«Обычный человек» как герой русского исторического романа 1830–1840-х годов

Бремя решений: поиск «национального» исторического чувства в николаевской России

Карта памяти25.01.2016 // 612
© Library of Congress

Началом отечественной исторической романистики принято считать два произведения — М.Н. Загоскина «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году» (1829) и Ф.В. Булгарина «Димитрий Самозванец» (1830). Сюжет обоих романов связан с событиями Смутного времени начала XVII века. Следует отметить, что к этому же историческому периоду относится и действие драмы А.С. Пушкина «Борис Годунов», созданной в 1825 году и увидевшей свет только в конце 1830 года [1]. «В этой трагедии изображена переходная эпоха, — отмечал в своих лекциях по истории русской литературы М.М. Бахтин, — когда жизнь неустойчива и отчетливей проступает ее изнанка» [2]. Примечательно, что жанровой особенностью «Бориса Годунова» явилось множество различных прозаических элементов, что само по себе было характерно для совершавшегося в «романную эпоху» перехода от драматургии к прозе [3].

Собственное новаторство в создании исторических произведений ощущали и Фаддей Булгарин, и Михаил Загоскин. «Роман мой можно уподобить окну, в которое современник смотрит на Россию и Польшу при начале XVII века», — так понимал своеобразие своего произведения Булгарин, отмечая при этом, что стремился изобразить прямую речь своих героев, следуя исторической подлинности «самым строжайшим образом» [4].

Роман Загоскина позволял органично совместить представления о простонародном и национально-патриотическом [5]. Произведение Булгарина обращалось к историософской схеме развития политических конфликтов как к результату целенаправленной деятельности заинтересованных сил: «Явление Самозванца было следствием великаго замысла Иезуитскаго Ордена, сильно действовавшего в то время в целой Европе к распространению Римско-Католической веры» [6]. И все события, связанные с сюжетом своего романа, Булгарин изобразил как конфликт конкретных лиц, преследующих собственные цели. Национальные же особенности русских и поляков автор использовал орнаментально, не только для создания «колорита», как было принято в вальтерскоттовском романе, но и для определенного идеологического подтекста: «Читатель должен помнить, что вся ученость тогдашних Русских состояла в том, чтобы знать наизусть Св. Писание» [7].

Культурная и идеологическая позиция Загоскина позволяла его идейным оппонентам видеть в нем врага «всякого недовольства современным порядком в стране», а сам он считал себя борцом-одиночкой против «скептиков, европейцев, либералов, ненавистников России, апологистов всех неистовых страстей и поэтов сладострастия» [8]. Вместе с этим, четко вырисовывается и дуализм восприятия исторических романов Загоскина — с одной стороны, живой, непосредственный юмор, ясность и простота изложения, обилие легкоузнаваемых общенародных черт, поэтичность в описании пейзажей и быта, а с другой — фактически художественное оформление доктрины «православия, самодержавия, народности», отрицание любого инакомыслия и свободолюбия. Герой Загоскина — это типичный для беллетристики своего времени «простой» человек, от которого ничего не зависит, который ни на что не влияет, но всей своей личной историей демонстрирует идеал отношения к своему государству, имитируя тем самым «народные» черты [9]. Вместе с этим, формировался и образ внешнего врага, покушающегося на благополучие государства. «Основная идея, которая проходит через весь роман и составляет его пафос, заключается в борьбе русского народа против поляков и польской партии», — считал П.Н. Сакулин [10].

Национальность для персонажей Загоскина являлась основной доминантой, определяющей и внутренний мир героя, и его действия во внешнем мире [11]. Статичная система, созданная писателем в своих произведениях, была полностью обусловлена авторскими представлениями о национальном своеобразии, что приводило к четкому разграничению черт литературных персонажей на русские и нерусские.

«Народность» исторического персонажа в целом служила укреплению государственной идеологии [12]. Проблема самобытного развития России была настолько существенна для русского общества второй четверти XIX века, что данный период впоследствии воспринимался как период национального самоопределения [13]. Выступая как приверженец вновь создаваемой государственной идеологии, Загоскин все же не являлся радикальным консерватором. Даже критикуя идейных оппонентов, он сохранял толерантность в отношении к «западникам». Так, в целом подвергнув резкой критике известную статью [14] П.Я. Чаадаева (1794–1856), Загоскин, тем не менее, высказал позитивное отношение к просветительскому реформированию России: «Пусть возгордятся они своим, — писал он о будущих поколениях россиян, — а после отдадут справедливость и чужому, хваля достойное хвалы, отрицая достойное порицания, пусть будут они просвещенными, но просвещенными Россиянами» [15].

В романах «Брынский лес» (1846) и «Русские в начале осьмнадцатого столетия» (1848) Загоскин обратился к эпохе петровских преобразований, к борьбе с главным, по мнению литератора, историческим врагом России — «безотчетной привязанностью русских ко всем древним обычаям и предрассудкам старины» [16]. Высказываясь в пользу благоразумного и критического подхода к проникновению на русскую почву всего чужеземного, европейского, Загоскину в своих произведениях в целом удалось совместить реформы Петра с представлением о русских национальных интересах [17].

Косность же и приверженность пережиткам прошлого, по мнению писателя, была в первую очередь присуща старообрядцам-«раскольникам», с проникновением в мир которых связаны приключения главного героя романа «Брынский лес» — Дмитрия Афанасьевича Левшина. «У каждого за поясом четки, у иных в руках книги и почти у всех за пазухой каменья», — такими рисует читателю Загоскин старообрядцев при первой встрече с ними [18]. При этом Загоскин оставляет совершенно в стороне вопрос появления в России «раскольников». В самом Расколе без всяких уточнений виновны исключительно старообрядцы Аввакум и Никита [19]. По словам Загоскина, Россия в царствование Алексея Михайловича «отдохнула и стала по-прежнему царством сильным, богатым и самобытным» [20].

Сцена со знаменитым «спором о вере», представленная в романе «Брынский лес», едва ли не единственной своей целью ставит изобразить в финале действия десятилетнего царя Петра, «детским, но уже мощным голосом» остановившего пререкания и приказавшего арестовать “крамольников”» [21]. «Пока этот венец на главе моей и душа в теле, не попущу воевать святую церковь: и, как я сам нарицаю ее матерью и верю, что она есть правая и истинная, так и всем повелеваю верить!» — так незамысловато решен в романе конфликт между представителями «старой» и «новой» веры [22]. Сами же «раскольники» представлены исключительно в негативном свете: «у некоторых лица выражали такое нечеловеческое зверство и остервенение, что страшно было на них взглянуть» [23].

Загоскин разделил сторонников древнего благочестия на «хороших» старообрядцев и «плохих» «раскольников»: «Не старообрядец, батюшка, а раскольник, — продолжал купец, спохватясь. — Старообрядцы дело другое; их, чай, и в вашем полку довольно; они люди добрые и, почитай, такие же православные, как и мы; не жалуют только патриарха Никона да любят по старым книгам Богу молиться — вот и все!.. А эти отщепенцы хуже язычников: солидную церковь не признают, духовенство поносят» [24]. Как видно, для Загоскина это разделение не конфессиональное, но сугубо политическое, проведенное им на основании лояльности к господствующей церкви.

Левшин, главный герой произведения, с одной стороны, совершенно аполитичен, его поступки продиктованы зовом сердца и любовью. С другой — он природный, естественный монархист, для которого и самого выбора не существует, кроме как служить царскому престолу, с его точки зрения, единственно возможной законной институции: «Левшин первый с обнаженной саблей кинулся в толпу, а за ним все те из стрельцов, которые не принадлежали к расколу. В несколько минут зачинщики были схвачены, и все их сообщники выгнаны из палаты». Таким образом, трагическое событие — знаменитый «спор о вере» 5 июля 1682 года, сам по себе явившийся этапом внутриполитического кризиса «московской смуты» — «Хованщины» [25] — оказывается благополучно разрешенным действиями двух лиц — юного царя Петра и молодого стрельца Левшина.

Отметим, что у самого Левшина, возможно, есть исторический прототип. В сборнике документов «Хованщины», изданном в 1976 году в издательстве «Наука», неоднократно упоминаются отец и сын Левшины — Афанасий Иванович и Демид Афанасьевич. Демид Левшин указан в числе тех, кто вместе с государями Иоанном Алексеевичем и Петром Алексеевичем 18 сентября 1682 года прибыл в Троице-Сергиев монастырь [26], а полковник Афанасий Левшин был командиром одного из Смоленских полков, отправленных из Москвы на Украину [27].

Современники отличали кропотливую работу Загоскина с документами в период подготовки своих исторических произведений: «Встречаясь на улицах с короткими приятелями, — вспоминал С.Т. Аксаков о подготовке Загоскина к написанию своего первого исторического романа, — он не узнавал никого, не отвечал на поклоны и не слыхал приветствий: он читал в это время исторические документы и жил в 1612 году» [28]. Можно предположить, что, несмотря на обилие информации, с которой соприкасался автор в процессе обработки исторических материалов, сюжетные линии и характеры героев создавались им в большей степени произвольно, нежели с опорой на документальные источники. С другой стороны, это позволяло Загоскину более свободно обходиться с историческими интерпретациями и обобщениями. Таким образом, идейность главного персонажа — Дмитрия Левшина — в значительной степени явилась результатом авторского произвола, нежели плодом исторической реконструкции.

Тем не менее, такой подход нисколько не расходится с представлением самого Загоскина о своеобразии исторической романистики. По его мнению, возможны два вида исторического романа: в первом главными героями являются преимущественно исторические лица, а во втором изображается эпоха в целом и автор «старается характеризовать целый народ, его дух, обычаи и нравы», соответствующие этому историческому периоду [29]. Свои романы «Юрий Милославский» и «Рославлев» Загоскин причислял как раз ко второму типу [30]. К этому же типу явственно относится и роман «Брынский лес», в котором, по словам С.Т. Аксакова (1791–1859), положение государства, несмотря на важность самого исторического момента, составило лишь незначительную часть введения в интригу, «по несчастью любовную» [31].

Любовная интрига, по мнению Я.Е. Морозовой, и составляла цель введения в роман «исторических реалий» (дат, исторических персонажей, топонимики, этнографики) [32]. Важно и то, что политический конфликт «раскольников» и «православных», составляющий одну из важнейших сюжетных «пружин», также заострен в преломлении взаимоотношений главного героя и его возлюбленной. А ироничный тон в адрес «раскольников» резонера — Гриши-юродивого — лишь подчеркивает негативное в целом отношение автора к староверию [33].

Иным типом отношения к историческому факту и его интерпретации в историческом романе отличается произведение К.П. Масальского «Стрельцы» (1832). В самом предисловии автор не только разделил отношение к воссозданию событий прошлого со стороны историка, философа и литератора [34], но и обозначил «нравственную цель» своего произведения, понимаемую им как необходимость «представить в верной картине ужасы мятежей и безначалия, вредные последствия насильственных переворотов в государстве, правосудие Провидения, не оставляющего без наказания виновников возмущений, и достойные подражания примеры преданности церкви, престолу и Отечеству» [35].

Кроме этого, Масальским был указан ряд исторических сведений, почерпнутых им из сборников документов, таких как труды И.И. Голикова (1735–1799) «Деяния Петра Великого, мудрого преобразователя России, собранные из достоверных источников и расположенные по годам» (1788–1789), «Древняя российская вифлиофика» (1773–1775) Н.И. Новикова (1744–1818), а также «Деяния знаменитых полководцев и министров, служивших в царствование государя императора Петра Великого» (1821) Д.Н. Бантыш-Каменского (1788–1850).

Важной темой романа является борьба с расколом. Старообрядцы изображены как невежественные изуверы, готовые на все ради своего бессмысленного, с точки зрения автора, фанатизма. «На каждом шагу спотыкаются они, не понимая, в чем состоит истинная вера, которая предписывает нам братскую любовь и единомыслие, а не споры и расколы, всегда противные Богу» [36]. При этом положительные персонажи произведения больше похожи на средневековых рыцарей, чем на русских стрельцов XVII века. Они галантны, решительны, им присущи представления о воинской чести совершенно в средневековом духе: добропорядочность легко совмещается с крайней жестокостью и цинизмом.

Одна из сцен — спасение девушки из рук сжигающих себя «раскольников» — напоминает знаменитый фрагмент романа Вальтера Скотта «Айвенго»: спасение Ревекки из рук Бриана де Буагильбера. Не желающих покориться царской воле старообрядцев расстреливают, а прочих оставляют погибать в огне [37]. В сущности, автора волнует судьба одной только девушки, похищенной «раскольниками». Примечателен диалог под стенами горящего здания. Стремясь спасти несчастную, офицер приказывает стрелять, даже несмотря на риск смертельно промахнуться: «Если же ее застрелишь, то все легче ей умереть от пули, нежели сгореть» [38].

Царь Петр в романе — фигура в большей степени эпизодическая, что вполне соответствует канонам вальтерскоттовского романа. В отношении к будущему императору и определяются все положительные и отрицательные персонажи произведения. При этом простота и «народность» Петра подчеркивается «случайностью» его появлений на месте событий. «Прохожие останавливались, всадники слезали с лошадей и молились в землю, когда мимо их проходил священник. Царь Петр, случайно попавшийся ему навстречу, также слез с лошади, снял шляпу и присоединился к гражданам, окружавшим отца Павла. Вместе со всеми вошел он в хижину, где лежал Борисов» [39]. Здесь царь — один из многих, он действует, «как все». Раскаявшийся «раскольник» Борисов в своем последнем слове обращается с молитвой о грядущем величии России: «Боже милосердый! Ты не отверг и разбойника раскаявшегося, не отвергни и меня!.. Услышь молитву мою: утверди и возвеличь царство русское и сохрани его» [40]. Таким образом, Масальский недвусмысленно дает понять: будущее за Петром, и только покаяние может позволить «раскольнику» — внутреннему врагу — расстаться с пагубными заблуждениями и разделить счастье быть представителем великой державы. Подобно национальному миру исторической прозы Загоскина, социальный мир Масальского так же статичен, а его положительные персонажи стремятся во что бы то ни стало сохранить установленные законы и сложившееся положение вещей [41].

Мотив единства нации перед лицом врага — как внутреннего, так и внешнего — характерен и для романа И.И. Лажечникова «Басурман» (1838), в котором повествуется об эпохе царствования Ивана III Васильевича (1440–1505). При этом «московская» Русь изображена автором как абсолютная ценность, идеал государства. Все остальные «русские» территории — Новгород, Псков, Тверь, не говоря уже о вполне «русской» Литве, — являются носителями чуждого духа, требующего не гармоничного восприятия, но исправления или отрешения. «Православный народ?.. Не тот ли, что ползал два века у ног татар и поклонялся их деревянным болванам, целовал руки у Новгорода, у Пскова, у Литвы, падал в прах перед первым встречным, кто на него только дубину взял!.. Я первый отрезвил его от поганого хмеля, поднял на ноги и сказал ему: “Встань, опомнись, ты русин!”» [42] Таков идеал «русского народа» в представлении Ивана Васильевича: вознесшийся над всем чужеродным народ-победитель, утверждающий повсеместно православную веру. Лажечников дает обильные примеры национальной нетерпимости, присущие, с его точки зрения, нравам того времени. Формирование московского государства и происходило в преодолении этих различий, в кристаллизации «русского» перед лицом всего «басурманского». Вот мальчишки криками «Жиды! Собаки! Христа распяли!» встречают иноземцев [43]. Вот главный герой романа — итальянец Антон — боится прослыть «басурманом, латынщиком, нехристом», невзирая на то, что при этом можно быть и «самым лучшим христианином» [44]. Сам же иноземец — словно герой из будущего, носитель иных, просвещенных ценностей, человек европейской культуры. Но из Европы в Россию проникает не только свет наук, но и чернокнижие каббалистики, которую распространяют «адепты жидовской ереси» [45]. В этих условиях противоборства православия как истинной веры и «жидовского» колдовства, борьбы Москвы с Новгородом и Тверью за власть над всеми русскими землями, столкновения культуры и невежества и происходило формирование России. А человеческие жестокость, коварство и подлость были, согласно авторской позиции, всего лишь отпечатком своего времени.

Идеалы литературного поколения 1830-х годов во многом были воспитаны Отечественной войной 1812 года, которая сама по себе стала, по мнению К.Ф. Головина, «моментом пробуждения второго русского культурного слоя, среднего дворянства» [46]. Нет ничего парадоксального в том, что «простой человек» русского исторического романа 1830–1840-х годов — это, как правило, представитель среднего сословия, мелкий дворянин, офицер невысоких чинов или даже мещанин. Преодоление препятствия на пути к личному счастью и обретение его вместе с победой «своих» над «чужими», — такова специфика в изображении главного героя в историческом романе 1830–1840-х годов. И если «свои» предельно конкретны — это «русские», по чину и по духу, обладающие консолидирующей силой для всеобщего преодоления вражеских происков, то «чужие» представляют собой разнообразную массу враждебных России групп влияния. Это поляки («Юрий Милославский» Загоскина), католики-иезуиты («Мазепа» Булгарина), татары, литовцы («Басурман» Лажечникова), «раскольники» («Брынский лес» Загоскина, «Стрельцы» Масальского).

В таком контексте Россия как по-европейски просвещенная наследница Древней Руси, преодолевшая косность и невежество Средневековья, полностью сливается с представлением об идеальном государстве. Герой на службе самодержавного абсолютизма, осененный православной верой и готовый к самопожертвованию, — таким утверждался положительный образ человека в историческом романе этого периода. Любой же государственный кризис обязательно будет преодолен всеобщим единством, мобилизацией народа вокруг личности властителя. «Народ?.. Где он?.. Подай мне его, чтобы я мог услышать его ропот и задушить, как тебя душу. Где этот народ, говори?.. Отколь он взялся?.. Есть на свете русское государство, и все оно, божьею милостью, во мне одном…» [47] О национальном слиянии православия как официальной религии и европейского просвещения как духа времени убедительнее всего свидетельствуют строки Р.М. Зотова из его «Исторических очерков царствования императора Николая I» (1859): «Николай I хотел, чтобы его народ был не только Европейский, но более всего Русский со всеми доблестями души, с непоколебимою верою Христианина, с неодолимым мужеством воина, с неуклонным чувством исполнения долга» [48].

Вместе с этим социальная идеализация давала возможность раскрыть «жизнь души» героя литературного произведения, оставляла значительный простор как для свободы создания психологического портрета, так и для художественного оформления повседневности. Так, в «Капитанской дочке» А.С. Пушкина практически все персонажи, включая исторических, изображены в первую очередь с «простой» и «обычной» стороны. Емельян Пугачев в повести предстает, по сложившемуся в литературоведении мнению, в качестве обобщенного образа русского крестьянина [49]. Домашней душевностью сквозит появление императрицы Екатерины: «Она была в белом утреннем платье, в ночном чепце и в душегрейке. Ей казалось лет сорок. Лицо ее, полное и румяное, выражало важность и спокойствие, а голубые глаза и легкая улыбка имели прелесть неизъяснимую» [50]. Даже сама повесть представляет собой «домашние воспоминания» провинциального дворянина. Значительна и роль эпиграфа — «береги честь смолоду», выражающего не столько суждение о дворянской воинской чести, сколько воплощенные в пословице всеобщие представления о человеческом достоинстве.

Отец Гринева «служил при графе Минихе» [51] — единственное упоминание покорителя Крыма по воле автора из образа сиятельного вельможи превращается в историко-культурный маркер. Сходные функции несут на себе и другие исторические лица, упомянутые в повести: Траубенберг [52], Гришка Отрепьев [53], Лизавета (Татьяна) Харлова [54], Афанасий Соколов (Хлопуша) [55], Голицын [56] и др. Что вполне отвечает авторской концепции рассказать историю от лица ее современника, не пытаясь при этом дополнить ее «тайным содержанием». Вместе с этим Пушкину удается избежать нарочитого документализма. Собранные в период «Пугачевского бунта» исторические материалы автор «Капитанской дочки» постарался использовать на страницах повести лишь косвенно, художественно интерпретируя и аккуратно вписывая в повествование. Так, «счет Буткевича» — «Реестр что украдено у надворного советника Буткевича при хуторе в пригороде Заинске» [57] — Пушкину удалось использовать в одной из сцен, когда Савельич предъявляет Пугачеву скрупулезно составленный список украденного у Гринева имущества, в который вошел и подаренный самозванцу «заячий тулупчик» [58]. «Простота» и «обычность» героев как нельзя лучше иллюстрируется Пушкиным в этом полукомичном перечислении «рубах полотняных голландских с манжетами» и «штанов белых суконных» [59].

Взаимосвязь подлинно-исторического и подлинно-художественного, на наш взгляд, убедительно сформулирована Н.И. Черняевым в работе «Капитанская дочка Пушкина: Историко-критический этюд» (1897): «Если подразумевать под историческими лицами всех типичных представителей давно минувшей эпохи, не исключая и тех, которые забыты историей как наукой, но которые делали историю, то в “Капитанской дочке” не окажется ни одного лица, которое нельзя было бы назвать историческим и которое не являлось бы ярким выразителем духа и особенностей второй половины XVIII века, когда подготовлялась и разыгрывалась пугачевщина» [60].

Пушкинская элегантность при работе с источниками, простота и кажущаяся безыскусность при высочайшем уровне художественности резко контрастируют с прямолинейным доктринерством Загоскина, Булгарина и Масальского. А.Ю. Сорочан справедливо охарактеризовал предложенную в текстах Пушкина модель репрезентации истории как опередившую свое время [61]. Вместе с этим, на наш взгляд, дело не столько в литературном мастерстве, сколько в авторских установках. Создавая свои исторические произведения, Пушкин в большей степени преследовал цели именно эстетические, стремясь найти нечто в художественном смысле уникальное: очевидность его творческого поиска от «Полтавы» к «Капитанской дочке» в дополнительной аргументации не нуждается. Тогда как вышеупомянутые авторы (Булгарин, Загоскин, Лажечников, Масальский) стремились к воплощению собственных историко-философских концепций, выстраивали идеологические модели, произвольно конструируя мировоззрение давно минувших эпох.

Особое место в исторической романистике 1830–1840-х годов занимают художественно-научные искания А.Ф. Вельтмана (1800–1870). Перу литератора принадлежат романы «Кощей бессмертный, былина старого времени» (1833) и «Светославич, вражий питомец. Диво времен Красного Солнца Владимира» (1835), основанные в большей степени на сказочно-фольклорном материале, нежели на историческом. И если в первом произведении историчность полностью условна, то во втором автору удалось включить в свое повествование и несколько исторических лиц [62]. Вместе с этим нельзя не отметить очевидную установку писателя на энциклопедизм [63], на стремление в своеобразных «лирических отступлениях» дать научное объяснение феноменов прошлого. Особое место в художественном тексте Вельтмана занимают историко-топонимические подробности, основанные как на современных писателю археологических сведениях, так и на собственных гипотезах. «Дом Тысяцкого Колы-Орая стоял красными окнами на улицу Щитную, находившуюся на Торговой стороне, в Славянском конце», — так, стилизуя фразу под былинный распев, Вельтман стремился совместить достоверные сведения с художественным вымыслом. Важно и то, что некоторые предположения Вельтмана были подтверждены данными современной археологии, как отмечалось комментаторами его художественных произведений [64].

Согласно классификации форм исторических репрезентаций А.Ю. Сорочана, художественный метод Вельтмана относится к научному вымыслу — полусказочной и полуисторической мозаике [65], по причудливой фантазии автора сочетавшей элементы романтической повести, богатырской сказки, эпической песни, пародии, устных преданий [66].

В целом творчество Вельтмана вполне может произвести на современного читателя впечатление как достаточно политизированное и, по выражению О.Н. Щалпегина, пропитанное «духом здорового национализма» [67]. Что вполне соответствовало творческим установкам своего времени, связанным с формированием общенациональных представлений об истоках и исторических основаниях национального характера. И если современники Вельтмана уделяли внимание в большей степени историческому прошлому, то объектом его художественно-научного исследования являлся мир сказок, преданий, былин, из которого он стремился протянуть ниточку в настоящее.

«Простой» человек исторического романа 1830–1840-х годов стал ответом на вопросы своего времени о национальном своеобразии, исторических корнях современных общественных движений. «Русским народным писателем» считал М.Н. Загоскина С.Т. Аксаков, отмечая его самобытность и оригинальность [68]. Раскрыть значение национально ориентированного осмысления проблемы народности в рассмотренный нами период помогают и слова критика В.Г. Белинского: «Чуждое, извне взятое содержание никогда не может заменить ни в литературе, ни в жизни своего собственного, национального» [69].


Примечания

1. Томашевский Б.В. Примечания // Пушкин А.С. ПСС. Т. 5. С. 519.
2. Бахтин М.М. Дополнения к Записи лекций М.М. Бахтина по истории русской литературы // Бахтин М.М. Собрание сочинений. Т. 2. М., 2000. С. 418.
3. Тюпа В.И. «Борис Годунов» и жанровая природа трагедии // Новый филологический вестник. 2009. № 1. С. 6.
4. Булгарин Ф.В. Димитрий Самозванец. СПб, 1830. Ч. 1. С. VIII, X.
5. Песков А.М. Михаил Николаевич Загоскин // Загоскин М.Н. Сочинения. Т. 1. М., 1987. С. 19.
6. Булгарин. Димитрий Самозванец. С. VI.
7. Там же. С. XIII.
8. Загоскин М.Н. Письмо // Маяк современного просвещения и образованности. 1840. № 7. С. 103.
9. Вершинина Н.Л. Русская беллетристика 1830–1840-х годов. Псков, 1997. С. 3–4.
10. Сакулин П.Н. Русская литература после Пушкина. М., 1912. С. 138.
11. Сорочан А.Ю. Формы репрезентации истории в русской прозе XIX века. С. 41.
12. «Системой официального мещанства» считал насаждаемую «сверху» мораль историк Р.В. Иванов-Разумник (1878–1946). Согласно этой морали, «прошлое России — изумительно, настоящее — более чем великолепно, а будущее превзойдет самые смелые ожидания» (Иванов-Разумник. История русской общественной мысли. Т. 1. М., 1997. С. 391).
13. Сакулин. Русская литература после Пушкина. С. 59.
14. [Чаадаев П.Я.] Философические письма к г-же ***. Письмо первое // Телескоп. 1836. Ч. XXXIV. № 15. С. 275–418.
15. Загоскин М.Н. <Статья без заглавия, направленная против «Философических писем» Чаадаева (1836)> // Чаадаев П.Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 2. М., 1991. С. 545.
16. Загоскин М.Н. Русские в начале восемнадцатого столетия. М., 1902. С. 4.
17. Песков А.М. Михаил Николаевич Загоскин // Загоскин М.Н. Сочинения. Т. 1. С. 28.
18. Загоскин М.Н. Брынский лес. М., 1902. С. 43.
19. Никита «Пустосвят» — Никита Константинович Добрынин, суздальский священнослужитель. Участник «Спора о вере». Казнен в июле 1682 года.
20. Загоскин М.Н. Брынский лес. С. 3.
21. Там же. С. 47.
22. Там же.
23. Там же. С. 43.
24. Там же. С. 130.
25. Буганов В.И. Московские восстания конца XVII века. М., 1969. С. 222.
26. Восстание в Москве 1682 года. Сб. документов. М., 1976. С. 139–140.
27. Там же. С. 175.
28. Аксаков С.Т. М.И. Загоскин. Биографический очерк. СПб., 1913. С. 25.
29. Загоскин М.Н. Письмо Жуковскому В.А. от 20 января 1830 // Загоскин М.Н. Сочинения. Т. 2. С. 722.
30. Там же.
31. Аксаков С.Т. М.Н. Загоскин. Биографический очерк. С. 51.
32. Морозова Я.Е. Художественный образ истории и способы его репрезентации в романе М.Н. Загоскина «Брынский лес» // Филологические науки. Вопросы теории и практики. 2013. № 9. Ч. 1. С. 119–120.
33. Там же. С. 121.
34. Масальский К.П. Предисловие // Масальский К.П. Стрельцы. Ч. 1. М., 1861. С. 9.
35. Там же. С. 10.
36. Масальский К.П. Стрельцы. Ч. 4. С. 140.
37. Там же. С. 68–70.
38. Там же. С. 71.
39. Там же. С. 141–142.
40. Там же. С 143.
41. Сорочан А.Ю. Формы репрезентации истории в русской прозе XIX века. С. 57.
42. Лажечников И.И. Басурман. Колдун на Сухаревой башне. Очерки-воспоминания. М., 1989. С. 81.
43. Там же. С. 105.
44. Там же. С. 114.
45. Там же. С. 260.
46. Головин К.Ф. Русский роман и русское общество. СПб., 1914. С. 55.
47. Лажечников И.И. Басурман. С. 81.
48. Зотов Р.М. Исторические очерки царствования Николая I. СПб., 1859. С. 5.
49. Бонди С.М. Рождение реализма в творчестве Пушкина // Бонди С.М. О Пушкине: Статьи и исследования. М., 1978. С. 99–100.
50. Пушкин А.С. Капитанская дочка // Пушкин А.С. ПСС. Т. 6. Л., 1978. С. 357.
51. Там же. С. 258; Миних (Мюних) Б.-Х. (1707–1788) — российский генерал-фельдмаршал, гвардии подполковник Преображенского лейб-гвардии полка, завоеватель Крыма (1735).
52. Там же. С. 295; Траубенберг М.М. (1722–1772) — генерал-майор русской императорской армии, с убийства которого началось восстание в Яицкой крепости 1772 года.
53. Там же. С. 315.
54. Там же. С. 327; Харлова Т.Г. (1756–1773) — дочь коменданта Татищевой крепости. Погибла от рук восставших казаков. (См. Овчинников Р.В. О Елагиных и Харловых из пушкинской «Истории Пугачева» // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1986. Т. 12. С. 351.)
55. Там же. С. 332.
56. Там же. С. 349.
57. Оксман Ю.Г. Пушкин в работе над «Капитанской дочкой» // Пушкин. Лермонтов. Гоголь. М., 1952. С. 235–238.
58. Пушкин А.С. Капитанская дочка. С. 318–319.
59. Там же. С. 318.
60. Черняев Н.И. «Капитанская дочка» Пушкина. М., 1897; цит. по: «Капитанская дочка» в критике и литературоведении // Пушкин А.С. Капитанская дочка. Л., 1984. С. 254.
61. Сорочан А.Ю. Формы репрезентации истории в русской прозе XIX века. С. 186.
62. Акутин Ю.М. Александр Вельтман и его «Странник» // Вельтман А.Ф. Странник. М., 1978. С. 261.
63. Грачева А.А. А.Ф. Вельтман и В.Ф. Одоевский как писатели-«энциклопедисты» // Вестник Нижегородского университета им. Н.И. Лобачевского. 2014. № 2. С. 125–129.
64. Вельтман А.Ф. Романы. М., 1985. С. 56.
65. Сорочан А.Ю. Формы репрезентации истории в русской прозе XIX века. С. 117.
66. Захарова О.В. Былина в русском тезаурусе: история слова, термина, категории // Знание. Понимание. Умение. 2014. № 4. С. 269.
67. Щалпегин О.Н. Возвращенный писатель. К 210-й годовщине со дня рождения А.Ф. Вельтмана (1800–1870) // Вестник МГГУ им. М.А. Шолохова. Филологические науки. 2010. № 3. С. 59.
68. Аксаков С.Т. М.Н. Загоскин. Биографический очерк. С. 60.
69. Белинский В.Г. Взгляд на русскую литературу 1846 года // Белинский В.Г. ПСС. Т. X. С. 9.

Источник: Устинов А.В. Роман Д.Л. Мордовцева «Великий раскол» в контексте русского исторического романа XIX века. Диссертация на соискание ученой степени кандидата филологических наук. Кострома, 2015. С. 41–56.

Комментарии