Общее прошлое

Колонки

Тяжесть слов

28.03.2016 // 702

Кандидат философских наук, доцент кафедры философии и культурологии Тихоокеанского государственного университета (Хабаровск).

Бёлль Г., Копелев Л. Почему мы стреляли друг в друга? / Пер. с нем., предисл. В.К. Абалкина. – СПб.: Владимир Даль, 2016. – 415 с.

В потоке современных споров о прошлом выход в свет русского перевода бесед Генриха Бёлля и Льва Копелева с историком и журналистом Клаусом Беднарцем в сентябре 1979 года в Советском Союзе, в Москве и в апреле 1981 года в ФРГ, в Боргайм-Мертене — очень полезное, если не очищающее, то дающее возможность какой-то, пусть минимальной, расчистки действие.

Сейчас память о войне стала «культурной памятью», т.е. чужой — и, если угодно, отчужденной — это неизбежно, поскольку почти не осталось, а вскоре не останется и совсем тех, для кого это своя, личная память — позволяющая соотнести «памятуемое всеми» со своим собственным опытом, с тем, как это запомнилось тебе. Но даже личный опыт, собственная причастность не дают искомой «подлинности». Вроде бы об одном и том же мы вспоминаем по прошествии времени различно — проживая свою жизнь не только вперед, но «назад», вновь и вновь перерабатывая свою память о прошлом и через это — самих себя. Впрочем, неизменность воспоминаний — еще более показательный пример работы памяти, активного сопротивления, когда, вопреки меняющимся обстоятельствам, мы настаиваем на неизменности прошлого через неизменность памяти о нем (и тем самым изменяем эту память, поскольку меняется контекст — одни и те же слова, одни и те же образы десятилетия назад и сейчас звучат совершенно иначе: отказ от изменений, как известно, не ведет к тому, что изменений удается избежать — просто они принимают другую форму).

Основное в этих двух беседах Бёлля и Копелева, как представляется, несообщаемые факты и обстоятельства. Оба основных участника беседы говорят преимущественно о том, что видели и что делали сами — и как они это помнят и понимают в момент разговора, — и не претендуют на универсальные выводы и заключения, помимо столь же личных: ведь именно основываясь на своем опыте и своем знании, мы делаем заключения общего порядка — или принимаем уже существующие.

Собеседники прошли почти всю войну: Бёлль с — 1939-го, Копелев — с 1941 года (занимаясь военной пропагандой среди противника), закончилась для них война, правда, совсем разным образом. Бёлль попал в американский лагерь для военнопленных во Франции, откуда вышел через шесть месяцев, тогда как Копелев на исходе войны был арестован в Восточной Пруссии за «пропаганду буржуазного гуманизма» и «сострадание к врагу» — за протест против убийств, изнасилований и мародерства советских войск, что затем он опишет в «Хранить вечно!». Последняя тема станет, разумеется, значимой в разговоре трех собеседников. Имея за плечами большой и сложный опыт, они далеки от простоты морального осуждения (не в силу его неверности, а по причине бесплодности: оно ни о чем не говорит, попадая мимо, как моральное осуждение войны не способно избавить нас перед лицом конкретной ситуации от необходимости воевать) и от, тем более, оправдания. Осуждение бесполезно именно в силу очевидности — и одновременно оказывается инструментом для достижения совсем иных целей. Оправдание открывает путь к повторению.

Здесь же задача иная — услышать друг друга и объяснить, в том числе себе самому, находя верные слова, прошлое, не позволить ему срастись в единую массу неразличимости. Так, Копелев вспоминает о событиях начала 1945 года: «Я не был единственным, кто пытался противодействовать. Я хотел бы это подчеркнуть. И в лагерь я попал не из-за этого, а потому, что мои начальники, которые как раз были за грабежи, после однозначных наказаний за преступления боялись, что я на них донесу. […] Сочувствие врагу. И это звучало, боюсь, совсем скверно. Потому что я протестовал не только против отдельных явлений. Мои непосредственные начальники из-за меня чувствовали себя в опасности» (с. 61), поясняя — потому что все забывается, в том числе и самое очевидное:

«Лев Копелев: И часто среди молодых солдат бывали такие, которые пришли в армию со школьной скамьи и вообще ничему не научились, кроме как убивать и стрелять.

Генрих Бёлль: Этому опьянению подвержена любая армия, оно было и у французов, оно было и американцев» (с. 60–61).

И ранее: «Генрих Бёлль: Существует также опьянение солдата-завоевателя. Я помню войну во Франции, в которой я участвовал, не участвуя в боях, а маршировал позади во втором и третьем эшелоне. Мы, конечно, тоже воровали. То рубашку, то велосипед, вино — все равно.

Клаус Беднарц: Воровство, массовые убийства и изнасилования?

Генрих Бёлль: Конечно. На войне бывает такого рода опьянение. Хотя повсюду, на всех улицах каждого французского села, было написано “Грабеж карается смертной казнью”» (с. 58–59).

Этот разговор далек от смакования подробностей — именно потому, что всем собеседникам они хороши известны, как известны еще и многим читателям немецкого издания книги (вышедшей в 1981 году) те немногие детали, которые вспоминают собеседники (и куда более говорящий иллюстративный ряд — напоминающий о том, что остается молчаливо памятуемым). Они приглушены, даются как отсылка, метка — свидетельствующая не о забвении, а, напротив, о слишком близкой и живой памяти. Желание говорить, показывать, подчеркивать появляется тогда, когда говорящий и слушающий вполне далеки от происшедшего — это и способ «возродить чувства», побудить эмоционально соотнести себя с этой памятью, присвоить ее себе — именно потому, что она не является твоей. «Это то, о чем мы не должны забывать», — произносим мы именно в тот момент, когда забываем, побуждая себя помнить (поскольку память об этом становится частью того, что делает нас нами — обладателями «общей памяти»).

Для беседующих Бёлля и Копелева прошлое — это именно прошлое, то, что определяет нас, но не делает нас его рабами, в рабстве мы оказываемся от своего понимания этого прошлого, а не от него самого. Из этого рождается главная ценность книги — не реалий, о которых лучше расскажет профессиональный историк, а выверенной интонации, позволяющей слышать друг друга, воспоминание о самих себе в прошлом, в постоянном соотнесении с тем, насколько то понимание, тот опыт отличаются от нынешнего. Так, Бёлль вспоминает свое — удивляющее его по прошествии сорока лет — стремление попасть на фронт, перебраться из Франции на Восток, чтобы увидеть войну — или переживание лета 1940 года:

«Генрих Бёлль: […] это было сокрушительное переживание. У моих хороших друзей — старых друзей, с которыми я был в согласии во всех политических вопросах, — вдруг возникло такое настроение: “Ах, но теперь мы их “сделали”.

[Клаус Беднарц:] Чего не удавалось четыре года, с 1914-го по 1918 год.

Генрих Бёлль: Да-да, конечно. Париж в руках германцев! Один из моих лучших друзей написал мне из Италии (он был тоже в армии) открытку: “Германский флаг развевается над Парижем!”. Он написал это по-итальянски. Он был антинаци, но и он почувствовал триумф. Я помню. И это, собственно говоря, более всего угнетало нас — тех, кто страстно желал немедленного поражения наци» (с. 102). Это конфликт, в котором торжество твоей страны, возмещение всех прежних унижений, неотделимо от торжества тех, кому ты желаешь поражения.

Или как Копелев вспоминает, что, «когда 22 июня 1941 г. пришли первые сообщения о войне, я должен честно признаться, я был столь глуп, что радовался. Вот идет священная война, вот теперь германский пролетариат пойдет нам на встречу, и теперь Гитлер будет тотчас низвергнут. […] Знаете, во время войны я встретился с несколькими друзьями, которые мне сказали: “Ты еще помнишь, идиот, что ты сказал 22 июня? Как ты с сияющими глазами бегал по улицам и говорил: “Ну, наконец, пришла великая святая война, которая приведет к освобождению Германии и к освобождению Европы. Обеих, обеих”. Я был в этом твердо убежден. Война продлится лишь несколько недель, затем придут берлинские пролетарии, вслед за ними — пролетарии Рура. Так, как мы себе это представляли по германской антифашистской литературе, по сообщениям, которые мы получали от немецких товарищей в Москве. Например, большой мечтой моей молодости была Испания, гражданская война в Испании. И я знал, как воевали немцы в Интернациональных бригадах» (с. 27, 28).

Голоса, звучащие в разговоре, дополняются мемуарами тех, кто прошел через «Антифашистский лагерь» Северо-Западного фронта, в котором вел занятия в 1943 году Лев Копелев, его воспоминаниями о своей работе пропагандиста — и многочисленными агитационными материалами, подготовленными им или при его участии в 1942–1943 годах, — и теми, что создавались в ответ в немецких частях.

Все в этом тексте оказывается — именно в целом, через структуру книги — целенаправленным противодействием чьей бы то ни было монополии на память, а сама память проверяется и дополняется архивом, позволяющим припоминать забытое/вытесненное.

Комментарии