Конференция

«Застолбить курс на искусствоведческом уровне»: советские академические будни

Начало 60-х годов было золотым веком советского либерализма. Самые большие люди страны запросто обсуждали с работниками культфронта проблемы искусства и литературы. Кого-то при этом одобряли, кому-то доставалось, но уже никого не изымали ночью из постели и тем более не ставили к стенке. Скульптор Эрнст Неизвестный был сгоряча обозван педерастом, но не изолирован от общества, — наоборот, беспрепятственно бегал по Москве, всем рассказывал и гордился.

Были отменены займы. Поговаривали об отмене налогов и резком увеличении заграничного туризма. Сам Хрущев не брезговал беседовать с американскими миллионерами. Идеологическая борьба хотя и продолжала кипеть, но все более обретала какой-то отчасти даже добродушный характер. Будущее обещало быть лучезарным.

В это мирное время в стенах московского Института истории искусств случилось событие. Оно не получило широкой известности, но надолго осталось в памяти его участников, став для одних источником досады и беспокойства, для других же — поводом для законной гордости.

Основал институт и долгие годы правил им известный художник и искусствовед Игорь Эммануилович Грабарь, в силу внешних своих качеств получивший кличку «человек с вертикальным ртом», а в силу внутренних — Угорь Обмануйлович Гробарь. Под его руководством специалисты-искусствоведы изучали проблемы искусства — передового советского, прогрессивного мирового и реакционного буржуазного.

И так поднаторели в этом тонком деле, что очень редко попадали впросак. Институт издавал хорошие толстые книги про реализм в архитектуре, про Сергея Эйзенштейна, Евгения Кацмана и Диего Ривейру.

Наконец Грабарь умер, и институт довольно долго оставался без главы, хотя и продолжал выдавать свою обычную продукцию. Нового директора долго искали и наконец нашли.

Это был доктор философии Николай Николаевич Кружков. Вопреки поговорке о новой метле он не стал ничего менять в обычаях института и вообще старался держаться ненавязчиво и дружелюбно. В частных разговорах намекал, что он, мол, хоть и философ-марксист, но не может указывать искусствоведам-марксистам, да еще таким заслуженным: не компетентен, хотя давно уже овладел методом. Было, действительно, похоже на то, что контакты Н.Н. Кружкова с искусством носили до сих пор нерегулярный характер. Злые молодые сотрудники утверждали, что однажды он приписал чаплинский фильм «Цирк» Григорию Александрову, а в другой раз завизировал авторскую заявку на книгу об итальянском художнике-баталисте Голенищеве-Гуттузо.

Скромность нового директора, несколько неожиданная в философе-марксисте, объяснялась несколькими причинами. Во-первых, Н.Н. Кружков был уже немолод и очень хотел мирно дотянуть до пенсии. Институт истории искусств представлялся ему кратчайшим и покойнейшим путем к заслуженному отдыху: тихие теоретические проблемы… история… искусство… Местами, правда, всплывает идеология, но опытному человеку она не страшна, и к тому же — ни сельского хозяйства, ни промышленности, на которых чаще всего и ломают шею. Тихая заводь. О, как он ошибался!

Во-вторых, философ пересел в директорское кресло непосредственно из ссылки, и даже не очень почетной. Он проштрафился, участвуя — в числе группы известных мыслителей — в коллективных шалостях, которые организовывал на своей даче еще более выдающийся философ Александров. Этот Александров, большой человек в идеологии и даже член ЦК, приглашал на дачу известных киноактрис и там в кругу единомышленников раздевал их, мазал вареньем, поил и разнообразно развлекал. Каким-то образом дело получило огласку и было сочтено неприличным. Александров погорел, а с ним и его соратники, в том числе Н.Н. Кружков. Конечно, его не посадили и даже не судили, а, как говорилось, сослали. Прямо как Сахарова.

Ссылку он отгоревал в каком-то провинциальном университете, где, естественно, возглавил кафедру философии и научного коммунизма. И вот теперь был прощен, возвращен в Москву и получил «головной», то есть главный в своей области, институт. Где надеялся мирно и тихо, в ладу с подчиненными дождаться персональной пенсии.

Когда-то Н.Н. Кружков был одним из авторов биографии И.В. Сталина и на этом основании считал себя жертвой сталинизма. Похоже, что ему довелось-таки хлебнуть страха. Несколько раз он охотно рассказывал, как туго приходилось авторскому коллективу при встречах с героем книги: «…Вдруг ночью вызывают. Собираем материалы, прощаемся с близкими, едем. А он сидит, на нас не смотрит и гранками хлопает по чернильнице. И сесть не приглашает. А потом как начнет выговаривать, ругать, обвинять в политических ошибках. Особенно почему-то любил обзывать правыми эсерами. Всегда только правыми, левые-то чуток получше были. Ну какие мы эсеры? Где он в нашем тексте выискал эсерство? Мы ведь от чистого сердца, каждое слово сто раз проверяли. С любовью… Уж так были счастливы, когда отпускал домой…»

Никто так и не знает, как появилась эта идея. То ли она возникла, как пузырек газа на дне советского искусствоведения, и всплыла потом, помалу увеличиваясь и крепчая, вбирая в себя воздух времени. То ли сразу образовалась вверху как одно из воплощений нового курса — примирения, сосуществования, наведения — страшно сказать — мостов. Почему бы нам, товарищи, не застолбить этот курс еще и на искусствоведческом уровне? Что наши искусствоведы, не справятся? Еще и не с тем справлялись. Только дать им твердую установку, разъяснить и мобилизовать. А уж нужную форму они найдут сами, народ опытный.

Как бы то ни было, Н.Н. Кружков и парторг института тов. Кеменов вдруг были вызваны на Старую площадь, на самый верх. И было им сказано примерно следующее: «Тут, товарищи искусствоведы, возникло такое мнение. Уж очень бескомпромиссно вы ругаете всякое буржуазное искусство. Критикуете прямо насмерть. То есть мы, конечно, ни на минуту не должны ослаблять борьбу с идеологическим врагом, это до мирного сосуществования не касается, но тактически надо бы погибче. По-ленински, диалектично. А то ведь вы всех подряд кроете, если только формалист не член братской партии. Что на членов не замахиваетесь — это хорошо, но мало. Есть, товарищи, серьезные сигналы, что и на Западе вашим трудам удивляются, потому что вы всех художников, кто не полный реалист, сразу клеймите модернистами. И заметьте: удивляются люди, которые уже почти наши. А могли бы совсем стать нашими и принести много пользы, если бы вы их не отпугивали. Последовательно отстаивать тоже надо с умом. Конечно, все эти модернисты, если смотреть в самый корень, — гады, тут вы совершенно правы. Но, товарищи, всех гадами объявлять нельзя. Время такое.

В общем, товарищи специалисты, надо показать прогрессивным людям во всем мире, что и мы можем широко мыслить. Что не намерены огально оху… то есть огульно охаивать всю их западную культуру, чтоб она провалилась. Ваша задача — выбрать в западном искусстве Нового времени что-нибудь не слишком вопиющее и проявить понимание. Выявить, скажем, элементы абстрактного гуманизма. Отыщется социальная критика, какая ни есть, — еще лучше. Мастера чтоб были левые, но желательно, сами понимаете, чтоб не коммунисты, не то идеологический враг придерется. И еще желательно выбрать не совсем свежих, то есть таких, которые уже умерли. С живыми, сами знаете, связываться опасно: вроде бы и прогрессивный, и к нам всей душой, а стоит нам о нем что хорошее написать — он там такое ляпнет, что хоть весь тираж под нож. Нет, с живыми и бесконтрольными одна морока. Вы уж найдите что-нибудь не слишком старое, но уже историческое. Организуйте там конференцию, доклады, сборник. Средства вам спустим как на политическое мероприятие. А уж вы обдумайте объекты — желательно все-таки, чтоб в их картинах хоть что-то можно было понять. То есть по возможности не абстракционистов, тем более что среди них почему-то довольно много русских, которые нам нанюх не нужны. Кандинские, Явленские, Восленские… Нет уж. Лучше, знаете ли, без них.

Действуйте, товарищи. И не забывайте, что задача советских искусствоведов в борьбе нового прогрессивного со старым реакционным — это убивать старое еще в зародыше».

Воротясь в институт, директор и парторг тотчас собрали партбюро. И так умело все провернули, что вроде бы не партбюро приняло ответственное решение, а широкие массы искусствоведов сами загорелись проблемами левого западного искусства. То есть, конечно, не всего левого, и не в политическом смысле левого (тут никаких проблем нет и быть не может), а левого в смысле не вполне реалистического. И, значит, не всегда и не совсем правильного.

Руководящие указания были, само собой, беспрекословно выполнены. Абстракционизм был отвергнут сразу — за то, что вообще не искусство, а буржуазное (или даже империалистическое) трюкачество. Неслучайно среди этих так называемых абстракционистов не было ни одного нашего человека. И, как всем известно, на их выставки никто не ходит. Сложнее с кубизмом. Тут общую ясную картину портит Пикассо, который хотя тоже трюкач и путаник, но, во-первых, вроде бы коммунист, а во-вторых, признан всемирным гением. И нарисовал голубя мира. С другой стороны, другие кубисты вовсе не такие симпатичные и, опять же, далеки от жизни. Например, Брак. Хорошую вещь браком не назовут (смех).

И в сюрреализме не найти положительных моментов, которые можно было бы выявить и приподнять. Потому что порочна его идейная база — реакционный идеализм и фрейдизм. А Сальватор Дали с его усами — вообще гнусный тип, саморекламщик, был на стороне Франко и даже, кажется, преклонялся перед Гитлером. Кроме того, женат на белоэмигрантке. Нет, с этой идеологической отравой нам не по пути.

Что остается из крупных течений? Остается немецкий экспрессионизм. В нем, разумеется, тоже немало негативных сторон, даже много больше, чем позитивных. Например, пессимизм, культ всякого уродства, отсутствие классовых критериев. Случается и мистика. Художники, в большинстве своем, какие-то нервные — вероятно, потому, что не знакомы с единственно правильным учением. Однако на то мы и советские искусствоведы, чтоб выискивать зерна жемчуга в навозной куче буржуазной культуры. Партия учит нас не отбрасывать, простите, нафиг эту культуру, а выявлять в ней прогрессивные элементы. На этот счет есть ясные указания.

С другой стороны, эти экспрессионисты мыслили по большей части прогрессивно, не любили эксплуататорский строй. Один из них, Георг Гросс, даже был не то коммунист, не то близко сочувствующий, а при фашистах и вовсе эмигрировал, правда, не в ту сторону. Фашисты их вообще не любили и бесчеловечно преследовали, даже устроили из их работ издевательскую выставку под названием «Выродившееся искусство». Это, может, отчасти и верно — насчет выродившегося, но рассудим диалектически: раз фашистам не нравилось — значит, что-то в этом есть. Вот и выявим это что- то, покажем его общественную прогрессивность, если уж ничего красивого там не найти. Правда, есть там один такой Нольде, иногда писал довольно красивые цветы, но вот именно с ним случился казус: был членом фашистской партии. Ему потом сами фашисты запретили писать и этим как бы его реабилитировали, но анкетный факт остается, и надо с этим Нольде поосторожнее. И вообще не забывать о нашей классовой позиции, потому что экспрессионисты эти — все-таки художники мелкобуржуазные, и не всегда понятно, над кем они издеваются и правильно ли это.

После того, как были сфомулированы основополагающие идеи, руководство института при общей радости сотрудников объявило о научной конференции, посвященной искусству немецких художников-экспрессионистов. Были распределены темы докладов, как общетеоретических, так и посвященных отдельным мастерам. Опытный Кеменов отложил свой теоретический доклад на попозже и был, как мы увидим, совершенно прав. Директор Кружков был озабочен, но спокоен, — видимо, потому, что имел об искусстве экспрессионистов не совсем ясное представление.

Конференция открылась при большом стечении публики — как приглашенной по специальным спискам, так и, к сожалению, явившейся добровольно. Докладчики состязались в эрудиции и тонкости художественного анализа. Они говорили о трагическом ощущении мирового неустройства, о мистическом предчувствии катастрофы, о психологической напряженности и распаде смятенного сознания — и о тех поэтических, хотя и подчас жестоких формах, в которые отливалось это содержание. Они цитировали Шпенглера и Фому Аквинского, чем вызвали нездоровый ажиотаж в зале. Впрочем, ажиотаж возникал постоянно, когда на экране появлялись репродукции картин. Иногда возникали и аплодисменты. А однажды, во время доклада о художнике Кирхнере, которого докладчик очень хвалил, в средних рядах возникло небольшое смятение, и из зала, тряся бородой и ругаясь матом, выбежал живописец Лактионов.

В зале веял дух либерализма, не очень привычный собравшимся. Даже начинало казаться нормальным, что никто не поминает соцреализм и не цитирует Клару Цеткин. Докладчики смелели на глазах. Один, назвав объективный идеализм идейной базой экспрессионизма, не счел нужным заклеймить эту ошибочную философию или как-то от нее отмежеваться. Другой восхвалял свойственную экспрессионизму многозначность, то есть двусмысленность. Еще один громко заявил, что прямое обращение экспрессионистов к живым человеческим чувствам — это как раз то, чему и нам не мешало бы поучиться. Западные корреспонденты (были тут и они) едва успевали перезаряжать магнитофоны.

Президиум, однако, оставался спокоен, так как полагал, что происходящее не противоречит высшим инструкциям и что наверху будут довольны. Слегка смущало непредусмотренное многолюдство конференции: было бы лучше провести ее более камерно, но с сильной отдачей на Запад. Однако понятие «диссидент» было тогда еще мало кому известно, и это обстоятельство никого серьезно не встревожило.

Свободомыслие достигло высшей точки на третий день конференции, как раз когда ее посетила сама министр культуры тов. Фурцева. Она пришла в сопровождении двух молчаливых референтов и скромно села во втором ряду. В этот день вконец осмелевшие докладчики позволили себе параллели между творчеством немецких экспрессионистов и выдающихся советских художников, отмеченных званиями и премиями, и при этом открыто отдавали предпочтение первым. Это, конечно, не было предусмотрено наверху, и президиум впервые дрогнул. Тов. Фурцева еще улыбалась, но референты стали с двух сторон ей что-то убежденно шептать, и она сперва посерьезнела, а потом и покинула зал — правда, в темноте, когда на экране возникла голая, совершенно желтая женщина работы Макса Пехштейна.

К сожалению, докладчики не уделили этому тревожному факту того внимания, какое он заслуживал, и, утеряв правильную ориентацию, продолжали восхвалять экспрессионизм — и весь целиком, и его отдельных представителей, даже самых аполитичных и уродливых. В президиуме же теперь единственно спокойным оставался Н.Н. Кружков, которому желтая женщина Пехштейна тоже не понравилась, но которого богатый жизненный опыт приучил к тому, что все говоримое с советской трибуны проверено и одобрено.

Так закончился этот третий, предпоследний день конференции. А поздно вечером руководство института было снова срочно вызвано на самый верх. И там состоялся секретный, очень неприятный для руководства разговор, в результате которого Н.Н. Кружков, вернувшись домой, довел себя посредством коньяка до полусознательного состояния. При этом он ругался не хуже пылкого Лактионова и с тоской вспоминал еще такие недавние времена, когда в идеологии царила абсолютная ясность, а демократия не была безответственно пущена на самотек.

Что касается тов. Кеменова, то он, придя домой, коньяк пить не стал, а взялся за переделку своего доклада и переделывал его почти до утра. Невыспавшийся, но подтянутый и строгий, он взошел утром на трибуну. Его речь была подобна взрыву или снежной лавине, или тому и другому вместе. Он сразу сказал, что в работе конференции были допущены крупные идеологические ошибки. Экспрессионизм — это сухой сук на живом дереве искусства, таким он был с самого начала, таким и остался. Негоже нам, искусствоведам-марксистам, восхвалять формалистические трюкачества мелкобуржуазных истериков, которые вместо женщины-матери воспевали проституток, а вместо классической красоты — патологические уродства. Да ведь они взяли образцом для себя каракули душевнобольных, проповедовали религиозный мистицизм и распад формы. Известно, что рабочий класс и его борьба нисколько не интересовали этих мазил, потому что все они стояли на позиции реакционного идеализма. Да и вообще это были бездарные художники, маскировавшие отсутствие таланта безыдейным формалистическим хулиганством. Имевшие иногда место положительные оценки экспрессионистов заклеймены подлинно партийной критикой, и глубоко ошибаются те товарищи, которые пытаются оживить этот давно истлевший труп. Пришло время напомнить, что — по-партийному резко, но справедливо — сказал на обсуждении выставки МОСХ наш Никита Сергеевич. Слова которого для всех нас есть руководство к действию. И мы никому не позволим заигрывать с чуждой идеологией, каковое заигрывание есть — в лучшем случае — политическая безответственность и легкомыслие.

Н.Н. Кружков отечески кивал из президиума. Он, бедный, наивно думал, что все худшее позади. Он по опыту знал и был уверен, что кеменовская лавина завалила поток дискуссии, и теперь этот поток потечет вспять, в правильном направлении. Увы, он переоценил догадливость искусствоведов или недооценил их вдруг вспыхнувшее упрямство.

Случилось ужасное: партийная речь Кеменова не возымела искомого действия. А может, докладчики сочли неудобным на полном ходу пересаживаться с одного паровоза на другой. Или времени у них на это не хватило. Но только и в следующих докладах продолжалось злостное восхваление идеализма и формализма, а вышедшая из послушания публика нахально цыкала на президиум, когда он пытался — с позорной неуверенностью — воздействовать на ораторов репликами. Нет, товарищи, надо было пускать строго по пропускам!

Уплывала из-под носа Н.Н. Кружкова заслуженная почетная пенсия. Тихая искуствоведческая гавань обернулась клубком гадюк. Оно хоть и нет культа, а не простят ему позорное бессилие перед так вдруг, ни с того ни с сего взбунтовавшимися интеллектуалами. И что всего обидней: нет тут его вины. Сами отдали приказ, сами же и вывернули его наизнанку, да так круто, что и чихнуть не успеть. Не было времени провести работу, разъяснить, потолковать с народом, мобилизовать. Нет, при Отце было хоть и страшно, да ясно: великая цель светила, и не менялись на полном скаку приказы. А эти — тьфу, засранцы — сами не знают, куда через минуту поворотят.

Так нечетко, мягко говоря, завершилась научная конференция Института истории искусств, посвященная немецкому экспрессионизму. Последствий она почему-то не имела, за вычетом быстро стихнувшего шумка творческой интеллигенции. Сборник докладов, само собой, издан не был, и партийная касса не пострадала. Магнитные катушки с записями криминальных докладов иностранные журналисты скрыли, видать, в личных архивах, — до нас, по крайней мере, ни малейшего западного эха на это событие не дошло. А Е.А. Фурцева очень обиделась на Н.Н. Кружкова, но пожалела старика и не заменила его ловким тов. Кеменовым, на что тот сильно рассчитывал.

Еще одно тягостное дело осталось выполнить не поспевающему за проворной жизнью философу. Он был обязан дать принципиальную партийную оценку неустойчивым взглядам своих подчиненных, хваливших то, что, оказывается, следовало сурово разоблачать. Тяжко ему было вдвойне: во-первых, он эти взгляды, можно сказать, сам и спровоцировал, а во-вторых, ему, по уже названным причинам, ужасно не хотелось ни с кем из них ссориться. Тем более что он опасался новой и совершенно ненужной дискуссии, в которой хитроумные искусствоведы имели бы скорее всего теоретический перевес.

Поэтому на состоявшемся вскоре открытом партийном собрании Н.Н. Кружков был предельно ласков. Он называл провинившихся по имени-отчеству и не обзывал их ни уклонистами, ни ревизионистами, как обязательно сделал бы лет десять назад. Он только отечески укорял их в неправоте. И Владимир Васильевич, — нежно журчал он с трибуны, — был неправ, считая, что в экспрессионизме были элементы критического реализма. И Наум Маркович был неправ, говоря об идеалистических взглядах Шмидт-Роттлуффа, но не разоблачая и{х. И Светлана Соломоновна была неправа, замазывая идейные противоречия в творчестве Августа Маке. И… — тут Н.Н. Кружков довольно надолго замолчал, затем твердо поглядел в зал и сказал: — И товарищ Тасалов был неправ, утверждая, что…

Произнести имя-отчество молодого искусствоведа Тасалова рядом со словами «был неправ» философ-марксист не смог. Просто язык не повернулся.

Тасалова звали Владимир Ильич.

Январь — май 1987

Публикация Дмитрия Хмельницкого

Комментарии

Самое читаемое за месяц
  • Андрей Десницкий