Французы, русские, война. Хроники маленького человека

«Дискурс катастроф» и самоописания частного лица: игра в свою судьбу

Карта памяти29.01.2016 // 514
© pastvu.com

Розентштраух И.-А. Исторические происшествия в Москве 1812 года во время присутствия в сем городе неприятеля. – М.: Новое литературное обозрение, 2015.

В издательстве «Новое литературное обозрение» в рамках серии «Archivalia Rossica» вышла в свет книга «Исторические происшествия в Москве 1812 года во время присутствия в сем городе неприятеля», принадлежащая перу бывшего немецкого актера, российского торговца в Отечественную войну и пастора в последующем Иоганна-Амвросия Розентштрауха. Среди множества воспоминаний об эпохе 1812 года, написанных участниками и очевидцами событий с российской стороны, не так много свидетельств иностранцев, что придает опубликованным запискам особую ценность и как историческому источнику, и как образчику исторической памяти.

Жизнеописание Розенштрауха попытался реконструировать с возможной полнотой автор вступительной статьи и комментариев американский историк Александр Мартин, создав своего рода «каркас», на который нанизываются воспоминания.

В биографии Розенштрауха много белых пятен, отчего его мемуары становятся только интереснее. Правда, сам Розенштраух не слишком любит рассказывать о себе (хоть он и вел дневник, но не обращался к нему в своих воспоминаниях, полагаясь, очевидно, на «живую» память): мы слышим голос, свидетельствующий о катастрофе. На фоне грозной поры 1812 года автор не вспоминает о своей жизни, не думает о прошлом и будущем. Его автобиография оказывается подчинена повествованию о конкретном историческом сюжете, так же как его жизнь теряет в самоописании «смысл», сталкиваясь с великими событиями. «Не знаю, опубликовано ли кем-нибудь описание событий этого необычайного и богатого последствиями времени?» (с. 223), — с этого вопроса Розенштраух начинает свои воспоминания и тем самым сообщает им высокое положение единственного, как он считает, документального повествования об «исторических происшествиях в Москве 1812 года». В свою очередь, это требует от автора ответственности и осознания своей задачи, почему он и рассказывает «лишь то, что сам имел возможность видеть, слышать и заметить». Правда, реконструируя эпизоды, в которых участвует Наполеон, Розенштраух волей-неволей обращается к другим источникам («Об это свидетельствовали многие очевидцы» (с. 262)).

Пожар Москвы и сопутствующие ему происшествия подавляют своим масштабом личную историю немецкого торговца, выводя на передний план его существование в занятом врагами городе. «Самоумаление» оказывается и стратегией выживания и поведения, и дискурсивной практикой: «несколько знавших меня господ посылали спросить, “жив ли я еще”» (с. 225). Протестантский квиетизм позволяет исторической памяти выстроить в строгую иерархию всех, с кем встречался Розенштраух в оккупированной российской столице, от извозчика и до императора Наполеона. Повлиять на происходящие события уже не в воле человека, и все, что он может сделать в катастрофических обстоятельствах, — исполнять свой долг: «Тем смелее я шел повсюду, куда долг призывал меня» (с. 245). Тема долга, понятого сквозь призму протестантизма, связывает весь текст собственно в «Исторические происшествия»: Розенштраух предстает в них как свидетель катастрофы, чья задача — сохранить, в том числе и с назидательной целью, пережитое. По контрасту с эпохой, щедрой на героические жесты, авторская позиция подчеркнуто скромна: по мере сил — участник, по возможности — свидетель.

Особенность «дискурса катастроф» в «Исторических происшествиях» состоит в организации самого мемуара на определенной идеологической матрице — в нашем случае религиозной. Условный духовный текст, основанный на вере в Бога и в его проявления в человеческой истории, оказывается схемой, на которую нанизываются собственно исторические события. Самым экзистенциальным переживаниям здесь соответствует контекст из Священного Писания, и Розенштраух охотно использует парафразы из Ветхого Завета. Так, себя он описывает следующим образом: человек, «у которого, как и у всех его братьев, в груди бьется сердце, которое временами сколь лукаво, столь и испорчено» (Иер., 17:9) (с. 224), который «все это время носил душу мою в руке моей» (Пс. 118:109) (с. 227), а французы «всей душой стремились из этой пустыни обратно к “котлам египетским”» (Исх. 16:2) (с. 265). Протестантская этика в ситуации катастрофы преломляется двояким образом: с одной стороны, Розенштраух верит в догмат предопределения, но сам при этом числит себя на стороне избранных, а с другой — все-таки старается сделать все от себя зависящее, чтобы не погибнуть в занятом врагом городе.

Переживая монументальную историю, Розенштраух, настоящий «маленький человек» своего времени, не соотносит ее со своей собственной биографией, а пытается показать свое посильное участие в исторических событиях. Его мемуар интересен крайне редким смысловым ударением в воспоминаниях о войне 1812 года: Розенштраух в подробностях описывает свою экзистенциальную борьбу за выживание в оккупированной французами Москве. Остаться в живых, не потеряв при этом человеческого достоинства, становится целью Розенштрауха. Его воспоминания пропитаны особой пиетистской религиозностью, также не свойственной русским мемуаристам, писавшим об эпохе 1812 года: автор если и упоминает о себе, то в залоге «умаления» своей личности перед всемогущим Богом.

Розенштраух пишет не «историю», а именно воспоминания, и в его тексте то и дело встречаются неточности, свидетельствующие о том, что он не считал нужным проверять те или иные даты и события, — гораздо больше его занимало собственное участие в происшедшем. Отсюда следует специфическая субъективность этих мемуаров: кроме своего взгляда, Розенштраух допускает в буквальном смысле только «божественное» измерение историописания.

Впечатление от знакомства с революцией у Розенштрауха было, мягко говоря, неблагоприятным, и в Наполеоне и Французской империи он по вполне понятным причинам нашел «благополучное» окончание революционных пертурбаций. Схожее положение дел наблюдал Розенштраух и в казавшейся безопасной Российской империи. Судя по всему, Розенштраух постепенно примирился с мыслью об исторических потрясениях в своего рода синкретизме Просвещения и протестантизма и нашел в себе силы изменить прежде однозначное отношение к революции.

Александр Мартин, исследователь жизни и творчества Розенштрауха, связывает этот поворот с высокой социальной и идеологической мобильностью жителей германских княжеств: выбрав ремесло актера и начав странствовать по Европе, Розенштраух незаметно для себя становится «гражданином мира». Феномен добровольной эмиграции, таким образом, сопутствовал эмиграции вынужденной и приводил к формированию космополитических немецких диаспор, в которых нередко уживались рядом профессиональные занятия и культовые практики. Так было и в случае с Розенштраухом в России, где он не только сделал успешную карьеру торговца, но и занимал ряд церковных должностей: «Насколько простирается человеческое соображение, я могу с уверенностью утверждать, что в Петербурге, не случись явного чуда, я не пришел бы ни к достатку при нашем ограниченном местными рамками торговом обороте, ни к совершенно изменившимся духовным воззрениям под воздействием страданий и опасностей в Москве, ни к заделу в церковных и школьных делах благодаря моему деятельному участию в заботах приходского совета» (с. 224).

Своеобразное положение иностранца по отношению и к Российской, и к Французской империи дало Розенштрауху возможность несколько отстраненного наблюдения за «историческими происшествиями» в Москве, но и едва не сделало их жертвой: «Положение немногих иностранцев, которые оставались добровольно или вынужденно, становилось все более угрожающим, что показали безобразия, чинимые озлобленным народом на улицах и в домах» (с. 224–225). Дважды эмигрант, дважды сменивший профессию, Розенштраух пишет с позиции резонера в духе эпохи Просвещения, и в его воспоминаниях господствует спокойный и уравновешенный тон, несмотря на описанные в них события. Благополучно пройти между Сциллой Великой армии и Харибдой русской толпы Розенштрауху все же не удалось: торговое дело было в известной степени потеряно, не говоря уже о разорении московского купечества в целом в итоге нашествия «двунадесяти языков».

Для «Исторических происшествий» общим фоном служит память о кампаниях на Рейне и Маасе (1792–1795). Розенштраух не вспоминает собственно о военных действиях революционной армии — война внушает ему ужас (о Бородинском сражении: «Дату битвы и местность я не помню») — но предпочитает как хроникер отмечать то или иное событие. История для него персонифицирована: «Я видел французскую армию в Голландии при Дюмурье детьми, как они шли тогда — одни пожилые старцы, много наглых бабенок, сражавшихся в общем строю, и безбородые юноши, едва сменившие детскую обувь, совсем босые и в драных штанах. — Затем на Рейне в 1795 г. юношами. В Москве же мужами» (с. 269–270). Розенштраух перечисляет «возрасты» солдат Революции и Империи в исторической перспективе, от младшего к старшему, по мере их возмужания. В действительности же призывы и рекруты «молодели».

Интересно сравнить эти слова с известным высказыванием Иоганна-Вольфганга Гёте о битве при Вальми 20 сентября 1792 года: «С этого места и с этого дня берет начало новая эра в мировой истории. И каждый из вас сможет сказать, что присутствовал при ее рождении», — притом что великий немец не видел ни самого поля боя, ни французских солдат, иными словами, поддался здесь представлению возвышенного исторического опыта, превратившего локальную канонаду в эпохальное событие мировой истории. Точно так же и Розенштраух поддается убеждению «фантомного» исторического источника: «При полнейшем отсутствии всяких известий с театра военных действий, при частых известиях о победах над врагами никто и помыслить не мог увидеть Наполеона в Москве» (с. 232). И, наоборот, живым и трагическим свидетельством Бородинского сражения являются, опять-таки, люди: «То, что наша армия проиграла битву и Наполеон находится уже на Русской земле, в Москве знали и видели по многим раненым, которые следовали через город» (с. 227).

Совсем другое значение имели для Розенштрауха афишки, издававшиеся московским главнокомандующим графом Федором Васильевичем Ростопчиным. Эти «прокламации для народа» автор «Исторических происшествий» удивительным образом воспринимал как практическое руководство, соглашался или спорил с ними, испытывая, увы, обоснованный страх перед их влиянием на толпу: «Мой кучер, молодой дерзкий парень с сатанинской физиономией, собирал поэтому что ни день на нашем просторном дворе толпу разделявших его взгляды молодцов, с которыми он занимался военными упражнениями, шумел и витийствовал перед ними» (с. 227).

Эсхатологическое измерение истории позволяло видеть во всем руку мудрого Промысла, но особенно остро это чувство у Розенштрауха проявилось уже в России — возможно, религиозное настроение получило новое развитие, встретившись с незнакомым вероисповеданием: «в том, что я не покинул Москвы, была воля Божия» (с. 223). Для него, уже благонамеренного жителя древней столицы и гражданина Российской империи, важно поддержание порядка в оккупированном врагом городе. При этом сохранность имущества и законности тесно связываются в восприятии Розенштрауха с армией, пусть и вражеской, а не с толпой, которая уже прочно вошла в историческую память как часть революции. Так, безымянный полковник, реквизировавший дом Розенштрауха под военные нужды, пишет на его воротах: «Квартира для адъютантов маршала Бертье». «Теперь вы в безопасности, — сказал он, — никто не осмелится проникнуть в дом или причинить вам какое-либо зло» (с. 238).

В восприятии автора Наполеон и Французская империя в целом выступают как гарант безопасности: «Хотелось бы, конечно, чтобы французы никогда не дошли до Москвы; но в прочем милостию Божией стало то, что они вошли в город в этот же день, ибо иначе в состоянии анархии, при разгоряченных водкой головах и при всей свободе невозбранно и неограниченно грабить, при всеобщей ненависти к иностранцам вряд ли кто-то из иноплеменников остался бы в живых» (с. 231). В таких проговорках Розенштрауха мы видим, что в критический момент своей жизни он ощущал общность скорее с европейцами, чем с русскими: «Иностранцы искали друг у друга совета и отдохновения всякий раз во все это время, как только они могли без опаски встретиться» (с. 228). Притяжательные местоимения «мой» и «наш» в «Исторических происшествиях» относятся только к обезличенным понятиям («армия» и «правительство»), определенным местам в Москве («торговый» Кузнецкий мост, дома иностранцев) или к профессиональной сфере деятельности Розенштрауха («мои товары», «наше дело»): в ситуации катастрофы он оказывается без «своего» народа.

Розенштраух цитирует одну из ростопчинских афишек: «Сколь мало чести делает убийство тощего, как высохшая селедка, француза или немца в парике», но тут же с горечью добавляет: «Эти шутливые бюллетени мало годились для того, чтобы устрашить народ». Оказавшись в оккупированной французами Москве, «во время присутствия в сем городе неприятеля», Розенштраух может вновь — уже в третий раз в своей жизни — потерять национальную идентичность: с одной стороны, он «чужой» для французов, с другой — не «свой» и для русских. «…Услышав, что все мы говорим по-немецки…», провиант-комиссар Великой армии «посчитал меня за русского, потому что заговорил со мною по-французски» (с. 235). И здесь на помощь Розенштрауху приходит как протестантская религиозность, так и европейская космополитичность. «Уже имея перед глазами опыт, я верил, что всемогущество Божие безгранично и немногое может обратить во множество» (с. 256–257).

Особое место в «Исторических происшествиях» занимает фигура императора Наполеона. Розенштраух оговаривается о том, что не ставил своей прямой целью увидеть императора («Словом, довольно — я не видел Наполеона»), лишний раз делая акцент на том, что Наполеон для множества людей, желавших его лицезреть воочию, ассоциировался с неким полубогом, на созерцание которого лежит своеобразное «табу». Император не казался ему завоевателем Германии (его исторической родины) или Голландии (приютившей скитальца), на которые обрушились революционные, а не наполеоновские войны, но противником России французский император все-таки был: «Наполеон будто бы написал в Бозе почившему императору Александру: пусть император прибудет к нему — Наполеону, и он сопроводит тогда Александра со своей армией в Россию, чтобы сделать его не по имени только, но действительным самодержцем всея России» (с. 265). Эту информацию Розенштраух получил от одного из адъютантов маршала Бертье, а тот, в свою очередь, от самого Наполеона. При этом практически полное отсутствие сведений о военных действиях привело к тому, что образ врага оставался неясным вплоть до вступления Великой армии в Москву: «Еще 31 августа появился краткий бюллетень, в котором от имени фельдмаршала Кутузова объявлялось, что прошедшим днем он совершенно разбил французов…» (с. 228). Вероятно, имеется в виду еще одна ростопчинская афиша, но доверчивый Розенштраух придает ей официальный статус военного бюллетеня.

И все-таки Розенштраух не удерживается от искуса восстановить сцену вступления Наполеона в Москву — пусть и по отрывочным свидетельствам, которым, однако, «можно доверять». «Наполеон дошел до московской заставы и остановился там, считая, что навстречу ему прибудет депутация из Москвы для передачи ключей от города, с просьбой пощадить и т.п. — так, как это бывало в других городах и столицах» (с. 261). Думается, что сцена подобного «явления» Наполеона была в своем роде обязательным элементом исторической репрезентации в писаниях о той эпохе. Розенштраух, словно отдавая дань своему актерскому прошлому, вдруг описывает вступление в Москву императора, его штаба и Великой армии, домысливая происходившие события: «Когда же ничего такого не произошло и Наполеон некоторое время прождал напрасно, он послал одного из своих адъютантов в город, чтобы осведомиться о причинах столь странного поведения, и сказал при этом: неужели жители не знают, что от него, победителя, зависит судьба города?»

Пользуясь воображением, Розенштраух рисует в целом неправдоподобную картину пребывания Наполеона в Москве — впрочем, от этого она только интереснее, так как позволяет нам сделать выводы о некоторых стереотипах, связанных с французским императором. Наполеон лишается под пером Розенштрауха ореола великого полководца: он не удосуживается проверить сведения о появившихся 13 октября на Тверской улице казаках, пока не слышит звуков разгоревшегося боя, и никто из подчиненных не осмеливается передать ему «ужасное известие» о битве под Тарутино 6 октября, где был разбит маршал Иоахим Мюрат, король Неаполитанский. В тексте Розенштрауха нет места военным действиям, проходившим под собственным руководством Наполеона, но упоминаются театральные постановки в Кремле, на которых французский император «оставался и развлекался каждый вечер комедиями в исполнении бездарностей» (с. 267). И вот уже великий человек выступает не двигателем мировой истории, а рядовым ее участником, то и дело предпочитающим удалиться за кулисы. В итоге историософия Розенштрауха, исповедующего протестантизм и здравый смысл, приходит к философии истории «Войны и мира». Впрочем, этим сходство между «Историческими происшествиями» и романом Льва Толстого не исчерпывается: герои «Войны и мира» наблюдают комету, предвещающую грозные исторические потрясения, а Розенштраух оказался свидетелем мощного взрыва сигнальной ракеты, прогремевшего накануне оставления Москвы русскими войсками. «Мы посмотрели ввысь и увидели похожую на дерево ракету, взвившуюся к облакам. У меня невольно вырвалось: “Как это велико!” И лишь когда я произнес эти слова, мне стало ясно в душе, что я хотел этим сказать… Я ответил: “Нет, я не это имел в виду, великой я нахожу идею, что Москва должна быть сожжена”» (с. 232). В этой сцене — еще одно «далековатое сближение» «Исторических происшествий» и «Войны и мира».

Нельзя не упомянуть выдающуюся работу переводчика Юрия Корякова: Розенштраух говорит на удивительном русском языке в традиции воспоминаний иностранцев о России, и его текст пересекается со множеством «наполеоновских» мест классической русской литературы.

Комментарии

Самое читаемое за месяц
  • Андрей Десницкий