. Но ранее все же произвол этот, подавляя всякую независимость русских людей от власти, не покушался на их компенсаторную гордыню перед другими народами. Москва знала, что она Новый Израиль или Третий Рим, хранитель истинной, не запятнанной отступничеством христианской веры. А тут оказалось, что хранили вовсе не истину, а ложь, а истине надо учиться у оскверненных унией с латинянами и рабством у басурман всеми презираемых греков. Что у них было доброго, то все к нам перешло — считали на Руси; греческих купцов называли «неверными» и нередко не пускали в русские храмы, так что греки принуждены были просить себе в Москве особой церкви.

Народное большинство не могло не воспринять введение нового обряда как очевидное русское унижение. «Учат нас ныне новой вере, якоже… мордве или черемису», — с обидой писали соловецкие монахи в челобитной царю Алексею 1667 года. Она проводилась греками, в свою очередь, тоже презиравшими «московитов» как варварский, непросвещенный, «несовершеннолетний» народ, которые всеми силами старались дезавуировать новоизраильскую/третьеримскую идею русской избранности. Церковный собор 1666–1667 годов осудил даже постановления Стоглавого собора 1551 года: «Эти резолюции явились своего рода историко-философским реваншем для греков. Они отомстили русской церкви за упреки по поводу Флорентийского собора и разрушили этими постановлениями все обоснование теории Третьего Рима. Русь оказывалась хранительницей не православия, а грубых богослужебных ошибок… Все осмысление русской истории менялось постановлениями собора… Читая эти деяния собора, историк не может отделаться от неприятного чувства, что и лица, составлявшие текст постановлений этого полугреческого-полурусского собрания, и принявшие их греческие патриархи формулировали эти решения с нарочитым намерением оскорбить прошлое русской церкви» (С.А. Зеньковский).

Социокультурные последствия Раскола катастрофичны. Огромная масса русских людей (даже в XIX веке — от четверти до трети всех великороссов) — одновременно и наиболее консервативных, и наиболее внутренне самостоятельных — ушла, по сути, во внутреннюю эмиграцию. Тем самым Россия лишилась нормального, здорового традиционализма, замененного покорным и бездумным властепочитанием в духе знаменитого афоризма архимандрита Чудового монастыря и будущего патриарха Иоакима, ответившего на вопрос ближнего царского человека М.А. Ртищева о своем отношении к старой вере: «…не знаю старые веры, ни новые, но что велят начальницы, то и готов творити и слушать их во всем». Но и сам «древлеправославный» традиционализм, при всей его почтенности, находясь в подполье и законсервировавшись, не мог полноценно развиваться и выработать какую-то внятную альтернативу; после братьев Денисовых (первая треть XVIII века) старообрядческая мысль практически не развивается, обратившись в банальное начетничество. Но спасибо этой подпольной субкультуре и за то, что она сохранила древнюю иконопись и ответственную трудовую этику, которая дала впоследствии чуть ли не две трети отечественных капиталистов: Морозовых, Рябушинских, Гучковых…

Но на том же самом соборе, где подверглась поруганию старая русская вера, был лишен патриаршего сана и извержен из епископского достоинства Никон, дерзко возомнивший, что его духовная власть выше светской монаршей власти. В принятых послушными царской воле восточными патриархами правилах появилось указание: «Патриарху же бытии послушлива царю, яко же поставленному на высочайшем достоинстве». В случае возникновения разногласий царь получал право просто смещать патриарха. Ранее от самодержца фактически зависело его и других иерархов назначение, но их самовольное низложение считалось беззаконным насилием, что признал сам же Алексей Михайлович, покаявшись в 1652 году за проступок своего грозного «прадеда» в отношении митрополита Филиппа. Теперь же провозглашалось, что «никто… не имеет толику свободы да возможет противиться царскому велению — закон бо есть». «Это было новое и совершенно неожиданное утверждение господства царя и государства над церковью, основанного на принципе божественного права государя» (С.А. Зеньковский). Доселе единственным более-менее устойчивым, хоть и неписанным, ограничением русского самодержавия оставалась его религиозно-нравственная «отчетность» перед Церковью в качестве социального гаранта соблюдения христианских заповедей. Алексей Михайлович, устранив и лидеров старообрядцев, и их главного оппонента Никона, расколов и обессилив Церковь, вывел царскую власть и из-под религиозной санкции. В результате, как формулирует А.Г. Глинчикова, произошел переход «от национального теократического государства к патерналистской светской империи»: общество сохранило прежний патерналистский тип подчинения, а власть добилась полного освобождения от какой бы то ни было моральной ответственности за свои действия перед обществом.

Тем временем в 1654 году в Переяславе были подписаны условия объединения Малороссии с Русским государством, которые более чем на столетие определили особое правовое положение первой в составе второго. Казаки и весь украинский народ давали клятву верности царю (именно представители казачества, в отличие от московских послов с их «всеправославной» риторикой, на переговорах акцентировали тему общерусского единства и Киева как «государевой отчины»), но последний подтверждал их права и свободы: казацкое самоуправление во главе с гетманом, независимость казацких судов, неприкосновенность казацких земельных угодий, привилегии украинской шляхты, духовенства и городов. Таким образом, в России возникла первая «областная автономия» (Б.Э. Нольде) с правами, которых не было ни у одной из великорусских областей, а царь Алексей Михайлович стал отныне именоваться с подачи Хмельницкого и его окружения «самодержцем всея Великия и Малые России». (Позднее, на волне первых ратных успехов добавилось и «Белыя», однако сами белорусские завоевания сохранить не удалось). Но приобретение этой территории и этого титула стоило России большой крови и огромного напряжения сил. И дело не только в том, что Речь Посполитая была серьезным противником, но и в своеобразном поведении казацкой старшины, нарушавшей переяславскую клятву на каждом шагу.

Польские порядки, по справедливому мнению старшины, гораздо лучше гарантировали режим ее олигархического правления, чем московские. В калейдоскопе гетманов, сменявших друг друга от смерти Хмельницкого (1657) до избрания Ивана Самойловича (1672), мы видим один и тот же политический гопак: торговля русским подданством для выгодного возврата в Речь Посполитую, с подключением в качестве подстраховочного партнера Оттоманской Порты, и метания из стороны в сторону в этом треугольнике, каждое из которых ввергало Украину в новый виток опустошительной Руины. «…На черкас надеятца никако невозможно и верить нечему, яко трость колеблема ветром, так и они. И поманят на время, а будет увидят отчасти нужу, тотчас русскими людми помирятца с ляхи и с татары», — с горечью констатировал в 1660 году освободитель и самодержец «Малые России» Алексей Михайлович. Ведущий московский дипломат А.Л. Ордин-Нащокин вообще предлагал ради мира с Польшей уступить «черкас» польскому королю, ибо «черкасская в подданстве неправда всему света явна в их непостоянстве и хотят, чтоб война и кровь никогда не перестала». Если бы не упорное нежелание поляков давать малороссам равные права, как знать, удалось бы России даже Левобережье присоединить?

Тем не менее, указанная политическая тактика имела успех: Москва была вынуждена договариваться с ветреной старшиной. Глуховские (1669) и Конотопские (1672) статьи закрепляли господствующее положение казацкой верхушки вошедшей в состав России Левобережной Украины (плюс Киев). В ее руки переходили все местное управление и сбор налогов, роль царских воевод ограничивалась командованием крепостными гарнизонами. При этом, по представлению гетмана и старшины, казаки могли получать российское дворянство. Впрочем, выиграли не только верхи, низам тоже кое-что перепало. На Украину до 1783 года не распространялось крепостное право (но, надо оговориться, малороссийская шляхта затем сама постепенно подготовила его введение). Даже в начале 1730-х годов, когда украинская автономия была уже значительно ограничена, душевая ставка налогообложения в Гетманщине (включая и косвенные налоги) составляла приблизительно 30 коп. — сумму, более чем в два раза меньшую ставки подушной подати великорусского крестьянина, а с учетом косвенных налогов — более чем в 3,5 раза. Доходы, получаемые российской казной от Малороссии, «далеко не покрывали… даже расходов на содержание крепостей и охраняющих ее границы российских полков» (Н.Н. Петрухинцев). О том, что положение украинцев в России было вполне благоприятным, свидетельствует их многочисленная миграция (в том числе и шляхетская) с польского Правобережья на русское Левобережье, а не наоборот.

Любопытно, что украинские привилегии могли иметь экстерриториальный характер. В Слобожанщину, не входившую в Гетманщину и, следовательно, не подпадавшую под действие московско-казацких договоров, еще с 1650-х годов началось массовое переселение малороссов, в 60-х годах их там было уже около 60 тысяч. Московское правительство, стремясь привязать этих людей к их новой родине, предоставило им множество льгот по образцу Гетманщины. Военно-территориальные корпорации — полки — получили автономное самоуправление во главе со своей старшиной: «…малорусские переселенцы пользуются гораздо большею свободою, чем московские сведенцы; образуется, таким образом, как бы два управления, великоруссами заведуют воеводы и их приказные, черкасами — их выборные начальники…» (Д.И. Багалей). Была сохранена и признана украинская специфика землевладения и землепользования (хуторская система, свободная купля-продажа земли). Сняты все налоги с промыслов и винокурения и таможенные сборы с торговли. Т.е. фактически произошел переход к безналоговой системе, которая не распространялась на русских жителей Слобожанщины, а проникновение туда новых русских переселенцев было резко ограниченно на законодательном уровне. Вот, например, такой «типичный эпизод» (В.П. Загоровский). В 1674 году «нежегольский черкашенин» Мартын получил разрешение основать слободу на Волчьих Водах (теперь там город Волчанск Харьковской области) и призывать туда «свою братью черкас из малороссийских и из заднепровских городов», но «русских людей» ему принимать было «не велено». Когда последние там все же появились и это стало известно властям, из Белгорода в слободу отправился воинский отряд, который вывел «с Волчьих Вод многих русских людей», причем даже не несших тягла. Русское помещичье землевладение на Слобожанщине даже в 1720-х годах не составляло и 1/6 части дворов. Денежные повинности украинских владельческих крестьян были, по меньшей мере, вдвое-втрое ниже, чем у владельческих крестьян центра России. Замечательно, что украинские поселения в пределах Белгородской черты, хотя и находились под управлением русской администрации, также имели значительные налоговые и таможенные льготы, сближаясь по своему социально-экономическому положению со Слобожанщиной и Гетманщиной, их население сохраняло право переходов не только в рамках своего региона, но и в любую из указанных областей. Только в начале 1730-х годов произошло ограничение украинских привилегий в Слобожанщине, но и то сумма введенного налога была в 3,5 раза меньше подушной подати русских помещичьих крестьян и в 5,5 раз меньше подати русских однодворцев.

Напомним, что раньше Московское государство, присоединяя к себе новые земли, распространяло на них свои порядки, выводило (или даже частично изводило) местную элиту. В Малороссии же не только ничего этого не произошло, но она получила привилегии, которых не имело великорусское ядро России. Ради удержания новых, слишком беспокойных приобретений, самодержавие пошло на отступление от своей генеральной линии. Именно с этого момента и начинается Российская империя со всей своей спецификой — «империя наоборот», где «метрополия» живет хуже «колоний». Разумеется, эта система сложилась не по какому-то преднамеренному плану, а спонтанно: целью самодержавия стала внешняя экспансия в Европу; воюя за те или иные территории с сильными соперниками, оно было вынуждено считаться с хорошо организованными и привыкшими к набору гарантированных прав корпорациями местной знати и привлекать ее на свою сторону, как минимум, сохранением этих льгот. Великороссии же, веками существовавшей без прав и свобод, отводилась роль орудия и ресурса империи, а вовсе не ее «бенефициара». С появлением в составе государства «льготников», бесправное положение великороссов становилось вопиющим. При Петре I украинская автономия будет ограничена, при Екатерине II — вовсе уничтожена. Но одновременно или позже появятся другие областные автономии, отношения с которыми будут построены по той же схеме.

Итак, воссоединение под одной короной двух наследников Киевской Руси вовсе не было идиллией в стиле долгожданной встречи разлученных братьев. Украинская старшина шла в Россию с камнем за пазухой, великороссам полонизированные малороссы казались, по меньшей мере, подозрительными. Еще совсем недавно от приезжих западнороссов требовали повторного крещения. А за бесчинства запорожцев в Смуту их величали «разорителями истинныя нашея православныя веры и креста Христова ругателями…» Даже в 1682 году, спустя почти тридцать лет после Переяславской рады, в царском указе «людям боярским» предписывалось не оскорблять «черкасов», причем в каком контексте: «…вам же с иноземцом, черкасом, немцом и иным никаким людем поносных никаких слов не говорить и ничем не дразнить»! Характерно, что в великорусских источниках украинцы почти никогда не именуются русскими. Вряд ли добавило москвичам симпатий к новообретенным родичам-«еретикам» их активная роль, наряду с греками, в осуждении старой веры и постепенный захват украинскими архиереями руководства Русской церкви. В проведении церковной реформы самодержавие охотно опиралось на кадры, поставляемые из Киева (Епифаний Славинецкий, Дамаскин Птицкий, Арсений Сатановский и др.): во-первых, они были людьми образованными, во-вторых — естественными приверженцами нового обряда; в-третьих, на них как на чужаков, с презрением относившихся к «непросвещенным варварам-московитам», можно было опереться в борьбе с отчаянно сопротивлявшимся переменам великорусским духовенством. Таким образом, западнорусские выходцы стали первой (но далеко не последней) в истории России этнокорпорацией, с помощью которой верховная власть проводила в жизнь заведомо непопулярные среди русского большинства преобразования.

С начала XVIII века уже можно говорить о «малороссийском засилье» в церковной иерархии: «великороссы оказались почти совсем оттеснены от руководства церковью киевскими монахами, захватившими епископские кафедры и Синод в свои руки… То же явление можно было наблюдать в епископских кафедрах и управлениях, в семинариях и в придворном духовенстве. Бывшее Московское Царство в результате оказалось без своего великорусского пастырства» (С.А. Зеньковский). Это бросалось в глаза даже посторонним наблюдателям, иерусалимский патриарх Досифей, которого вряд ли можно заподозрить в особом пристрастии к великороссам, обращался в 1686 году к царям Ивану и Петру Алексеевичам с тем, чтобы «в Москве сохранен бе древний устав, да не бывают игумены и или архимандриты от рода казацкого, но москали», полагая правильным такой порядок: «москаль и на Москве и в казацкой земле, а казаки только в казацкой земле».

В 1722 году Синод состоял из пяти малороссов и четырех великороссов, в 1725 году в Синоде — двое великороссов на пятерых киевлян, в 1751-м — девять епископов-малороссов и только один (!) великорусский протопоп. Всего из 127 архиереев, служивших на великорусских кафедрах в 1700–1762 годах, 70, т.е. более половины, принадлежали к малороссам и белорусам (в данном случае разница между ними не имеет значения — как правило, и те и другие оканчивали Могилянскую академию, были представителями общей полонизированной западнорусской культуры), 47, т.е. немногим более трети, — к великороссам, остальные — к грекам (3), румынам (3), сербам (2), грузинам (2). Дело дошло до того, что императрица Елизавета Петровна, вообще-то большая покровительница малороссов, в 1754 году была вынуждена издать специальный указ: «чтобы Синод представлял на должности архиереев и архимандритов не одних малороссиян, но и из природных великороссиян». Тем не менее, в первые три года после этого указа на великорусские кафедры попали пять малороссов, один грузин и ни одного великоросса, в 1758 году из 10 назначенных архиереев только один оказался великороссом, все прочие — малороссами, и лишь в 1761 году указ заработал: назначения получили шесть великороссов и два малоросса. Один из великорусских архиереев первой половины XVIII века жаловался на малороссийских коллег: «…у них кареты дорогие и возки золотые. А мы, победные, утесненные дненощно плачем: различно велят [консисторским] секретарям и канцеляристам [—] нам, русским, досаждать и пакости чинить, а своих черкасов снабдевают и охраняют». Церковная жизнь того времени знает немало этнически окрашенных конфликтов между великороссами и «черкасами». Ситуация принципиально изменилась только при Екатерине II.

В целом, «культурное руководство европеизирующейся Имперской России конца XVII и начала XVIII века почти не имеет в своих рядах великороссов» (С.А. Зеньковский). Зато там преобладают выходцы из Западной Руси. Главным придворным поэтом при Алексее Михайловиче и Федоре Алексеевиче (и воспитателем последнего) был белорус Симеон Полоцкий, окончивший Могилянскую академию. Идеологом петровской церковной реформы стал епископ Псковский и Нарвский Феофан Прокопович, а его главным оппонентом — митрополит Рязанский и Муромский Стефан Яворский, ведущим духовным писателем — Дмитрий Туптало, епископ Ростовский. Все они были проводниками первой европеизации России, когда духовная и светская ее культура переделывалась по малороссийско-польско-латинским лекалам, ибо западнорусская образованность основывалась на католических образцах. В самих по себе этих лекалах ничего худого нет, напротив, в некоторых отношениях они были необходимы и весьма полезны, но беда в том, что их внедрение, за которым стоял «административный ресурс», происходило не посредством диалога/соревнования с местной традицией, а через изничтожение последней. Старомосковская культура, связанная со старообрядчеством, подвергалась едва ли не полному отрицанию: «Отрицается почти все, что было создано за семь столетий, протекших со времен Владимира Святого. Отрицаются книги и профессиональная музыка, иконы, фрески и зодчество (вспомним хотя бы о запрещении строить шатровые храмы), навыки общения между людьми, одежды, праздники, развлечения. Отрицаются многие традиционные институты — например, институт юродства, который на Руси выполнял важнейшие функции общественной терапии. Анафеме предаются и событийная культура, и культура обиходная, вся национальная топика и аксиоматика, вся сумма идей, в соответствии с которой живет страна, будучи уверенной в их незыблемости и непреходящей ценности. Притом цель этого отрицания — не эволюция, без которой, в конце концов, немыслима нормальная работа общественного организма, но забвение, всеобщая замена. В глазах “новых учителей” русская культура — это “плохая” культура, строить ее нужно заново, как бы на пустом месте, а для этого “просветити россов” — конечно, по стандартам западноевропейского барокко» (А.М. Панченко). Петровская европеизация тоже долго опиралась на малороссийские концепты и кадры.

Таким образом, совершилась настоящая культурная революция. Киевская редакция церковнославянского языка вытесняла московскую из духовной и светской литературы, в которой стали господствовать риторические приемы Могилянской академии, западнорусская силлабическая поэзия и западнорусская же переводная повесть. Украинское влияние не меньше сказалось и в музыке, живописи, церковной архитектуре. Целиком из него вырос первый русский театр. Н.С. Трубецкой даже считал, что «на рубеже XVII и XVIII веков произошла украинизация великорусской духовной культуры (выделено мной. — С.С.)… старая великорусская, московская культура при Петре умерла; та культура, которая со времен Петра живет и развивается в России, является органическим и непосредственным продолжением не московской, а киевской, украинской культуры». С радикализмом этого вывода современные специалисты не вполне согласны, но, по крайней мере, в отношении культуры верхов он, видимо, верен.

Надо признать, что именно западноруссы привнесли в московскую культуру идею народа/нации, которая была издавна присуща польско-литовскому миру. По утверждению П. Бушковича, впервые собственно этнический дискурс в отношении русских в отечественных письменных источниках появляется в поэме Симеона Полоцкого «Орел Российский», написанной в 1667 году, одновременно с заключением русско-польского Андрусовского перемирия (кроме присоединения Левобережья зафиксировавшего возвращение в состав Московского царства утраченных в Смуту Смоленской, Северской и Черниговской земель): «Ликуй, Россия, сарматское племя!» Разумеется, сам концепт происхождения славян от древнего народа сарматов польского происхождения, был он популярен и в казачьей среде. В «Синопсисе» (1674) архимандрита Киево-Печерской лавры Иннокентия Гизеля, первой истории восточных славян, выдержавшей к 1836 году около тридцати переизданий (из них 21 — в Петербурге), также отчетливо звучит этнонациональный мотив. Речь там идет не только о князьях и царях, но и о едином «православном словено-российском» народе, включающем в себя как западноруссов, так и великороссов, и ведущем свою генеалогию из Киевской Руси. В начале XVIII века Феофан Прокопович наречет этот народ «россиянами».

С одной стороны, перед нами действительно национальная (без всяких «прото») идеология восстановления распавшегося некогда русского единства. С другой — нельзя забывать ту историческую реальность, которую эта идеология прикрывала: униженное положение великороссов и привилегии для малороссов. Строго говоря, только последние тогда и составляли в России нацию — политический субъект с гарантированными правами, кроме того, именно их культура стала культурой правящего класса. При этом, в начале XVIII века начинает зарождаться собственно украинское национальное самосознание: в казацких летописях проводится идея «политической и социальной самобытности Украины» (З. Когут) как «особой страны, полунезависимой политически» (К.В. Харлампович), всегда сохранявшей свои права и свободы. В казацкой публицистике уже используется понятие «нация», казаки называли себя нацией малороссийского народа. Демократические практики западнорусской культуры, связанные с казачьим самоуправлением, остались исключительной принадлежностью Гетманщины и украинских анклавов Слобожанщины и Белгородчины. В Москве эта культура выполняла лишь роль барочной придворной декорации для традиционного, крепнущего день ото дня самодержавия. Обилие малороссийских архиереев не сделало Русскую церковь независимее от государства. И, конечно, ни о каком возрождении Киевской Руси здесь говорить не приходится, и не только потому, что бóльшая часть ее территории осталась в составе Речи Посполитой. Оба наследника «Русской федерации» слишком далеко ушли от своих истоков: в Московском государстве сам организующий социокультурный принцип стал иным, но и полонизированная украинская элита вряд ли может считаться полномочным представителем безвозвратно унесенного рекой времен «пролога в Киеве».

Читать также

  • Альтернативы Смуты

    «Перетряска верхов» и парадоксы представительства: катастрофа великой Смуты

  • Принцип Москвы

    «Принцип Москвы»: экспансия вглубь и вширь

  • Комментарии

    Самое читаемое за месяц