Мой Левинас

Утешение философией: следы памяти, Эммануэль Левинас

Свидетельства06.04.2016 // 1 855
© Bracha Ettinger, via levinas.nl

Анне Ямпольской

Жизнь — абсолютно несправедливая штука. Анечке Ямпольской не довелось встретиться с Левинасом, а мне довелось, и не раз, хотя она многое бы за это отдала, а я для этого палец о палец не ударил. У нее и списочек вопросов к нему готов. Я же с ним только трепался о том о сем. Описать по ее просьбе наши с ним встречи (точнее, те крохи из них, которые сохранила моя память) — это минимум, который ей с меня приходится.

А дело было так. В конце 1989 года, точнее 10 декабря, я прибыл на стажировку в университет маленького швейцарского городка Фрибурга. Его иногда называют на французский манер Фрибур или на немецкий — Фрайбург. На следующий день я уже пошел в университет и стал мороковать перед расписанием, на какие бы лекции и семинары мне походить. Из-за бюрократических проволочек (рассказ о которых был бы небезынтересен, но к делу не относится) я приехал в Швейцарию, таким образом, не к началу семестра, а с изрядным опозданием. Поэтому для посещения семинаров или лекций для узкой аудитории мне пришлось объясняться с преподавателями, что было непросто, поскольку по-французски я не говорил ни слова, а по-немецки не говорили некоторые из них. Я пробовал посещать множество разных курсов, в том числе по этнологии и даже праву. Но в основном нажимал на философию и славистику. Профессора-слависта в летнем семестре замещал его коллега из Женевы Жорж Нива. А от студентов-философов я узнал, что раз в две недели с лекциями во Фрибург приезжает не кто иной, как Эмманюэль Левинас. О нем я знал немного, но все же кое-что, благодаря сотруднице нашего сектора в ИФАНе Ирене Сергеевне Вдовиной, переводчице и исследовательнице Левинаса. Вот эти два лектора и стали давать мне, сами того не зная, первые уроки французского, еще до того, как я пошел на собственно французские курсы. Причем Нива половину каждой лекции читал по-русски (с легким акцентом), а Левинас говорил по-французски, вероятно, тоже с легким акцентом (я этого оценить, конечно, не мог). Несколько позже моим третьим учителем французского стала радиостанция France Culture. Она была у меня включена практически круглосуточно. Интересно, что однажды ночью я проснулся от знакомого голоса: передавали в записи интервью с Левинасом из фондов радио.

Левинас к тому времени работал во Фрибурге уже много лет, наверное, около двадцати, более-менее с тех пор, как вышел на пенсию. Он приезжал сюда по приглашению местной еврейской общины, а по сути одной семьи, которая составляет костяк этой общины. Покойный старейшина этой семьи, глава местной, а одно время и швейцарской, общины и многолетний член комитета швейцарской иудео-христианской ассоциации Жан Нордман в свое время познакомился с Париже с Э. Левинасом и пригласил его, уладив это в университете. Был он, говорили, человеком любознательным, открытым, даром что совершенно не университетским. Будучи таковым, он (наивно) полагал, что небольшой, но амбициозный фрибуржский философский факультет будет ужасно рад заполучить задаром такую величину. Но то ли звезда Левинаса восходила неспешно, то ли местным профессорам было и так хорошо, но фрибуржские коллеги отнюдь не торопились включать его в свои советы, гремиумы и расписания. Объявления о лекциях Э. Левинаса всегда вывешивались особо, не в общем расписании, и он, собственно, никем на факультете не значился. На факультете преподавали иногда и приват-доценты (помню одного мистично-эзотеричного бернца), но у них прав было и то больше, чем у Левинаса. Один студент, кажется из Испании, удивлялся такому сдержанному приему Левинаса со стороны местных философов и сетовал на него вслух. Регулярно кто-нибудь из студентов подходил к Левинасу с просьбой поруководить его дипломом или диссертацией, и тот немного неловко отнекивался: «Ecoutez… vous êtes gentil… voyez-vous, moi, je n’ai rien contre, mais… demandez d’abord au décanat». Еще хуже, когда такой студент подходил к какому-нибудь важному профессору, например к аналитику и философу науки Эвандро Агацци, чего-то там всевозможного международного вице-председателю, и просил поруководить дипломом или диссертацией о Левинасе! Тот не очень-то и скрывал свое возмущение. Подсмеиваться над Левинасом среди местных философов, которые в это время стали поворачиваться от томизма к аналитической философии, считалось хорошим тоном. Патер Бохеньски, изображая Левинаса, вздымал к потолку указательный палец и торжественно завывал: «Transcendance!..» Получалось совсем непохоже, поскольку чего-чего, а пафоса у Левинаса не было никакого, по крайней мере у того 83-летнего Левинаса, которого мне довелось увидеть. Интонация была всегда задушевной, даже если это была задушевность библейского пророка.

Если я не ошибаюсь, вопрос о преподавании Левинаса был решен на уровне ректора, иначе бы факультет, будь его воля, давно бы эту лавочку прикрыл. По давно заведенному порядку он приезжал раз в две недели и читал обычно четыре лекции: одну по феноменологии, одну по средневековой еврейской мысли, одну по еврейской мысли ХІХ–ХХ веков и, наконец, одну по Талмуду. Самой знакомой мне материей была феноменология. Я был с ней знаком во всяком случае больше, чем на первых порах с французским. Помню лекцию об интенциональности, на которой я действительно понял, в чем была новизна и революционность этого принципа; до этого до меня это как-то не доходило. Говорил Левинас и об autrui, и о visage, но не очень много. Мне тогда по наивности казалось, что он должен только и говорить, что о своей философии, но нет: он говорил большей частью просто о философии. В целом, к стыду своему, я мало что запомнил из этих лекций. К счастью, с тех пор вышло несколько дисков с лекциями французских философов, кое-что можно найти на Youtube и на французском радио. Левинас там записан в более молодом и бодром возрасте, но манера у него осталась та же. Это всегда было размышление вслух, где темп речи совпадал с темпом мысли. Заметки у него на трибуне лежали, но всегда было ощущение импровизации. Меня забавляло, что он часто начинал лекции со слов «N’est-ce pas?», просто для разгона.

На занятия к нему не ходили толпы, больше двадцати слушателей на моей памяти не набиралось. Если философские коллеги фактически его игнорировали, то на занятия по Талмуду сходился цвет теологического факультета, точнее отделения библеистики. Там я познакомился с отцом Домиником Бартелеми, мирового уровня специалистом по Септуагинте и талмудической литературе, с библейским археологом Отмаром Кеелем, с Адрианом Шенкером, Кристофом Юлингером и другими.

К моменту моего приезда пригласивший Левинаса во Фрибург Жан Нордман уже умер, и роль хозяйки взяла на себя его вдова Блюэт. Женщина не университетская и даже не получившая высшего образования, но чрезвычайно любознательная и открытая, она была позднее избрана Почетным членом университета. В прошлом, во время войны, они с мужем много помогали беженцам в Швейцарии и Франции. Потом она проявила себя во Всемирной женской сионистской организации (WIZO), вице-президентом которой была. Так вот, подхватив роль принимающей стороны, она, как правило, приглашала Левинасов к себе домой или же в ресторан. Нередко к ним примыкал я, иногда бывали за столом и другие люди. Разговоры эти редко носили характер отвлеченно-философский. Левинас любил рассказывать истории о своей молодости. Например, как он приехал во Францию с еще очень школярским французским и, в частности, произносил lа guerre как [гуэр]. Или о том, что в молодости писал стихи и, если я не ошибаюсь, хотел стать поэтом. Он много цитировал — больше всего Пушкина, но и прозу: Достоевского, Гоголя — например, знаменитое место из «Шинели»: «…ну уж эти французы! что и говорить, уж ежели захотят что-нибудь того, так уж точно того…». Было видно, что в первые годы французской иммиграции им с женой нередко приходилось цитировать этот пассаж. Но мне больше всего запомнился куда менее ожиданный Северянин, которого Левинас тоже любил цитировать — уже не как классика, а как старшего современника. Русский язык у Левинаса был прекрасный, лучше, чем у большинства из нас, поскольку не испорченный советизмами и всякими киноклише. Мне казалось поэтому странным, что Левинас считает себя не русским евреем, а литовским, хотя по-литовски знает одно слово: «молоко», необходимое, чтобы объясняться на базаре в Ковно. Я только потом узнал/понял, что литвак — это особая емкая культурно-религиозная категория, к чисто языковой стороне дела не сводимая.

Хайдеггера он упоминал и в лекциях, и вне их весьма часто. Например, нередко рассказывал историю, которая вошла в его интервью и тексты: о том, что он ехал во Фрайбург к Гуссерлю, а приехав, обнаружил, что там мироздание вращается уже вокруг другого преподавателя. Еще запомнилась одна байка о семинаре в Давосе. По поводу полемического превосходства Хайдеггера над Кассирером участники говорили (уже не помню, кто придумал это двустишие; уж не сам ли поэт-любитель Левинас?): «où Heidegger tombe, Cassirer succombe», в том смысле, что трудность, которая Хайдеггера заставляет споткнуться, для Кассирера оказывается фатальной. Еще помню неожиданную для меня речь в защиту Бергсона, который, по мнению Левинаса, никак не меньше Хайдеггера заслуживал титула важнейшего философа XX века, и не его вина, что этот самый XX век повернул в сторону Хайдеггера.

Про некоторые истории я уже не помню, рассказывал ли Левинас их сам или же я знаю их из интервью с ним или чьего-то пересказа. Например, о том, как его пригласили с лекцией в Иерусалим. Когда он принял приглашение, поинтересовались, на каком языке он будет выступать. Что за вопрос? На еврейском, разумеется! Однако уже в ходе лекции выяснилось, что он говорит на вполне талмудическом средневековом еврейском, вовсе не понятном современному носителю иврита.

Историю загадочного персонажа Шушани я узнал точно от Левинаса, еще до выхода биографии Саломона Малки [1] и именно в связи с тем, что Малка незадолго до этого пришел расспрашивать Левинаса и Раису об этом страннейшем и одареннейшем человеке и тем самым разбередил его воспоминания. Меня не могли, конечно, оставить равнодушными восхищенные и озадаченные воспоминания Левинасов. Из их рассказов возникал образ гения и вместе с тем мистификатора. Одаренный математик и несравненный талмудист, он обладал невероятной мощью того, что французы называют rapprochement, — дара установления нетривиальных связей между идеями, казалось, между собой ничем не связанными. Он очень мало рассказывал о себе, нередко давал неверную информацию, избегал в разговоре с учеником упоминать о других учениках, не сообщал о своих перемещениях и т.д. Признание Левинаса, что на него больше всего повлияли два человека — Хайдеггер и Шушани — бросало на духовную историю XX века некий новый свет, в котором певец корней и член НСДАП не исключал, а контрапунктически дополнял горожанина и Вечного Жида. На меня произвело глубокое впечатление, что Левинас был исполнен восхищения перед Шушани спустя многие десятилетия после их последней встречи.

Левинасы составляли очень красивую и трогательную пару. Эмманюэль называл жену «Рая», а Раиса называла мужа «Нюма», что мне постоянно напоминало о моем отце, которого с легкой руки его матери в семье всегда называли «Нюся» (сокращение от «Санюся»). Говорила Раиса по-французски с сильным и очень милым русским акцентом. Без посторонних мы с ней и с ним сразу переходили на русский — язык, на котором они говорили и между собой. Она чаще мужа рассказывала о быте, о сыне (известном композиторе и пианисте Микаэле), о каких-то житейских происшествиях. Например, однажды сломался поезд, на котором они возвращались из Фрибурга (через Лозанну) в Париж. И они вынуждены были выйти посреди поля и долго идти по снегу. С Микаэлем родители в обязательном порядке ежедневно созванивались, и когда ужинали у Блюэт, то звонили от нее (напоминаю молодежи, что мобильных телефонов тогда еще не существовало). С сыном, как и с дочерью, родители говорили уже только по-французски. Сколь бы мало мы ни говорили на философские темы, речь все же иногда в эти сферы забредала. Раиса слушала такие разговоры вполуха. Не только потому, что их не понимала, но и потому, что считала Эмманюэля слишком радикальным. Однажды он подарил мне свою свежевышедшую книжку «Бог, смерть и время», сказав со смехом: видите, я уже давно не пишу, но продолжаю печататься. И стал излагать, как почти всегда — с легкой улыбкой, свое понимание смерти (своя смерть, собственная смерть, смерть другого и пр.). Раиса, явно встревоженная этими речами, вдруг вмешалась и попросила что-то повторить или уточнить. Левинас только рассмеялся и сказал, что-де ничего-ничего, тебе это знать не полагается. На ее вкус, по крайней мере в ее возрасте (а было ей за 85), смерть явно не годилась в качестве повода для праздных интеллектуальных упражнений, да еще и насмешливых, и Эмманюэль этот ее выбор чтил и оберегал ее уши.

Раз уж я упомянул телефон, скажу, что к технике Левинас относился с несколько неприязненной отстраненностью. Помню, как ему было неловко и почти неприятно пользоваться, вместо привычного ключа, тогдашним нововведением — магнитной карточкой для открытия двери в гостинице. Или как он находил странным пить из алюминиевых банок, с которыми он так и не смог освоиться: у них ведь дырка находится чуть ли не посередине верхней плоскости, а не с краю, как было бы естественно. Но почти сходное отношение было у него и к психоанализу — как к недавнему и не очень-то нужному изобретению.

Религиозным взглядам Левинаса сейчас посвящают толстые книги и многодневные конференции. Было бы смешно мне что-то к этому пытаться добавить. Скажу только, что в нем не было ни грана набожности. Иудаизм был для него само собой разумеющейся основой, предпосылкой. Дело идет к тому, сказал он, будучи оппонентом на защите диссертации, посвященной Лакану, что мы скоро станем говорить: Dieu (passez-moi l’expression), т.e. «Бог (извините за выражение)». Но религия была для него тем, что дает повод для мысли, исследования, забавных сопоставлений больше, чем для веры. В этом он был достойным продолжателем дела митнагдимов, «несогласных», или «оппозиционеров». И конечно, для многих ортодоксов он был «плохим евреем», что его немало веселило.

В Париже у Левинасов я побывал дважды. Один раз я был приглашен на какой-то религиозный праздник, вместе с их сыном. Помню, что вечер был омрачен (по крайней мере для меня) одним инцидентом. Микаэль, отвечая на вопрос родителей, чем он сейчас занимается, стал рассказывать о том, что сочиняет музыку для совместного с каким-то художником действа. И вот в рассказе он стал называть этого художника plasticien, словом, стремительно вошедшим тогда в моду вместо вдруг показавшегося старомодным artiste (кстати, сегодня от plasticien за три версты разит 90-ми, а якобы устаревший artiste вернулся в употребление с новым винтажным лоском). Эмманюэль, совершенно очевидно, прежде не слышал этого слова, стал переспрашивать, тормозить рассказ. Он просто ничего не понимал. И действительно, что это за загадочный такой plasticien? Приходил ли он домой к Микаэлю ремонтировать пластиковый пол? Или это такой особо пластичный род танцора? Микаэль, вместо того чтобы «перевести» слово преткновения и назвать вещи своими, еще столь недавними, именами, махнул рукой: мол, вам, рухляди этакой, только попытайся что-нибудь рассказать. При этом было очевидно как раз, что отец привык все понимать в рассказах сына и следить вовсе не поверхностно за его творческой жизнью. Мне было очень неприятно, и я внутренне негодовал на Микаэля.

Другой мой визит был «корыстным». Левинас был назначен оппонентом диссертации одного фрибуржского аспиранта из Тичино. Посвящена она была «сакраментальному знаку» с опорой на Книгу Ионы в свете дерридеанской деконструкции. Левинас никак не мог прислать отзыва. Забывал, видимо. А к тому времени он уже перестал ездить во Фрибург. И вот меня пригласил официальный научный руководитель диссертации профессор Рюди Имбах (он потом занял в Сорбонне кафедру средневековой философии) и спросил, не мог бы я пособить, раз уж я дружен с Левинасом. Я как раз ехал в Париж на конференцию и вызвался помочь. Созвонился с Левинасами, объяснил дело, напомнил об аспиранте Фабио Лейди. Левинас пообещал подготовить отзыв. Уже из Парижа я еще раз позвонил, договорился о встрече. Конференция моя проходила в Paris-Créteil (тогда Paris XII). Это на дальнем востоке Парижа, а Левинасы жили на дальнем западе. То ли я задержался на конференции, то ли плохо рассчитал время пути, но приехал я к ним с каким-то чудовищным опозданием, часа на полтора, кажется. Видя мое отчаяние, они принялись всячески меня утешать и велели не беспокоиться. Разговор был, даром что поздним, особенно оживленным и затянулся далеко за полночь. Говорили, в частности, о Деррида, который дарил все или, по крайней мере, основные свои книги мэтру и который остался для него — в свои 60 с лишним — юным вундеркиндом. Уже чуть ли не одетый и в дверях я попросил у Левинаса отзыв. Какой отзыв? Так на Фабио же Лейди! Он был в смятении. Я тоже, но вынужден был сказать, что-де извините, но уйти без отзыва никак не могу: у человека на кону карьера, жизнь, можно сказать. Левинас был готов войти в положение, но сказал, что сейчас, в час ночи, писать не готов. Может быть, завтра? Да нет, я ведь уезжаю утренним поездом; может быть, вы мне надиктуете? Я не умею, говорит, но давайте попробуем. Он стал расчищать стол, чтобы меня усадить, и, расчищая и перекладывая всякие бумажки, наткнулся на… по меньшей мере два начатых было отзыва на бедного Фабио! Он стал что-то компоновать, что-то надиктовывать. Помню, что в одном из набросков отзыва он характеризовал Фабио как esprit en éveil (что, дескать, диссертанту свойственна известная живость, свежесть, энергичность духа). Выражения этого я не знал и предложил: может быть, en réveil? Да нет, сказал Левинас, есть и такое слово, éveil, и оно здесь уместнее. Вспоминаю теперь свое невежественное нахальство со смехом, но, пожалуй, без стыда. Ведь и самого Левинаса забавило, что он когда-то говорил [гуэр]. Так или иначе, я привез во Фрибург страницу, написанную моей рукой и подписанную Левинасом. Фабио был доволен и этим, но подозреваю, что и он, и Имбах до сих пор уверены, что я сочинил отзыв сам и заставил дряхлого старца подмахнуть его.

У меня в гостях Левинасы тоже были дважды. Первый раз — на моем 30-летии. Помню смущение Мишеля Ленца, моего друга и соседа по квартире, эрудита и библиофила, перед таким именитым гостем, тогда как мои родители (тогда единственный раз приехавшие повидать меня) были абсолютно очарованы этой парой. Потом всегда Левинасы и мои родители передавали друг другу приветы. Второй раз мы зашли после ужина на чай ко мне домой, уже в другую квартиру, где я жил уже один с появившейся у меня замечательной собакой Диззи. Собак они оба не очень жаловали, но Диззи легко пленила их сердца. Позже она это сделала и с однозначным кошатником Деррида. Мои воспоминания о ком угодно имеют тенденцию легко соскальзывать в воспоминания о Диззи, уж простите.

Очень памятен мне последний приезд Левинасов во Фрибург. В обычный час Левинасы не пришли на лекцию. Как же так? Я знал, что они благополучно приехали из Парижа накануне! После перезвонов с Блюэт и с отелем я отправился к ним, в гостиницу (многоэтажное весьма уродливое здание недалеко от вокзала). И нашел Левинасов в фойе в расстроенных чувствах. Выяснилось, что за обедом Раиса стала поторапливать мужа: пора-де на лекцию, на что тот сказал: ты что, милочка? я уже лекцию отчитал! Левинас, вероятно, скоро понял свою ошибку, но было поздно: Раиса страшно запаниковала, стала звонить Блюэт, сыну… Оказывается, накануне вечером они, как всегда, созвонились с Микаэлем, который поинтересовался, чему папа собирается назавтра учить студентов. Левинас рассказал, что ему пришла в голову новая интерпретация истории жертвоприношения Авраама. Микаэль заинтересовался, и Левинас долго и зажигательно ему ее излагал. И, видимо, наутро у него сложилось полное ощущение, что лекцию, ради которой он ехал во Фрибург, он уже прочитал. Раиса, вместо того чтобы спокойно объяснить ему его заблуждение, в ужасе решила, что час, которого она и люди ее поколения с таким страхом ожидают, а именно, когда человек «perd sa tête», у Эмманюэля настал. Нам, гедонистам-консюмеристам и интернет-аддиктам, трудно себе представить, до какой степени люди старой закваски были одержимы контролем над своим интеллектом. Сам Левинас тоже страшно переживал, когда не мог вспомнить фамилию автора какой-то книги или своего бывшего студента. Уверен, что в данном случае паника Раисы была контрпродуктивна. Он мог бы запросто преподавать еще какое-то время.

Многолетнее преподавание Левинаса во Фрибурге имело и свое послесловие. Через пару лет после смерти Левинаса Блюэт Нордман предложила университету организовать небольшую конференцию в память об этом длительном сотрудничестве. Университет в лице того же Р. Имбаха (на этот момент проректора) дал согласие. Конференцию назвали «Чем мы обязаны Левинасу». Блюэт сама взялась составить список участников. Поскольку огромный некролог в Le Monde «Adieu — à Emmanuel Lévinas» написал Жак Деррида (чью фамилию ей приходилось слышать и от меня, и до, и после), то Блюэт, ничтоже сумняшеся, предложила пригласить и его. Надо представить себе переполох, который это предложение вызвало в провинциальном университете, да к тому же на философском факультете, чрезвычайно настороженно-враждебно относящемся к Деррида! Но Имбах не счел возможным отклонить эту кандидатуру. На Деррида вышли через Сержа Маржеля, молодого женевского философа и бывшего аспиранта Деррида. Помню нашу «планерку» втроем — Имбах, Маржель и я (to say nothing of the dog) — у меня дома для обсуждения деталей приема. На меня возлагалась, в частности, экскурсия по городу. Деррида отказался готовить отдельный доклад. И действительно, слишком мало времени прошло после его прекрасного — и всеми тогда читанного — «Adieu», чтобы просить у него нового текста. Но в итоге он выступил не раз, а его самая большая реплика была фактически прекрасным докладом. Амфитеатр был полон, и в нем встречались даже лица коллег с философского (поставь здесь саркастический смайлик, наборщик). Помню, что Деррида изрядную часть выступления посвятил местному университетскому двуязычию, а сам Фрибург и его университет трактовал как самый отдаленный дальневосточный форпост франкоговорящей ойкумены, этакий фронтир, где многие годы сражался литовский еврей и полиглот Левинас.

Жалею ли я о том, что «мой Левинас» — разумеется, в силу моих, а не его, черт — оказался скорее приятным и веселым рассказчиком, чем глубоким метафизиком? Сожалеть об этом, мне кажется, было бы нелепо. И, на счастье, Левинас — не Сократ, а автор десятков книг, которые и остаются главными ключами к его мысли.


Примечание

1. Malka S. Monsieur Chouchani. L’énigme d’un maître du XXe siècle. Entretiens avec Elie Wiesel suivis d’une enquête. P.: Jean-Claude Lattes, 1994.

Источник: Ежегодник по феноменологической философии / РГГУ, философский факультет, Центр феноменологической философии. М., 2015. С. 268–278.

Комментарии