, ,

Политический язык в Системе РФ. «Просвещение» «нормой»?

Дискуссия о природе нормы в путинской Системе: новая переписка редакции Gefter.ru

Политика14.09.2016 // 652
© Оригинальное изображение: Albert Edelman

Александр Марков: Политический язык можно создавать, только отталкиваясь от имеющегося языка как от опыта, или как от проявления власти, или как от самоописания современности. В нашем случае самоописание оказывается ложным хотя бы потому, что весь материал официального политического языка взят из других эпох, не просто завершившихся, но и признававших себя «завершенными»: Советский Союз и в пору расцвета не собирался быть предметом ностальгии, и в пору распада закрывал себя как проект, как закрывается магазин, а не как место осуществления замыслов, по которым можно было бы ностальгировать. Невозможно ностальгировать по магазину или автобусу: можно ностальгировать по несбывшимся возможностям покупок или путешествия, и советская ностальгия — это ностальгия по миру, в котором ничего не завершалось, потому что большинство возможностей так и оставались несбывшимися. Это особое понимание открытости будущему не как результата общественных дискуссий или здравого выбора, но как результата просто отсутствия в настоящем множества вещей, от швейных иголок до музыки Мессиана. Но именно здесь, в этой насильственной открытости, и коренится тот провал политического языка, внутри которого мы живем. Еще два года или год назад многим казалось, что существующая система власти может легко инструментализировать любой дискурс и более того, любую систему дискурсов, осуществив слияние и поглощение, невзирая на противоречия между сливаемыми структурами. В конце концов, «Крымнаш» тоже вписывался в эту логику инструментализации: мятежный регион, полностью встраиваемый в российскую корпоративную экономику, и оказывался инструментом такого слияния, противоречия при котором ничего не значат в сравнении с корпоративной идентичностью. РЖД возит пассажиров — неважно, что не без трудностей, важно, что много пассажиров. Крым принимает отдыхающих — неважно, что не без трудностей, важно, что много отдыхающих. Казалось, что просто власть может себе присвоить как державный, так и правозащитный дискурс, и если она предпочла присвоить державный дискурс, а правозащитный оставить как маргинальный, держа при себе правозащитников, говорящих о нарушении прав человека в США, наравне с патриотическими байкерами, — то только потому, что державность находит больший отклик в сердцах и структурирована более просто. Державность может быть воспринята как коллективное переживание — значит, она статистически будет более востребована, чем любой изощренный гуманизм.

Но в последнее время становится все очевиднее, что у этой всеядности системы есть равнодействующая, которую можно назвать поздним или выморочным Просвещением. Это Просвещение, которое высмеивалось во множестве книг, от «Крошки Цахеса» до «Собачьего сердца» и далее, в общем, во всех антиутопиях до наших дней. Просвещение, которое может «вырубить леса, сделать реки судоходными, развести картофель, улучшить сельские школы, насадить акации и тополя, научить юношество распевать на два голоса утренние и вечерние молитвы» («Крошка Цахес»), и при этом и порождающее разных чудовищ. Прежде всего это видно в изменении статуса экспертного знания: оно становится из способа отбора лучшего способом отбора самого среднего варианта. Эксперт теперь — это не тот, кто предложит лучшую стратегию решений, а кто обоснует, почему данное решение может стать нормативным для данного города или для всей страны. Ему важно, что принимаемые решения не улучшат жизнь людей, но создадут некоторый норматив, изнутри которого все суждения о лучшем и худшем будут казаться неуместными. И вот тогда сразу вопрос, является ли это Просвещение эпигонским по отношению к готовым идеям неолиберализма, фундаментализма, консерватизма, урбанизма и т.д. как создание возможности ничего ни с чем не сравнивать и не давать никакой ситуации себя с чем-то сравнить? Или же это Просвещение вполне оригинально именно как поздний вариант самого себя, который поддерживает себя инерцией повторяемых согревающих слов, как застой подогревал себя мнимой теплотой человеческих отношений посреди пустыни необустроенной страны?

Ирина Чечель: Думаю, с точки зрения Кремля нет особой политической необходимости в апелляции к предыдущему опыту или соотнесении его с современными потребностями, современным видением мира. Кремль вполне успешно использует другую стратегию — разрыва связей, создания реальности и импровизации с нерастраченной ликвидностью иллюзий. Это постмодернистский субъект, ставящий город на «провалах». И твоя дихотомия «ложного» и «просветительского» вполне описывает затянувшийся ментальный эксперимент.

Другое дело, что я остереглась бы в данном случае избегать дифференциаций между планами власть имущих, их тяготениями, реальными последствиями их активности. Сомневаюсь, что советская власть сознательно искала «нехваток», а российская — работала с Просвещением сколько-нибудь глубоко: по меньшей мере, так, чтобы Просвещение стало следующим этапом по отношению к названным тобой этапам предыдущим.

На мой взгляд, кремлевская активность — поиск управления в тех сферах, которые прежде были областями свободного выбора общества и индивида, а сейчас должны быть «фиксированы» в виде общеобязательной данности, то ли оцениваемой ортодоксально-моралистически (и для этого понадобилась с 2011 г. идея «подавляющего большинства» с его цензорской ролью — это и есть наметки из сферы Просвещения), то ли трактуемой в рамках идеологии разрастания угроз «русскому миру» — противостояние опасности якобы неспособно предполагать ни времени для выбора, ни роскоши выбирать.

Все это, конечно, можно считать поиском — и где? в сфере сознания! — управляемых реалий. Но то еще и масштабная селекция, — якобы изначально предназначенных на те или другие социальные роли. Давай заметим, что российскому общественному мнению предлагается концепция «извечных» врагов, якобы никогда не способных меняться (оппозиция, США, подчас Украина, Грузия и т.д.), и «изначально правых» — его созидателей и друзей. Эти последние якобы тоже не меняются, но их выбор не просто «сделан раз и навсегда» — он «не мог быть другим».

Оценки даются таким образом, чтобы, как у Шута в «Короле Лире», любой король выглядел «природным дураком».

К простой политической оценке приплюсовывается сложная: к оценке статуса, активности или социальной функции — оценка их «органической» составляющей, выражающейся в факте бытования в современную эпоху якобы «неспособных на лучшее» и «призванных к его защите» (вернусь к твоей концепции «нормы», коллизий «экспертного» знания — они идут и отсюда). Правота и виновность в этой системе — чуть не природные ухватки, род неисправимости. Даже не клейма, а какие-то родовые пятна вполне искусственных социальных ролей.

При этом в целом навязываемые реалии всегда должны быть имитацией только «полного» семиотического переворота — не импровизацией ради импровизации или созданием «консолидированного» большинства вокруг ряда уничтожающих меток (от «фашистов» до «пятой колонны»), а провокацией, внутри которой политический миф становится всецелым — дотягивает до уровня теогонии, мешающей, тасующей все прежние представления так, чтобы создающаяся новая картина действительности была законченной и неприкосновенной.

Провокативный смысл этой операции — не в том, что ее авторов мало заботит, истинна она или ложна, а в том, что нормативным в ней становится все подряд — без малейшего исключения. Новый блистающий мир должен стать преодолением прежних основ, укрупнением давнего кремлевского «опережения» в том поле, где любой мир (вообще любая политическая онтология) — не выбор, а предназначение, судьба. Но вот только ничтожная деталь: не для всякого, а для призванных в долю избранных.

Население обязано присягать на верность иллюзии, окутываемое блаженным ветром тех самых «теплых слов», которых теперь не мало и не много, а ровно столько, сколько нужно для прямого контакта с «сердцами» избирателей, узнающими истинных слуг народа чуть не по наитию свыше (В.В. Путин, http://kremlin.ru/events/president/news/52841), но его доступ к выработке идеологии, его участие в политических процессах становятся чем-то абсолютно другим — взаимодействием профанного и священного с перевесом в пользу авторов системы и обслуживающих их интересы «достойных».

Попытаюсь сформулировать все то же самое несколько иначе. Возникает запрет на новации для всех, не получивших статуса «творцов» государственности и, снова и снова, «ее достойных».

Право на новации принадлежит исключительно главам системы, тогда как всякая новация с их стороны — уже норма. Ее бесполезно опровергать, более того, соответствие норме — тест не на способности, квалификацию, лояльность, а на то, достоин ли ты этой Системы или не достоин, заслуживаешь ли Ее. Но в любом качестве — среди прочих, в человеческом. И как раз твои человеческие качества, а не рациональность, как оказывается, — основа твоего отношения к системе. Формируется видение нормотворчества как оценки своеобразной личной «совокупной гражданской добродетели», хотя, я настаиваю на этом, ее эвфемизм — путинская «коллективная гражданственность». И эта новая оценка вовсе не ограничивается политическим или, например, профессиональным тестированием. Идет процесс, скажем так, обнуления деталей.

Система в «целом» определяющим образом противопоставляется человеку в его «целом».

Либо ты принимаешь Систему в целом, либо с тобой, по существу, все не так. Либо ты способен отбить Систему, вступиться за нее со всем кругом ее достоинств и недостатков, либо ты с самого начала чего-то не понял — и не мог понять: не дано…

Мне кажется, тема грантодателей и грантополучателей в этом политическом блицкриге (решения принимаются у нас мгновенно!) второстепенна в сравнении с оценкой замаха не просто на работу с сознанием населения, а на проведение иной идеологической границы, культивирующей систему ожиданий и политического, и экспертного сообщества, о котором ты упоминал.

Во-первых, власть хочет создать рычаг сакрализации бесконфликтности. Любой конфликт оценивается в рамках невозможности, да собственно и категорического запрета наималейшего конфликта относительно «наших фундаментальных основ» (их список более или менее известен). И если всякий, конечно не первый, но второй или третий конфликт признается не координирующим права и интересы, а фундаментальным, поле конфликтов резко сужается — становится тысячекратно более прозрачным…

Во-вторых, Кремль дает понять, что все, от еды до веры, до каких-то иногда по-детски бесхитростных убеждений, в обществе требует фронтальной «защиты» (И.А. Яровая, http://kremlin.ru/events/president/news/52841). Подчас и не нужно называть, от чего и зачем. «Эпоха есть эпоха!» Усиливается ориентация на сакрализацию защитных механизмов Системы, в особенности — «достойного» упреждающего удара.

Все это — полурелигиозные практики уже хотя бы потому, что т.н. «социальная безопасность» последовательно описывается еще и как ставящий «все точки над I» экзистенциальный выбор.

Круговая оборона общества точечно, но хладнокровно выдается за его нормальность, тогда как и сама нормальность в насаждаемой сетке координат — уже оборона.

Почему я упоминаю о «сакрализации»? Прежде всего потому, что степени защиты, ее мера ставятся в слишком тесную взаимосвязь с необходимостью «жизнеобеспечения» культурных и цивилизационных границ и «предельно возможной» обороной. Все это — свидетельство смещения границ между защитой и ее обоснованием в виде постоянной переменной либо же экзистенциала новой теогонии, а не той или другой проектной деятельности.

В-третьих, нарастает сакрализация «нормального» в Системе, но с учетом того, что нормально в ней не то, что достигается социальным компромиссом или расширением сегмента общественных и научных экспертиз, а только то, что упорядочивает ее представления о собственной уникальности.

Сфера «нормального» в Системе призвана описывать ее своеобразие, ее неповторимый характер, ее удельный вес в глобальном и русском мире, но так, чтобы возникал неделимый блок-пакет всякий раз вручную подгоняемых под каждую политическую коллизию норм, тем не менее, в комплексе своем неприкосновенных.

Смещая границы политического действия, Москва представляет несоблюдение любой спускаемой сверху нормы началом цепной реакции крушения Системы — постановка под вопрос и малейшей нормы, существующей в сцепке с другими нормами, якобы образует эффект домино. В этой не первое десятилетие утверждаемой картине «ядерной реакции в Системе» большое и малое не различаются, противоположности схлопываются, понятия мешаются… Уличная активность политически бессильных дам богемного полусвета представляется актом революции, а революционные эксперименты крымских ополченцев — строительством начал «гражданского мира».

Оселком релевантного политического суждения становится его способность под одной нормой подразумевать весь комплекс прочих норм, гипнотический транс, подогреваемый запретом выхода за грань «предсказуемости» системы — путинско-архимедовой «Эврики», всего, почитай, провиденциально обретенного!

Важна всякий раз не отдельная норма, а содержащаяся в ней отсылка к сакрализованному целому норм. Именно их неразрывное, якобы монолитное целое обеспечивает «безопасность»… Между тем это целое создается не перечнем нормативного и запрещенного, а манипуляцией с истинным и ложным. Обращу твое внимание на то, что в этой системе не существует ничего ложного… Предполагается отсутствие в ней не подтвержденных «практикой» и «народным выбором» норм.

Таким образом, все действительное для системы — ею используемое, все истинное — ей понадобившееся. Она служит народу, даже заблуждаясь. Таким образом, священное «призвание» компенсирует некоторую недосказанность относительно целей политики. Но об этом мне сейчас не хотелось бы говорить.

Укажу только на то, что нормативистский посыл Кремля — в увязке всех норм в узел лояльности «позитивному жизнестроительству», осуществляемому за счет форсирования требований относительно признания Системы «как таковой», норм «как таковых», гражданственности как «безусловной» преданности «общему делу», в свою очередь понимаемому слишком уж по-максималистски — как самопожертвование вплоть до нормализации подвига и смерти.

Еще раз подчеркну тезис о создании новой теогонии, где все роли расписаны принадлежностью к творцам системы и тестированием «ее достойных». Нет, не социальная дифференциация здесь на кону. А священный долг тех и других перед лицом «Утопии соответствия», никак не меньше. Эта Утопия — похоже, своеобразно понятая миссия санации системы, предполагающая неослабное нагнетание, идеалистическую фиксацию всех сложившихся ролей. Условно говоря, президент должен отныне быть только супер-президентом, а священник — только истинным верующим (интересно, кто в данном случае отправляет суд?), патриот — только истинным патриотом, предприниматель — только «несомненно» ответственным перед народом, гражданин — идущим до конца.

Система тестирует не социальные роли, а героический настрой внутри творимой теогонии: смысл героических, а не тривиальных ролей.

Довольно странная цезура путинского правления? Что ты скажешь?

А.М.: После Крыма мне поначалу показалось, что формируется триумфалистский постколониальный язык: мы обиженные, угнетенные коварным Обамой, тем более коварным, что он коварным быть не хочет, можем при этом расширить рамки возможностей, но при этом не так, как их расширяли на Западе. Если на Западе был принят рационалистический ход, требующий просчета рисков и заранее знающий, что не все проекты удадутся, посткрымский триумфализм настаивал на том, что возможна стратегия совершенно без рисков. Любой проект удается, любой закон принимается, любой язык присваивается. При всем внешнем сходстве присоединения Крыма с корпоративным «слиянием и поглощением» было видно другое, что Крым стал полигоном удающихся проектов, от удающегося гражданского согласия, вольного города, либерализма Чалого — до крымского моста и крымской информационной автаркии. Напрасно многие наблюдатели стали говорить, что хвост стал вилять собакой и повестка в Севастополе вдруг определила повестку в Кремле. Так можно было говорить про Абхазию и Осетию, которые оказывались упрямыми даже несмотря на полную экономическую зависимость от России — Кремлю приходилось задумываться, что делать с такими необычными конфигурациями, как осетинские митинги, не менее вызывающие, чем митинги Болотной. Но Крым понадобился, чтобы перестать озадачиваться любым митингом, именно сведя каждый митинг к постколониальному недовольству, которое лечится еще более ярким постколониальным триумфализмом. Первый митинговый шаг: все в нашей стране плохо, потому что колониалисты нам мешали. Второй митинговый шаг: мы возьмем нашу страну в руки так, что на всякое бедствие у нас будет упреждающий шаг — всем плохо, но у нас есть не только плохая ситуация, но и «Искандеры», которые неплохи именно тем, что представляют собой орудия прямого действия. Редко когда так меч Александра Македонского, рассекающий Гордиев узел, становился не моделью частной доблести, не моделью virtu, но моделью общего будущего.

Но потом я стал присматриваться и увидел другое: что деколонизация — это не дискурс, а процесс. Более того, это процесс, становящийся все более драматическим и не укладывающийся в привычные системы координат.

Невозможно назвать аресты полковников со шкафами долларов борьбой с коррупцией, если масштаб изъятого скорее напоминает о захвате крепости, чем о хитроумном предотвращении коррупционного сговора. Невозможно назвать назначение консервативных чиновников клерикализацией или инволюцией, потому что клерикализация требует особой стратегии повышения авторитета клириков, но здесь скорее превращение клириков в лидеров групп, требование к священнику не просто оказывать влияние на общество, а стоять насмерть на своем укрепленном холме традиционных ценностей. Когда на День Москвы по Тверской, как танки, едут автобусы и мусоровозы — это и есть деколонизация, когда любой автобус может оказаться танком в борьбе в постколониальном мире, когда любая плитка — как пуля, преграждающая путь враждебному племени. Мы слишком долго думали об африканских и латиноамериканских войнах и минивойнах как экзотике: джипы, «калаши», бороды, ром — пожалуй, экзотичнее всего тут ром. На самом деле это настоящие большие войны — и дело не в бюджете на оборону, не в кадетских корпусах и даже не в Донбассе. Донбасс может раствориться в своих проблемах неудавшихся вольных городов Донецка и Луганска, в воронке несбывшейся вольницы, но войны после ухода колониалистов останутся. Будут создаваться уже не экспертно-аналитические центры, а штабы, и не картонные штабы «Молодой гвардии» «Единой России», но штабы, которые могут называться как угодно, даже овощным магазином — но этот штаб участвует в создании норм экономической деятельности не меньше, чем крупный банк, определяя наценки, кредиты и правила отпуска товаров. В отличие от старых ситуаций, когда магазин мог определять порядок отпуска товаров по талонам, точнее, за него определяло центральное командование, здесь магазин манипулирует не скудостью, а изобилием. Именно такая институционализация изобилия еще не осмыслена толком. Оно не сводится ни к материальному изобилию (да какое оно у большинства граждан!), ни к информационному, ни к событийному — оно по перпендикулярной от них. Это именно такое разрубание гордиева узла, которое бьет наотмашь и побуждает всех тоже разрубать свои гордиевы узлы. Это не вседозволенность и не «бобок», как многие считают, а скорее особый тип стратегии, включающей блеф уже как структурный элемент.

Михаил Немцев: «Политический язык» — это язык, на котором говорят о политике, или прежде всего язык, позволяющий совершать политические действия посредством высказываний? Если первое, то в России с ним «все нормально», качество разговоров о политике выражает качество мышления о политике. Если второе, то ведь не всегда и не везде «политический язык» вообще востребован сколь-либо широким кругом людей. В современной России до сих пор воспроизводится ситуация его невостребованности, и призывы «быть активными — прийти на выборы!» эту ситуацию не меняют. Поэтому было бы что обсуждать, обсуждая «политический язык».

Если говорить о «политическом языке» как одной из идей Просвещения (на возможность говорить о нем именно так намекает АМ), то вводить в такой разговор в качестве одной из тем обсуждение «политического языка» современного путинизма, на мой взгляд, не стоит. Просвещение, от Лютера до Канта, все же предполагало возможность использования людьми языка для учреждения нового улучшенного порядка отношений. Связка «новизны» и «улучшенности», усовершенствования, очевидно, и образует нервный узел Просвещения (это показывал, например, Р. Козеллек). Здесь можно вспомнить длинный ряд прецедентов успешного (и куда менее очевидный ряд прецедентов неуспешного, потерпевшего поражение) учреждения новых принципов отношений между людьми посредством учреждающей речи. Эта речь устремлена к жизненному исполнению теоретических концептов, уже созданных и разработанных заранее. Политическая речь Просвещения — это мысль, ожидающая момента, чтобы исполниться в непосредственной жизни людей.

Скажем, например, когда представители мятежных американских колоний подписывались под Декларацией независимости, они сознательно ставили подписи под документом, который при неудачном исходе начатой ими войны стал бы фактически смертным приговором, а при удачном — мог бы лечь в основании нового и усовершенствованного общества. Тезис «Все люди сотворены равными» имеет свою богатую генеалогию, но там и тогда, где и когда Томас Джефферсон вписывает его в преамбулу Декларации независимости, он становится политической речью. Когда через полвека США движутся к Гражданской войне и она действительно начинается, эта формула продолжает работать как внутренняя пружина споров о переучреждении общественных отношений.

Путинизм, однако, «говорит» о политическом принципиально иначе. Генеалогия путинизма и того «политического», для которого он предусматривает место, восходит к событиям начала ХХ века — тем, которые вслед за Мерабом Мамардашивли стоило бы называть «антропологической катастрофой», когда большевики, учреждая действительно новое государство, создавали для нового политического общества новый «политический язык». Он пользовался словами, взятыми из словарей Просвещения, но предназначен был для принципиально иных целей. Не может быть «политическим» язык, используемый там и теми, кто не допускает учреждения новых улучшенных отношений. Большевики и за ними коммунисты ценили политическую речь, но ведь это не та «политика». Это «политика» негласных согласований, непубличных решений, «диктатуры закона» (К. Фрумкин), фракционной борьбы и пр. нетеоретизируемых рациональной политической теорией процессов, которые на уровне публичных обсуждений проявляются в активном, агрессивном, эксцессивном говорении на политические темы. Сцена разговоров «о политическом» встроена так, чтобы прикрыть собой другую сцену — сцену непубличных и антипубличных сговоров, принуждений и сделок. Получаем эти прополитические диспуты без перспективы политического изобретения и учреждения.

Если Просвещение при всех его колонизационных и пр. издержках стремилось к всемерному расширению публичности, то ведь «антропологическая катастрофа» и была учреждена (учреждена!), в частности, чтобы сделать публичность избыточной, дефективной и опасной. Путинизм продолжает все то же. Этот язык был создан, чтобы скрывать «действительность» распоряжения властью от говорящего — и вполне ее скрывает. Он для этого и был развит, откалиброван и сохранен. И ведь мы все умеем на нем так захватывающе долго говорить.

И тогда вопрос: стоит ли вникать в дискурсивные порождения институций, созданных три поколения назад инженерами «антропологической катастрофы», но вполне себе действующих и теперь, чтобы различить там особый «политический язык»? Говорить про Крым в режиме говорения про Крым, предлагаемом путинизмом, — что это вообще за занятие, о чем этот разговор? Какая теория может в нем смыкаться с действительностью и ее политически обновлять, улучшая? Эти разговоры более несущественны. Нужна теперь как минимум новая хорошая просвещенческая теория и личная готовность на нее-то и встать и стоять «на ней» годами (в расчете на «джефферсоновское» дальнее действие?!), раз уж перформативное учреждение нового улучшенного состояния невозможно.

Читать также

  • Ответственность интеллектуала: реплики к началу дискуссии

    Социальные дискуссии в России: Фемида без весов?

  • Республика писем

    Жанр — рабочая переписка, повод — запутанность проблем, поднятых в выступлении М.Я. Гефтера в театре Талия 1993 года

  • Комментарии