25 лет назад: бессилие и обреченность

Колонки

Социальный конструктивизм

19.12.2016 // 307

Историк, политолог (Университет Брауна, США).

1.

Крушение СССР осмыслено плохо. Корпус мемуаров и размышлений, написанных участниками тех лет, довольно обширен, но вызывающе неинформативен. Это понятно: для инсайдеров, вписавшихся в новые реалии, слишком много причин сохранять молчание; а те партийные функционеры, которые ушли в никуда после провала путча, механику событий понимали туманно. Политики ограничились размышлениями о «бессилии» власти внутри страны и «геополитической катастрофе» во внешней политике. В целом, логику событий четвертьвековой давности понять сложно. Слишком много важного происходило в стране в то время, чтобы уложить всю сложность процесса в одну объяснительную модель, да еще и соответствующую политической конъюнктуре текущего момента. Я хотел бы не углубляться в детали, а просто напомнить основы, расчистить поле для анализа.

Во-первых, к краху пришла не абстрактно-романтическая «страна», политические реалии которой на обыденном уровне уже основательно забылись, а вполне конкретная общность, а вместе с ней и ее территориальная организация. Устоявшийся в публицистике термин «распад» обычно подчеркивает уход советских республик в самостоятельное плавание. Но национальные конфликты вряд ли были первопричиной «распада». Не следует забывать, что этот сепаратизм по этническому признаку — только частный случай детерриториализации, которая может проходить по самым разным линиям разлома: национальному признаку, географическим границам или по ареалам концентрации природных богатств.

Главное в детерриториализации то, что периферия бросает вызов центру ради овладения материальными ресурсами и контроля над институтами. В случае глубинного переформатирования институтов на периферии можно говорить о «революции» или «революционных преобразованиях». Этнический колорит, риторика национально-освободительного движения, апелляции к историческим сюжетам здесь вторичны.

Во-вторых, падение СССР вовсе не представляет собой доселе неизвестный науке случай. На фоне многочисленных недееспособных государств, СССР был исключением из правил только номинально, в силу своего гигантского размера и статуса ядерной державы. Но формула too big to fail работает не всегда, выживание иерархии власти не зависит от ее размеров. Не стоит поэтому завороженно смотреть на локальные факторы или же конфигурацию уникальных причин, приведших к банкротству системы.

И в-третьих, большие политические общности, которой, несомненно, был СССР, не возникают и не существуют без механизмов принуждения и доминирования. Как исключение можно говорить о естественной, «природной» социальности. Но при ней малые коллективы, такие как племена, кланы или просто банды, способны выжить только как машины войны. Они противостоят любым структурам верховной, объединяющей власти. Поэтому и социальный порядок больших общностей всегда предполагает насилие. Сталинская диктатура олицетворяет идеальный пример осуществления суверенной власти путем чистого насилия, без примеси легитимности и идейных исканий. Разгул гостерроризма в 30-е сменился репрессиями против фронтовиков, Дело врачей плавно перетекало в ожидание новой большой чистки, а ГУЛАГ так и не был ликвидирован. Вместо отмененной мировой революции и освобождения рабочего класса пришло централизованное государство с административно-командной экономикой. Хотя пламенных носителей коммунистической утопии и оппонентов вождя народов уже не было в живых, продолжаться бесконечно тотальное насилие не могло.

2.

Теоретически, обществом можно управлять исключительно принудительными методами, но неизбежные издержки подобной практики делают тотальное насилие затратным и контрпродуктивным. Оборотная сторона насилия как принципа управления включает гигантские расходы на содержание необходимого репрессивного аппарата и прочие побочные эффекты, включая растущую криминализацию общества. Можно вспомнить последствия коллективизации или же послевоенный бандитизм. Хищнические государства вообще долго не живут. Так появляется необходимость в легитимности, которая дополняет и замещает насилие. Функция легитимности в том, что она как бы подталкивает людей к добровольному подчинению и осознанию себя частью большого сообщества, но при этом она же и ограничивает инструментарий господства, иногда весьма значительно. Для СССР такой момент, когда лидеры осознали невозможность насильственного властвования, наступил в марте 1953 года.

У понятия «легитимность» много определений и толкований. Дело не только в конкретном содержательном наполнении легитимности. На протяжении XX века оно в России менялось несколько раз, причем самым кардинальным образом. Для многих советских людей легитимность режима укладывалась в лозунг о построении светлого будущего. А точнее, если по Марксу, в построении безгосударственной системы свободных коммун как идеала общественного устройства. Следует заострить на внимание и на том, насколько население ценностно принимает цели и смысл существования своей политической общности.

Важно, наконец, и как легитимность переплетается с принуждением. Одна из возможных комбинаций этих двух переменных — это сознательный отказ от поддержания социального порядка насильственными мерами при ослаблении коллективной легитимности. В подобном случае нарастает турбулентность, которая, по завершении периода социальной инерции, подталкивает политическую общность к поискам новых форм социальной организации. Иногда эти поиски происходят уже после окончательного провала прежнего общественного устройства.

3.

К семидесятилетию Октября СССР обнаружил себя в непростой ситуации. С лозунгами и ритуалами дело обстояло хорошо, но вот с идеями было непросто уже много десятилетий. А ведь именно построение коммунизма было номинальной целью, смыслом существования Советов и оправданием свержения старого, несправедливого строя. Последние же теоретические разработки коммунизма заглохли едва ли не за сорок лет до прихода Горбачева к власти, а именно, после расстрела «любимца партии» Бухарина. Но и намного позже на любые честные (а не начетнические) попытки изучать марксистское наследие был наложен запрет. Санации подверглись мыслители, включая любимца неосталинистов А. Зиновьева, которые могли бы придать идеалу коммунизма новый импульс. Интеллектуальное же содержание работ официальных идеологов (см. труды тов. Суслова), как и их воздействие на политику брежневского времени, было ничтожно. Вряд ли кто-либо из современников мог застать второго Ильича и его помощников за усердным конспектированием «Капитала». На этом фоне расцвели похвальный конформизм и двоемыслие; появились и западники-реформаторы, и деревенщики — неутомимые певцы социальной архаики. Идеи последних, тиражируемые многомиллионными экземплярами, прямо противоречили политике партии по АПК. По воспоминаниям очевидцев, антисоветчиной увлекались и вполне системные персонажи. Об идеологическом монолите, тем более об идеократии как несущей идеологии уже немолодого советского государства, говорить не приходится. А подмена государственной иерархии партийным аппаратом — это все-таки проблема другого плана.

Уже ко времени секретарства Горбачева в Ставрополе не коммунистическая утопия, а именно отказ от внутренних репрессий стал легитимирующей основой режима. Бережное отношение к кадрам было особенно близко чаяниям брежневской номенклатуры, наслаждающейся отгороженностью от общества. Хотя все это не означало морального неприятия карательной психиатрии и «профилактики» диссидентов. Андроповские попытки восстановить «дисциплину» тоже были способом государственного насилия, пусть и облегченным. Поэтому, когда мы говорим об отказе от внутренних репрессий, речь идет только о массовом насилии в виде расстрелов, посадок на колоссальные сроки и поражения в правах самых широких слоев населения.

С другой стороны, послесталинская легитимность включала в себя также обещание стабильности цен и гарантированной занятости, на канцелярите звучащих как «улучшение материального благосостояния советских трудящихся». Содержательная сторона этого консенсуса понятна. Для начальства здесь был привлекателен отказ от рыночных механизмов, которых одни не понимали, а другие боялись; а для людей попроще тут явный контраст со сталинскими понижениями цен и прочими чудесами экономики, которые всегда оборачивались ухудшением жизни. При таком раскладе все довольны, и коммунизм строить незачем. Но общественное и экономическое развитие все равно шло под уклон.

4.

Все время забывают о том, что Горбачев не был первопроходцем в зачинании реформ. Его предшественники видели системные проблемы, но не могли устранить их без негативных последствий для легитимности собственного властвования. Для Хрущева моментом истины стали Новочеркасские выступления. Перед ним встал конкретный выбор: если действительно поднимать все цены (чтобы хоть как-то сбалансировать экономику), то следует опереться на массовое насилие. И вот человек, развенчавший диктатора, приказал повернуть оружие против мирной демонстрации. Но этот случай, скорее, исключительный. Ни обуздание народа массовыми репрессиями, ни уступки рынку не были для Хрущева приемлемыми инструментами господства. В сходную логику укладывается и решение Брежнева свернуть робкие попытки экономической реформы, как только стало понятно, что без возвращения к рынку с нерентабельностью и неконкурентоспособностью советской индустрии бороться бесполезно.

А если вернуть рыночные механизмы, то что тогда станет с направляющей и руководящей ролью партии, подпертой великими завоеваниями революции? Проверенные партийные кадры поняли опасность любых реформ и занялись своими неотложными проблемами, такими как нескончаемая битва за урожай. А в итоге закрепилась невозможность адаптации системы к вызовам времени. Система продолжала производить благ меньше, чем потреблять ресурсов для этого производства. СССР попал в капкан, из которого он уже не выберется. Но до 80-х годов спасали внешние обстоятельства. Одно из них — разведка и продажа сибирской нефти, обеспечившие приток экспортных денег.

Перестройщики не были ни отступниками от коммунистической веры, ни нерадивыми учениками, как их пытаются представить неосталинисты. Нет оснований предполагать, что они намеренно разрушали систему. В своих мемуарах, составленных через десятилетие после распада, бывшие члены команды Горбачева пытались заинтриговать своих читателей утверждениями, что они, якобы, понимали все зло системы и изначально планировали ее демонтировать. Но вспомним, что чуть ли не до отмены шестой статьи Генсек старательно ищет ответы на накатывающий вал проблем у раннего Ленина, а Александр Яковлев, в то время главный идеолог партии, усердно разрабатывает идеологические формулы. Но найти по-настоящему удачных решений в заданных параметрах невозможно. Ситуация начала 80-х во многом повторяла собой проблему властвования, которая поставила в тупик предыдущее поколение кремлевских вождей. Но отличие в том, что стагнация не может продолжаться бесконечно, а груз не вчера возникших проблем уже не переложить на плечи следующего поколения. Тем более если экспортных поступлений становится все меньше. В конце концов, по мнению его соратников, неприлично молодой тогда Горбачев и был выбран ради реформ. А перед «прорабами перестройки» встает все тот же выбор: или всерьез строить институты, нелегитимные ни с партийной, ни с личностной точки зрения (вспомним, как Горбачев утверждал, что не может зачеркнуть своего деда-коллективизатора), или опираться на тотальное насилие.

5.

Если внимательно читать перестроечную публицистику, то видно, с каким трудом, как медленно авторы продвигаются к пониманию того, что рынок, как и смена общественного строя, необходим. При этом внедрение некоторых квази- или полурыночных механизмов быстро разрушает и без того хрупкую легитимность режима и в головах интеллектуальных элит, и среди обычных людей. Начинается открытая борьба за ресурсы и институты. Возникают и дебаты о несправедливости территориального перераспределения благ и ресурсов внутри еще единого пространства. В Закавказье появляются и первые машины войны. Медленное обрушение советской общности еще можно остановить тотальным насилием, но каждый раз, в минуты острого кризиса, Горбачев останавливается на полпути. Теоретически, последний советский главнокомандующий вполне мог бы утопить в крови любые проявления свободомыслия и сепаратизма и вернуться к сталинским методам руководства. Но показательно то, что даже заговорщики ГКЧП не осмелились на тотальную зачистку своих демократических оппонентов, хотя списки на арест и видимо на расстрелы были готовы. Слова тогдашнего премьера В. Павлова («ну что, мужики, будем сажать или расстреливать?») были шуткой лишь отчасти. А если говорить совершенно серьезно, то ставка на тотальное насилие все-таки была сделана. Во вторник, 10 декабря 1991 года, Горбачев фактически призвал военных к путчу против новых суверенных республик, по существу, имитируя сценарий шестимесячной давности.

6.

На первый взгляд, СССР был обречен. Но к проявлениям сверхдетерминированности в аргументации, даже публицистической, следует относиться с осторожностью. Работающие институты, например, вполне могли бы продлить период инерции и даже противостоять разрушению общности довольно долгое время. Но институты и способы управления брежневской поры уже окончательно одряхлели и перестали выполнять какие-либо полезные функции. Ирония в том, что одни новые институты (такие как гласность) разрушали иерархию власти, которая умела работать только при полной блокаде общества от свободной информации; а другие (как, например, рынок) были созданы слишком поздно, ибо противоречили сущности режима. Огрубляя, можно сказать, что институты, которые могли спасти режим, были противны его природе. А на систематическое насилие ни сил, ни, наверное, особого желания уже не осталось. Именно поэтому восторжествовали центробежные тенденции. Остальное — уже история.

Комментарии